Беседуя со Старой леди о современном искусстве в «Смерти после полудня», автор среди других упоминает и Фолкнера. Отзыв о нем, пристрастный, как всегда у Хемингуэя, менее всего способного к объективности, когда дело касается коллег по ремеслу, полон сарказма. Произведения Фолкнера названы замечательными в том отношении, что благодаря им явилась возможность не стесняться, описывая малопривлекательные стороны жизни, ну вот хотя бы нравы домов терпимости. Издателей больше не пугают такие страницы. Живой пример убедительнее любых выкладок, а о таких домах «мистер Фолкнер пишет великолепно. За много лет ни один писатель из тех, кого мне приходилось читать, не написал лучше его».
Ясно, какое произведение Фолкнера тут подразумевается, — конечно, «Святилище». Этот роман появился всего за год до африканского дневника Хемингуэя, где описания сафари перемежаются рассуждениями на литературные темы, — в 1931-м. И поводы для иронии он в самом деле предоставлял, ведь и Фолкнер впоследствии высказывался об этом своем детище критически. Но отчего-то раз за разом возвращался к мотивам, которые затронуты в книге, им самим названной неудачной, И даже решил, что требуется продолжение. Так двадцать лет спустя появился «Реквием по монахине».
В этой странной книге, где повествование является лишь прологом к драматургическим сценам, как бы мимоходом возникают один за другим эпизоды далекой и не очень давней истории Йокнапатофы, того самого «клочка земли величиной с почтовую марку», который Фолкнер описывал всю свою творческую жизнь, превратив его в художественную вселенную. Непосредственно для событий, о которых узнает читатель «Реквиема по монахине», подобные экскурсы в прошлое едва ли и нужны. Однако они обладают первостепенным значением, если задуматься о проблематике, возникающей за перипетиями действия.
Фолкнера десятилетиями не оставляла идея Большой книги, некоего всеобъемлющего современного эпоса, в котором точность изображения окружающей жизни соединилась бы с глубиной коллизий, не подверженных давлению времени, потому что они актуальны всегда и для всех. «Сага о Йокнапатофе», как принято называть его основной цикл романов, повестей и рассказов, куда входят и «Святилище», и «Реквием по монахине», осталась памятником этого титанического усилия, аналогов которому, кажется, не отыскать в литературе кончающегося века. Но и то, что не относится к «Саге» по сюжету или по времени действия, сохраняет внутреннюю родственность с нею. Ведь у Фолкнера не бывает случайных мотивов.
Затронув тему из тех, которые для него наполнялись действительно серьезным значением, он уже ее не оставлял, пока не было достигнуто удовлетворявшее его решение, а такое случалось очень редко. Вот отчего книги Фолкнера практически всегда заполнены отзвуками, перекличками, версиями, дополнениями, переосмыслениями уже знакомых ситуаций. Это и правда рассказ, способный возобновляться бесконечно.
В нем непременно сохраняется единство лейтмотивов, таких как жертвенность и обреченность, сострадание, самоотверженность, милосердие. К этим категориям, с годами все более непосредственно приобретавшим в его трактовке евангельский смысл, Фолкнер возвращается на протяжении всей Большой книги. И за ее пределами. Тех читателей, которые постигли этические доминанты творчества американского мастера, не могла удивить «Притча», где впрямую интерпретируются конфликты, связанные с христианским пониманием высших смыслов человеческого существования. Можно по-разному оценивать этот роман, появившийся в 1954 году. Но нельзя отрицать, что к такому произведению объективно вела вся творческая эволюция писателя. Ведь не зря Фолкнер — и не раз — называл «Притчу» главным делом своей жизни.
А ближе всего — и по характеру проблем, и по важности иносказательных эпизодов, подчас воспринимаемых как евангельские парафразы, — стоит к «Притче» именно «Реквием по монахине». И проступают контуры трилогии, начало которой было положено «Святилищем». Теперь эта трилогия впервые появляется у нас под одним переплетом. Хотелось бы верить, что читатель оценит ее по истинному достоинству, без того снобизма, который очень чувствовался в отзывах критики. И американской, которая вообще просмотрела Фолкнера, пока он не получил мирового признания, и советской, требовавшей от него обличений, социальности, четкости исторических представлений — вопреки природе его огромного таланта.
