Лицо было черное, лоснящееся, непроницаемое; глаза слишком много успели повидать. Жесткие курчавые волосы были подстрижены таким образом, что облегали череп четко-волнистой шапкой, блестя, как покрытые лаком, пробор был пробрит, и вся голова казалась отлитой из бронзы, вечной и неизменной. На нем был один из тех спортивных костюмов, какие в рекламах мужских магазинов именуются ансамблем: одного цвета рубашка и брюки из коричневато-желтой шерсти, и стоили они слишком дорого, и слишком много складок и сборок было на рубашке; он полулежал на стальной койке в обшитой сталью камере, которую уже двадцать часов охранял вооруженный часовой, курил сигареты и отвечал на вопросы молодого белого в очках, сидевшего против него на стальном табурете, с распухшим портфелем на коленях, и по манере говорить никто бы не признал в заключенном южанина, а тем более негра.
— Сэмюел Уоршем Бичем. Двадцать шесть. Родился неподалеку от Джефферсона, штат Миссисипи. Жены не имею. Детей…
— Погодите. — Статистик быстро записывал. — Вы же не под этим именем были приго… жили в Чикаго.
Тот стряхнул с сигареты пепел.
— Ничего не знаю. Полицейского другой ухлопал.
— Ладно. Занятие…
— Деньги лопатой гребу.
— Без определенных занятий. — Статистик быстро записывал. — Родители…
— А как же. Целых двое. Не помню их. Бабка растила.
— Как ее зовут? Она еще жива?
— Не знаю. Молли Уоршем Бичем. Если жива, должна быть на ферме Карозерса Эдмондса, в семнадцати милях от Джефферсона, штат Миссисипи. Все?
Статистик застегнул портфель и поднялся. Он был года на два моложе того, другого.
— Если не будут знать, кто вы на самом деле, как они узнают, куда… как вы попадете домой?
Тот стряхнул пепел с сигареты, по-прежнему лежа на стальной койке в шикарном голливудском костюме и в туфлях, каких статистику не иметь до конца жизни.
— А это уж не моя забота будет, — сказал он.
Статистик ушел. Часовой снова запер стальную дверь.
А тот, другой, все лежал на стальной койке и курил — пока за ним не пришли, и не разрезали его модные брюки, и не сбрили модную шевелюру, и не увели из камеры.
В это же знойно-солнечное июльское утро тот же знойно-солнечный ветерок, который качал листья шелковицы за окном Гэвина Стивенса,60 залетел к нему в контору, создав видимость прохлады из того, что было всего-навсего колыханием воздуха. Он пошелестел на столе бумагами и взъерошил преждевременно побелевшие волосы сидевшего за столом человека с худощавым интеллигентным нервным лицом, в мятом полотняном костюме, на лацкане которого болтался на часовой цепочке ключик Фи-Бета-Каппа:61 это был Гэвин Стивенс, член общества Фи-Бета-Каппа, выпускник Гарварда, доктор философии Гейдельбергского университета; контора для него была причудой, хотя именно она давала ему средства к жизни, а серьезным занятием был неоконченный труд двадцатидвухлетней давности, перевод Ветхого завета на классический древнегреческий. Посетительница его, однако, оставалась нечувствительна к ветерку, хотя на вид весу и плотности в ней было не больше, чем в нерассыпавшемся пепле от сгоревшего клочка бумаги, — маленькая старуха негритянка с невероятно древним сморщенным личиком под белым головным платком и черной соломенной шляпой, которая могла быть впору ребенку.
— Бичем? — переспросил Стивенс. — Вы живете у мистера Карозерса Эдмондса?
— Я ушла, — сказала она. — Я пришла искать моего мальчика.
И вдруг, недвижно сидя против него на жестком стуле, она начала нараспев: «Рос Эдмондс продал моего Вениамина. Продал в Египет.62 Теперь он жертва фараонова…»
— Постойте, — сказал Стивенс. — Постойте, тетушка Молли. — Ибо механизм его памяти готов был уже сработать. — Если вы не знаете, где ваш внук, откуда вам известно, что он в беде? Разве мистер Эдмондс отказался помочь вам искать его?
— Рос Эдмондс его продал. Продал в Египет. Где он, не знаю. Только знаю — он жертва фараонова. Вы — закон. Я хочу найти моего мальчика.