Правда, пренебрежительные отклики, которыми были встречены и «Святилище», и «Реквием по монахине», отчасти совпадали с суждениями самого Фолкнера. Он себя явно недооценивал. Или был сверх всякой меры требователен к тому, что выходило из-под его пера.
О «Притче» он, впрочем, говорил с чувством уверенности за ее литературный престиж: работа была выполнена на совесть. Исключительно трудная работа, особенно для Фолкнера. Он нечасто покидал обжитую им территорию — американский Юг — на хронологическом пространстве от середины прошлого века до 30-х годов нынешнего, провинциальный городок, где несколько семейств, у которых запутанные и драматические отношения друг с другом, а подчас и со всем окружающим миром. Ничего этого нет в «Притче». Есть другое — условное повествовательное пространство аллегории. Фолкнер находился в армии, но не прошел через окопы в годы первой мировой войны. Картины этого ада, такие запоминающиеся у Хемингуэя, у Ремарка, у Дос Пассоса — тех, кто воевал и на себе ощутил масштаб катастрофы, — Фолкнеру давались трудно. Может быть, и не получились.
Однако они и не являлись для него целью. «Притча» — не антивоенный роман, это размышление о человеке и о его способности выстоять в жестоких испытаниях нашего столетия. Капрал французской армии и его двенадцать единомышленников, не числящиеся в списках подразделений, вызывают слишком очевидные ассоциации, как и вся история, рассказанная в романе. Для нее потребовался свой Понтий Пилат и своя Магдалина, она не могла обойтись без эпизодов отступничества и предательства, как и без эпизодов суда. В ней должна была присутствовать пустая могила казненного, и уж разумеется, опустела она не из-за того, что тело выбросило из земли прямым попаданием артиллерийского снаряда.
Литература XX века знает не одно возвращение к вечному сюжету, но почти всегда это не притчи, а версии случившегося в Иерусалиме две тысячи лет назад, — в большей или меньшей степени канонические, более или менее очевидно перекликающиеся с трагической хроникой нашего времени. Так было у Булгакова. Так было у Пера Лагерквиста, выдающегося шведского писателя, автора «Вараввы», повести, появившейся почти одновременно с фолкнеровским романом, в 1950-м. И еще у многих.
Фолкнер, дав своим героям вымышленные имена и перенеся действие на девятнадцать столетий вперед во времени, избрал, вероятно, самый трудный художественный ход. Сакральный текст крайне сложно соединить с изображением той будничной, чуть ли не рутинной бесчеловечности, которая неизменно притягивала внимание писателя, считавшего эту обыденность жестокости одной из самых уродливых, но и самых характерных примет своего века. Рядовой эпизод фронтовой хроники, который положен в основу романа, — происходившее под конец войны братание французских и немецких солдат, — даже Фолкнеру было непросто поднять на ту высоту, какой должен достичь художник, отваживающийся изображать Голгофу.
Сказать, что Фолкнеру в полной мере удалось справиться с этими трудностями, было бы неверно. В романе чувствуется то иллюстративность, то дидактизм. Это не укрылось и от самых доброжелательных критиков, причем тех, чей авторитет признавал сам Фолкнер. Томас Манн, прочитав «Притчу», говорил, что она вся пропитана высокой верой в духовные силы человека и поэтому прекрасна, но не как факт искусства. Если говорить об искусстве, ей недостает непосредственности, «Очень уж тут все систематично, четко, ясно…»
Это, впрочем, далеко не для всех свидетельство творческой слабости. Альбер Камю, чей интеллектуальный и писательский престиж ничуть не менее весом, в отличие от Томаса Манна, как раз больше всего ценил у Фолкнера подобную четкость. Иначе бы он, наверное, не взялся за обработку «Реквиема по монахине», под его пером превратившегося в философскую драму: идея вины, не искупаемой никакими жестами покаяния, становится в этой версии доминирующей. Фолкнер, конечно, писал о другом, о проклятии, которое становится уделом героини, чья жизнь непоправимо изуродована чудовищными отношениями в мире, где она осознает себя пленницей, о трагедии, порождающей новые трагедии и даже порыв к состраданию превратившей в акт насилия. Для Фолкнера травмирующие сюжеты, наподобие того, который им избран в этом произведении, достаточно обыденны, как бы ни язвили недоброжелатели, вечно его упрекавшие в пристрастии к мелодраматизму, обильно приправленному кровью. Ему было несложно парировать их иронию. Прожив всю жизнь на Юге, где атмосфера буквально пропиталась насилием, и не обязательно на расовой почве, он знал, что случаются вещи даже пострашнее, чем история Темпл1 Дрейк. Той, что когда-то семнадцатилетней студенткой вступила в мир «Святилища», чтобы во втором романе, где ей принадлежит роль главной героини, подвергнуться испытанию, тяжелее которого трудно придумать.