— Хорошо, — согласился Стивенс. — Попробую найти его. А у вас здесь есть где остановиться, если вы не собираетесь возвращаться домой? Ведь быстро его найти не удастся, раз вы не знаете, где он, и пять лет не получали от него вестей.
— Я буду у Хэмпа Уоршема. Моего брата.
— Хорошо, — сказал Стивенс. Он не удивился. Хэмпа Уоршема он знал целую вечность, но старой негритянки никогда прежде не встречал. А если бы и встречал, то все равно не удивился бы. У них всегда так. Можешь годами знать их, они даже будут годами работать у тебя под разными фамилиями. И вдруг выясняется, что они брат и сестра.
Он сидел, обвеваемый жарким колыханием воздуха, которое не было ветром, слушал, как она медленно спускается со ступеньки на ступеньку по крутой лестнице, и припоминал ее внука. Бумаги по его делу, прежде чем попасть к окружному прокурору, прошли через контору Стивенса лет пять-шесть назад — Бутч Бичем, под таким именем его знали в городе в тот год, который он провел то на воле, то в тюрьме; сын дочери старой негритянки, он лишился матери при рождении и был брошен отцом, и бабка взяла и воспитала его, вернее, пыталась воспитать. Потому что в девятнадцать лет он ушел с фермы в город и провел год то на воле, то в заключении за азартные игры и драки, пока, наконец, не попал в тюрьму по серьезному обвинению во взломе бакалейной лавки.
Застигнутый полицейским на месте преступления, он ударил его обрезком железной трубы, а когда тот свалил его на землю рукояткой пистолета, лежал и ругался сквозь разбитые губы, застывшие в окровавленном, похожем на яростную улыбку оскале. А спустя две ночи бежал из тюрьмы, и больше его не видели, юноша, которому и двадцати одного еще не исполнилось, чем-то похожий на отца, зачавшего его и бросившего, а теперь сидевшего в каторжной тюрьме штата за убийство, — семя не только буйное, но и опасное и злое. «И его-то я должен разыскать, спасти», — думал Стивенс. Потому что ни минуты ее сомневался в верности чутья старой негритянки. Если бы она даже угадала, где внук и что его ожидает, он бы и тут не удивился, ему только гораздо позднее пришло в голову удивиться: до чего все-таки быстро он обнаружил, где парень и что с ним.
Первым его побуждением было позвонить Карозерсу Эдмондсу, на ферме которого муж старой негритянки был с давних пор арендатором. Но, судя по ее словам, Эдмондс уже умыл руки. Стивенс сидел неподвижно, только горячий ветерок развевал его вздыбленную белую гриву. Он наконец понял, что имела в виду старая негритянка. Он вспомнил, что именно из-за Эдмондса внук ее очутился в Джефферсоне: Эдмондс поймал мальчишку, когда тот лез в его склад, приказал ему убираться с фермы и запретил впредь там показываться. «Да, не шериф, не полиция, — думал он. — Что-то более гибкое, шире охватом…» Он поднялся, взял свою старую, изрядно поношенную панаму, спустился по наружной лестнице и через пустынную площадь, сквозь жаркое марево наступающего полудня, направился в редакцию местной газеты. Редактор был у себя — старше Стивенса, но не с такими белыми волосами, чудовищно толстый, в старомодной крахмальной рубашке и черном узком галстуке бабочкой.
— Я по поводу старухи негритянки Молли Бичем, — начал Стивенс. — Она с мужем живет у Эдмондса. Меня интересует ее внук. Помните, Бутч Бичем лет пять-шесть назад провел год в городе, большей частью за решеткой, и попался в конце концов, когда однажды ночью залез в лавку Раунсуэлла? Так вот, теперь с ним приключилось что-то похуже. Я уверен, она не ошибается. Я только надеюсь, что дело его на сей раз по-настоящему плохо и больше ему не выпутаться, — так будет лучше для нее и для общественности, которую я представляю.
— Подождите, — сказал редактор. Ему даже не понадобилось вставать из-за стола. Он снял с накалывателя телеграмму информационного агентства и протянул Стивенсу. Она пришла этим утром из Джольета, штат Иллинойс. «Негр из Миссисипи накануне казни за убийство чикагского полицейского раскрывает свое настоящее имя в анкете переписи населения — Сэмюел Уоршем Бичем»…
Пять минут спустя Стивенс снова шел через пустынную площадь, над которой еще ниже опустилось полдневное жаркое марево. Поначалу ему казалось, что он направляется обедать к себе в пансион, но тут же он понял, что идет совсем не туда. «Да я и дверь в контору не запер», — подумал он. И как она ухитрилась проделать в такую жару семнадцать миль до города? Чего доброго, пешком шла. «Выходит, я не всерьез говорил, что надеюсь на худшее», произнес он вслух, снова поднимаясь по лестнице, и, оставив позади слепящее сквозь дымку солнце и полное уже безветрие, вошел в контору. И застыл на месте. Потом сказал:
— Доброе утро, мисс Уоршем.
Она тоже была совсем старая — сухонькая, прямая, с аккуратно причесанными, по-старомодному высоко взбитыми белыми волосами под выцветшей шляпкой тридцатилетней давности, в порыжелом черном платье, с обтрепанным зонтиком, до того вылинявшим, что из черного он превратился в зеленый. И ее он тоже знал целую вечность. Она жила одна в оставленном ей отцом доме, который понемногу приходил в негодность, давала уроки росписи по фарфору и с помощью Хэмпа Уоршема, потомка одного из отцовских рабов, и его жены выращивала кур и овощи на продажу.
— Я пришла из-за Молли, — сказала она. — Молли Бичем. Она говорит, что вы…
Он рассказал ей, а она не сводила с него глаз, выпрямившись на том самом жестком стуле, на котором сидела старая негритянка, к ногам ее был прислонен вылинявший зонтик. А на коленях под сложенными руками лежал старомодный ридикюль из бисера, чуть не с чемодан величиной.
— Его казнят сегодня вечером.
— И ничего нельзя сделать? Родители Молли и Хэмпа принадлежали моему дедушке. Мы с Молли родились в одном месяце. Мы росли вместе, как сестры.
— Я звонил, — сказал Стивенс. — Разговаривал с начальником джольетской тюрьмы и с окружным прокурором в Чикаго. Его судили с соблюдением всех законов, адвокат у него был хороший — из тех, кто занимается такими делами. Денег хватало. Он участвовал в подпольном бизнесе — обычный источник заработка для таких, как он.
Она не сводила с него глаз, прямая, неподвижная.
— Он убийца, мисс Уоршем. Он выстрелил полицейскому в спину. Дурной сын дурного отца. Он под конец не запирался, признал вину.
— Понимаю, — сказала она. И тут он сообразил, что она на него не смотрит, вернее, не видит его. — Как ужасно.
— Но ведь и убийство ужасно, — сказал Стивенс. — Так будет лучше.
Она опять увидела его.
— Я думаю не о нем. Я думаю о Молли. Она не должна знать.
— Да, — сказал Стивенс. — Я уже говорил с мистером Уилмотом из газеты. Он согласился ничего об этом не сообщать. Я позвоню и в мемфисскую газету, но, может быть, уже поздно… Уговорить бы ее вернуться домой до того, как появится вечерний выпуск мемфисской газеты… Домой, где единственный белый, кого она видит, — это мистер Эдмондс, ему я позвоню; если другие черные и прослышат об этом, уверен, они от нее скроют. А уж потом, месяца через два-три, я съезжу туда и скажу ей, что он умер и похоронен где-то на Севере…
На этот раз она поглядела на него с таким выражением, что он замолчал; она сидела, выпрямившись на жестком стуле, и глядела на него, пока он не умолк.
— Она захочет увезти его домой, — сказала она.
— Его? — переспросил Стивенс. — Тело?
Она глядела на него. На ее лице не было возмущения, неодобрения. Оно выражало лишь извечное женское понимание чужого горя. Стивенс думал: «Она пришла в город пешком по такой жаре. Если только ее не подвез Хэмп в тележке, на которой развозит яйца и овощи».
— Он — единственный ребенок ее покойной дочери, ее старшенькой. Он должен вернуться домой.
— Он должен вернуться домой, — так же спокойно сказал Стивенс. — Я немедленно позабочусь об этом. Сейчас же позвоню.
— Вы добрый человек. — Впервые она шевельнулась, чуть переменила позу. Он смотрел, как ее руки притянули ридикюль, сжали его. — Я возьму расходы на себя. Не скажете ли вы мне, сколько это будет?..