Сама она, впрочем, долго не осознает происходящее как собственное моральное падение. А когда, испытав эмоциональную встряску, приходит в тюрьму к осужденной — не прощать, самой молить о прощении, эта переродившаяся Темпл не слишком убеждает. Камю в своей обработке фактически снял мотив раскаяния и перерождения, в художественном смысле добившись более цельного эффекта, но пожертвовав той христианской этической проблематикой, которая для Фолкнера все-таки остается главенствующей. Для Камю история Темпл и Нэнси прежде всего показывает универсальность ситуации жизненного абсурда, расшатывающего моральные принципы и нормы: они что-то означают только в том случае, когда признаны личностью не по принуждению, а свободно. У Фолкнера, наоборот, важна идея непреложности самой нормы, естественности и обязательности нравственного чувства, в каких бы — порою парадоксальных, порою трагических — проявлениях оно себя ни обнаруживало. Нэнси принадлежит миру, для которого подобная непреложность была сама собой разумеющейся. Но Нэнси — едва ли не последняя из этого мира.
Он существует в повествовании Фолкнера на правах не то уже исчезнувшей, не то маргинальной реальности, и вот отчего такую важность приобрели предания, стародавние истории, семейные хроники, которых так много в каждом прологе перед драматургической частью. Формально, весь этот материал может быть опущен, как сделал Камю. По сути, это означает вмешательство в сам замысел Фолкнера. Потому что события, приведшие Нэнси в камеру, а Темпл — к катастрофе, только завершают длительный и очень болезненный процесс, который мог бы увенчаться и совсем иными итогами. Который потенциально мог знаменовать торжество личной свободы, соединенной с прочностью этических основ, и невозможность аморализма, если бы земное святилище, каким обещала стать Америка, вправду сделалось реальностью, и гармонию социума, строящегося на тех же основаниях, что естественный мир.
Но восторжествовала цивилизация, покончившая с мечтой о новом эдеме для человека-одиночки, — та, которая лежит в основании американского мифа, столько раз критически осмысленного Фолкнером. Естественность, а значит, человечность отношений оказалась невозможной, от бездушия и цинизма, принесенных механическим веком, не защититься ни рассуждениями о порочном времени, которым так любит предаваться фолкнеровский правдоискатель Гэвин Стивенс, ни даже теми отчаянными жестами, которые напоминают о нерасторжимости самопожертвования и вины — обычном уделе любимых персонажей писателя.
Кому-то эти жесты покажутся заимствованными из беллетристики не самого высокого разбора. Что касается «Реквиема по монахине», где постоянно ощутимо сходство с аллегорией, такое впечатление было бы ложным, но в «Святилище» на самом деле есть намеренное сходство с рассчитанными на сенсацию романами из жизни люмпенской или уголовной среды. Выпад Хемингуэя был не таким уж беспочвенным. Фолкнер, к тому времени уже опубликовавший два своих шедевра «Шум и ярость», «На смертном одре» — и не встретивший ни понимания критики, ни сочувствия публики, попробовал написать что-то занимательное, неглубокое, броское — во всяком случае, так впоследствии говорил он сам. Он придумал историю, изобилующую жестокостями, которые леденят кровь. Подобрал соответствующих персонажей. Позаботился об изощренной детективной интриге, которая иной раз вызывает ассоциации чуть ли не с комиксом. И ничего из всей этой затеи не вышло. Книга почти не раскупалась. Рецензенты с удовольствием писали о явном провале: Фолкнер им никогда не нравился.
Иного, видимо, не могло быть, потому что настоящий писатель не способен совершать насилие над собственным дарованием, даже если он искренне этого хочет. Фолкнер и в «Святилище» остался самим собой, художником, для которого творческим стимулом могут стать лишь действительно сложные, непредугадываемые ситуации. Те, в которых природа человека становится видна отчетливо, со всеми ее полярностями и изломами.