Он поглядел ей прямо в лицо. И солгал, не моргнув глазом, быстро и легко:
— Десяти — двенадцати долларов вполне хватит. О ящике они сами позаботятся — останется только перевозка.
— Ящик? — Опять она рассматривала его тем же пытливо-отчужденным взглядом, словно ребенка. — Он ей внук, мистер Стивенс. Когда она взяла его к себе, она дала ему имя моего отца — Сэмюел Уоршем. Не просто ящик, мистер Стивенс. Я знаю, что если выплачивать помесячно…
— Не просто ящик, — сказал Стивенс. Сказал точно таким же голосом, каким сказал «Он должен вернуться домой». — Мистер Эдмондс наверняка захочет помочь. И я знаю, что у старого Люка Бичема есть кое-какие сбережения в банке. И если вы разрешите, то я…
— Ничего не нужно, — сказала она. — Он смотрел, как она раскрыла ридикюль; смотрел, как она отсчитывает и кладет на стол двадцать пять долларов истертыми бумажками и мелочью — вплоть до никелей и центов. — На ближайшие расходы этого достаточно. Я скажу ей… Вы уверены, что надеяться не на что?
— Уверен. Его казнят сегодня вечером.
— Тогда попозже к вечеру я ей скажу, что он умер.
— Может быть, вы хотите, чтобы я сказал?
— Я сама, — сказала она.
— Тогда, может быть, мне зайти и поговорить с ней, как вы считаете?
— Это было бы очень любезно с вашей стороны.
И она ушла, все такая же прямая, с лестницы донеслись легкие, твердые, по-молодому энергичные шаги и внизу затихли. Он опять позвонил начальнику иллинойской тюрьмы, потом в похоронное бюро в Джольете. Затем снова пересек пустынную раскаленную площадь. На этот раз ему пришлось чуточку подождать, пока редактор вернется с обеда.
— Мы отвозим его домой, — заявил Стивенс. — Мисс Уоршем, вы, я и другие. Стоить это будет…
— Подождите, — сказал редактор. — Кто это — другие?
— Пока не знаю. Стоить это будет около двух сотен. Не считая телефонных переговоров — их я беру на себя. Постараюсь при первой же встрече выудить сколько-нибудь у Карозерса Эдмондса; не знаю сколько, но хоть сколько-нибудь. И, может быть, еще долларов пятьдесят на площади. Но остальное ляжет на меня и на вас. Она настояла на том, чтобы оставить мне двадцать пять долларов, а это вдвое больше той суммы, которую я назвал, и ровно в четыре раза больше того, что она может себе позволить…
— Подождите, — сказал редактор. — Подождите.
— Его привезут четвертым послезавтра, и мы поедем на вокзал — мисс Уоршем и его бабка, старая негритянка, в моей машине, а мы с вами — в вашей. Мисс Уоршем и бабка отвезут его домой, туда, где он родился. Где бабка его воспитала. Вернее, где пыталась воспитать. Катафалк до места будет стоить еще пятнадцать долларов, не считая цветов.
— Цветов? — воскликнул редактор.
— Цветов, — сказал Стивенс. — На все про все двести двадцать пять. И скорей всего ляжет это в основном на нас с вами. Согласны?
— То-то и оно, что не согласен, — ответил редактор. — Но и другого выхода я не вижу. А если бы и видел, так, клянусь богами, новизна ситуации тоже кое-чего стоит. Первый раз в жизни выкладываю деньги за материал, который заранее обещал не печатать.
— Обещаете не печатать, — сказал Стивенс.
И весь остаток этого знойного, а теперь еще и безветренного дня, пока чиновники из муниципалитета, и мировые судьи, и судебные исполнители из разных концов округа, проехав пятнадцать — двадцать миль, поднимались по лестнице в его контору, и окликали его, и поджидали какое-то время впустую, и уходили восвояси, и возвращались снова, и опять сидели и чертыхались, Стивенс обходил площадь по кругу — от лавки к лавке, от конторы к конторе, обращаясь к торговцу и клерку, хозяину и служащему, доктору, зубному врачу, адвокату и парикмахеру со своей подготовленной короткой речью: «Это чтобы отвезти домой мертвого негра. Ради мисс Уоршем. Подписывать ничего не надо просто дайте мне доллар. Ну, тогда полдоллара. Ну, четверть».