Со временем, особенно после появления пьесы Камю, отношение к «Святилищу», без которого непонятен и «Реквием по монахине», стало меняться, и теперь это признанный роман: ему посвящены специальные исследования и даже симпозиумы. Но очень долго он лишь подпитывал устойчивую легенду, согласно которой Фолкнер зачарован жестокостью и упивается банальными сценами с оттенком дешевой сенсационности. Что-нибудь в таком роде повторялось так часто, что он в конце концов счел необходимым объясниться со своими хулителями. И, беседуя со студентами Виргинского университета о собственном творчестве, коснулся в 1957 году и этой темы.
«Сенсационность, — сказал он, — оправдана лишь в том случае, когда она помогает создать историю, в которой есть характеры и действуют живые люди. Если писатель просто добивается сенсационности, он изменяет своему ремеслу и непременно понесет убыток. Возьмите сенсационное событие, раз оно нужно для дела, — оно послужит инструментом вроде плотницкого молотка, чтобы загнать в доску гвоздь. Но плотник строит не для того, чтобы загонять гвозди. Он загоняет гвозди, чтобы выстроить дом».
Почти наверняка он при этом думал о «Святилище». И, похоже, пытался за него оправдаться. Хотя в этом не было большой нужды.
Характеры отчетливо просматриваются и в этом романе о нравах спекулянтов спиртным — в Америке тогда был сухой закон — и клиентов мемфисских борделей, о немотивированных убийствах и расправах, о повседневности «дна». Просто это характеры, для которых потребовалась не многомерность и психологическая сложность, а гротескное заострение, доминанта какой-то одной резко выделенной черты. Патологическая озлобленность Лупоглазого, безволие и трусость Стивенса, обреченность Темпл, которую безнаказанное зло зачаровывает слишком сильно, чтобы нашлись духовные ресурсы для противостояния собственной ужасающей метаморфозе, — все это и правда напоминает эстетику шаржа или пристрастие к муляжам, не раз инкриминированное Фолкнеру его критиками. Но критики видели только промахи из-за неумения. А на самом деле был намеренный выбор поэтики, которая подсказала и стилистическое решение — по-своему очень последовательное.
«Одномерные» персонажи были необходимы вовсе не в качестве ходячих олицетворений. Желая спасти книги Фолкнера от упреков в равнодушии к тревогам времени, впоследствии стали им приписывать социальный контекст, который на самом деле ослаблен либо не выражен вовсе. Точнее, выражен слишком нетрадиционными средствами, и прежде всего — при помощи метафор машинизации, подчиняющей себе все то, что некогда считалось неотъемлемым достоянием человека. Начиная со «Святилища», через все творчество Фолкнера протянется вереница героев, полностью лишенных и личности, и духовной сущности, стертых, безликих, действующих словно по инерции, даже когда они совершают поступки, чудовищные по своим последствиям и для окружающих, и для них самих. Лупоглазый — типичный представитель этой страшной породы, сама бесчувственность, и не только по отношению к Темпл, но и в восприятии всего неомертвевшего, естественного, не укладывающегося в плоский стандарт.
Он подобен исправно функционирующему аппарату и в мелких своих привычках, и в преступлениях, от которых содрогается душа. Даже в том, как он принимает неотвратимый исход. Первым читатялем романа могло показаться неубедительным описание аккуратно сложенных в ряд окурков, это сожаление, что помялась прическа, когда уже ждет электрический стул. Фолкнера корили за изъяны вкуса. Считалось, что ничего подобного просто не может происходить.
Через тридцать лет другой американский писатель, Трумен Капоте, опубликовал книгу, фазу получившую всемирный резонанс, — «Не дрогнув» (у нас появился сокращенный перевод под заглавием «Обыкновенное убийство»). Капоте заинтересовал случай в Канзасе, где два еще молодых человека расстреляли семью ни в чем перед ними не провинившихся обывателей. И сделали это вот так же механически, словно выполняя заданную им несложную операцию и испытывая не больше эмоций, чем машина, в которую заложена некая программа. Они и перед казнью пребывали все в том же эмоциональном ступоре, как будто им впрямь абсолютно неведомы раскаяние, душевный трепет, даже элементарный страх.