А вечером после ужина в звездной неподвижной темноте он отправился на другой конец города, где стоял дом мисс Уоршем, и постучался в некрашеную дверь. Его впустил Хэмп Уоршем, старик с большим животом, раздувшимся от овощей, составлявших основную пищу всех троих — его самого, его жены и мисс Уоршем, — негр с мутными старческими глазами, бахромой белых волос вокруг лысой макушки и с лицом римского полководца.
— Она вас ждет, — сказал он. — Она говорила, пожалуйста, поднимитесь наверх.
— А тетушка Молли там? — спросил Стивенс.
— Мы все там, — сказал Уоршем.
Итак, Стивенс прошел через тускло освещенную керосиновой лампой переднюю (он знал, что и во всем доме до сих пор только керосиновые лампы и нет водопровода) и поднялся впереди негра по чистой некрашеной лестнице вдоль оклеенной выцветшими обоями стены, а потом последовал за стариком по коридору и вошел в чистую, явно нежилую спальню, в которой сохранялся еле уловимый, но, несомненно, стародевический запах. Они были там все, как и сказал Уоршем, — его жена, очень толстая светлокожая негритянка в ярком тюрбане, прислонившаяся к косяку, мисс Уоршем, как всегда прямая, на жестком неудобном стуле, старая негритянка в единственной в комнате качалке у очага, где даже в такой вечер тускло тлели под золой угольки.
Она держала в руке глиняную трубку с тростниковым чубуком, но не курила, пепел в прокуренной чашечке лежал белый, потухший, и, впервые разглядев ее как следует, Стивенс подумал: «Боже ты милостивый, да ведь она не больше десятилетнего ребенка». Он тоже сел, так что вчетвером — он сам, мисс Уоршем, старая негритянка и ее брат — они образовали полукруг перед кирпичным очагом, в котором тлел слабый огонь — древний символ человеческого единения и солидарности.
— Он будет дома послезавтра, тетушка Молли, — сказал Стивенс.
Старая негритянка даже не взглянула на него, она ни разу не посмотрела в его сторону.
— Он умер, — сказала она. — Он жертва фараонова.
— Воистину так, Господи, — сказал Уоршем. — Жертва фараонова.
— Продали, продали моего Вениамина, — сказала старая негритянка. Продали в Египет.
Она стала медленно раскачиваться взад и вперед в качалке.
— Воистину так, Господи, — сказал Уоршем.
— Будет, — сказала мисс Уоршем. — Будет, Хэмп.
— Я звонил мистеру Эдмондсу, — сказал Стивенс. — Он все подготовит к вашему приезду.
— Рос Эдмондс его продал, — сказала старая негритянка. Она все раскачивалась взад и вперед. — Продал моего Вениамина.
— Будет, — сказала мисс Уоршем. — Будет, Молли. Будет.
— Нет, — сказал Стивенс. — Он не продавал, тетушка Молли. Это не мистер Эдмондс. Мистер Эдмондс…
«Она же не слышит меня», — думал он. Она и не смотрела на него. Ни разу не взглянула.
— Продал моего Вениамина, — повторила она. — Продал в Египет.
— Продал в Египет, — отозвался Уоршем.
— Рос Эдмондс продал моего Вениамина.
— Продал фараону.
— Продал фараону, и теперь он умер.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал Стивенс.
Он стремительно поднялся. Мисс Уоршем тоже поднялась, но он не стал дожидаться и пропускать ее вперед. Быстро, почти бегом, он прошел коридором и даже не зная, следует она за ним или нет. «Сейчас я буду на улице, — думал он. — Там воздух, просторно, есть чем дышать». Затем он услышал позади себя ее шаги — легкие, твердые, энергичные и вместе с тем неторопливые, как и тогда, когда она спускалась по лестнице из его конторы, — а еще дальше голоса:
— Продал моего Вениамина. Продал в Египет.
— Продал в Египет. Воистину так, Господи.
Он почти сбежал с лестницы. Теперь уже было близко, он ощутил, почуял дыхание мирной темноты, теперь он мог вспомнить о вежливости и остановиться, подождать, он обернулся у самой двери и смотрел, как приближается мисс Уоршем, высоко подняв белую голову с высокой старомодной прической, освещенная светом старомодной лампы. Теперь он услышал еще и третий голос, должно быть жены Хэмпа, — чистое и сильное сопрано — оно сопровождало без слов строфы и антистрофы брата и сестры:
— Продали в Египет, и теперь он умер.
— Воистину так, Господи. Продал в Египет.
— Продали в Египет.
— И теперь он умер.
— Продали фараону.
— И теперь он умер.
— Простите, — сказал Стивенс. — Пожалуйста, извините меня. Я не подумал. Не надо было мне приходить.
— Ничего, — сказала мисс Уоршем. — Это наше горе.
А через день солнечным жарким утром катафалк и две легковые машины ждали прибытия поезда, идущего с севера на юг. На станции собралось больше десятка машин, но только когда поезд подошел, Стивенс и редактор обратили внимание, сколько вокруг народу — и негров и белых. Под невозмутимым взглядом зевак, белых — мужчин, и молодых парней, и мальчишек — и полусотни негров, мужчин и женщин, служители негритянского похоронного бюро вытащили из вагона серый с серебром гроб, и понесли его к катафалку, и вынули оттуда венки и прочие цветочные символы окончательного и неизбежного предела человеческой жизни, и втолкнули гроб внутрь, и снова бросили туда цветы, и захлопнули дверцы.
Затем они — мисс Уоршем и старая негритянка в машине Стивенса с нанятым шофером, а он сам с редактором в редакторской машине — последовали за катафалком, который от станции свернул к пологому холму и, подвывая, покатил на первой скорости, довольно быстро, потом почти так же быстро, но с каким-то елейным, почти епископским мурлыканьем достиг вершины, замедлил ход на площади, пересек ее, обогнул памятник конфедератам и здание суда, а торговцы, и клерки, и парикмахеры, и адвокаты, все те, кто давал Стивенсу доллары и полудоллары, и те, кто не давал, невозмутимо наблюдали из дверей и верхних окон; свернул на улицу, которая на окраине города перейдет в сельскую дорогу, ведущую их к цели, удаленной на семнадцать миль, и снова стал набирать скорость, по-прежнему провожаемый двумя машинами с сидящими в них четырьмя людьми — белой женщиной с высоко поднятой головой, старухой негритянкой, профессиональным паладином правосудия, истины и права, доктором философии Гейдельбергского университета — составная часть похоронной процессии, по всем правилам сопровождающей катафалк с негром-убийцей, затравленным волком.
Чем ближе к окраине, тем быстрее мчался катафалк. Вот они проскочили металлический указатель с надписью «Джефферсон, граница муниципалитета», мощеная дорога кончилась, перейдя в проселочную, покрытую гравием, которая пошла на спуск, ведущий к другому пологому холму. Стивенс протянул руку и выключил зажигание, так что редакторская машина продолжала двигаться уже по инерции, замедляя ход по мере того, как редактор тормозил, катафалк же и первая машина оторвались, словно удирая от погони, и легкая сухая пыль, все лето не знавшая дождя, разлеталась из-под крутящихся колес; скоро они скрылись из виду. Редактор стал неуклюже разворачивать машину, скрежеща передачами, давая то передний, то задний ход, пока они не оказались лицом к городу. С минуту он посидел, не снимая ноги со сцепления.
— Знаете, что она меня спросила сегодня утром на вокзале? — сказал он.
— Не уверен, — ответил Стивенс.
— Она спросила: «А вы в газету про это напишете?»
— Что?
— Вот точно так и я ответил, — продолжал редактор. — А она повторила: «А вы в газету про это напишете? Я хочу, чтобы все было в газете. Все как есть». Мне хотелось спросить ее: «Ну а если бы я узнал, как он умер на самом деле, все равно помещать в газету?» И, клянусь богами, если бы я спросил и если бы она даже знала то, что мы знаем, она ответила бы «да». Но я не спросил. Я только сказал: «Вам ведь все равно не прочесть, тетушка». А она сказала: «Мисс Белл мне покажет, где написано, и я посмотрю. Напишите про это в газете. Все как есть».
— Ну и ну, — сказал Стивенс. «Да, — думал он, — теперь ей все равно. Раз так должно было случиться и она не могла этого предотвратить, теперь, когда все кончено и позади, ее не интересует, как он умер. Она хотела, чтобы он вернулся домой, но она хотела, чтобы он вернулся домой как положено. Она хотела, чтобы был этот гроб, и эти цветы, и катафалк, и она хотела проводить его через весь город в машине».
— Поехали, — сказал он. — Давайте-ка в город. Я уже два дня не сидел за своим столом.