Говорили, что Капоте совершил литературное открытие. Это справедливо, подразумевая жанр: его книга впервые продемонстрировала истинную меру возможностей документальной прозы. Но и проблематика, и сам этот человеческий тип вошли в литературу намного раньше. С Фолкнером, со «Святилищем».
Уже одного этого было бы достаточно, чтобы за налетом нарочитости, за неубедительностью отдельных фабульных линий распознать в «Святилище» значительность коллизии и новизну темы. Здесь порою слишком видны старания автора усилить атмосферу безысходности, и горизонт повествования обволакивается густым мраком. Но логика развития коллизии ломает схему. И появляются мотивы, которые сохранят для Фолкнера свою притягательность надолго. Если не навсегда.
Навязываемая цивилизацией механичность и душевная стерильность была одним из таких мотивов, а другим, и не менее важным, — жертвенность как нравственная позиция. Темпл, какой она появляется в романе, — классический вариант жертвы самого циничного насилия, а ее клятвы во что бы то ни стало не переступать последней черты даже в обстоятельствах, которые для нее создал Лупоглазый, наводят на мысль о стоицизме. Но это стоицизм обреченности, а для Фолкнера даже самые безвыходные условия не могли извинить капитуляции духа. Нравственная отвага была, в его глазах, не даром избранных, а долгом каждого. Темпл сломлена, и все, что ей предстоит пережить в «Реквиеме по монахине», уже предуказано развитием событий в «Святилище».
Жертвенность порождает страх — в «Святилище» написано и об этом. Этот страх заставил Темпл принять заведение мисс Ребы как свое святилище, «надежное, безопасное место, которое необходимо каждому, чтобы укрыться от беды», как пояснял смысл заглавия Фолкнер, отвечая своим японским читателям. Но это иллюзорное укрытие. Не оттого лишь, что святилищем становится бордель, скорее причина та, что надлом порождает этическую податливость, которая может оказаться преступной. У нас об этом много писал А. Солженицын, изображая реалии, к счастью, незнакомые фолкнеровским персонажам, даже если они достигли крайней степени падения. Хотя им тоже приходится сталкиваться с ситуациями, когда от их стойкости зависит — в самом прямом смысле — чужая жизнь. И Темпл с такой ситуацией не справляется. Потому что жертвенность и трусость — Фолкнер был в этом убежден непоколебимо — вещи одного ряда.
Укрытием от беды для него мог стать только нравственный императив, заставляющий человека совершать поступки единственно в силу того, что он убежден в их истинности. — Об этом размышляет в романе адвокат Хорэс Бенбоу, и ему, несомненно, доверены мысли самого Фолкнера. Неудачи, преследующие его, когда от размышлений адвокат пробует перейти к делу, ничего не меняют по существу. В мире, который изображает «Святилище», другого исхода просто не может быть. Устремления Бенбоу практически бесплодны, развязкой оказывается огненный крест. Но позиция, заявленная этим героем, останется для Фолкнера непреходящей ценностью. Все его любимые персонажи удостоверятся, что духовная отвага, которую не нужно в себе пробуждать, ибо она рождается самопроизвольно, если не омертвело этическое чувство, — вот что составляет звездный час в человеческой судьбе.
Алексей Зверев
Притаясь за кустами у родника, Лупоглазый наблюдал, как человек пьет. От шоссе к роднику вела еле заметная тропинка. Лупоглазый видел, как он высокий, худощавый мужчина без шляпы, в поношенных брюках из серой фланели, с переброшенным через руку твидовым пиджаком, — сошел по ней, опустился у родника на колени и стал пить.
Родник бил из-под корней бука и растекался по извилистому песчаному ложу. Его окружали густые заросли тростника и шиповника, кипарисов и эвкалиптов, сквозь них пробивались лучи невидимого солнца. Притаившаяся где-то рядом птичка прощебетала три раза и смолкла.
Пришедший пил, касаясь лицом своих бесчисленных дробящихся отражений. А когда оторвался, заметил среди них колеблющееся отражение шляпы Лупоглазого, хотя перед этим не слышал ни звука.
Подняв голову, он увидел невысокого человека, держащего руки в карманах пиджака, с губы его косо свисала сигарета. На нем был черный'костюм с тесным, приталенным пиджаком. Штиблеты и подвернутые брюки были заляпаны грязью. Лицо у него было странного бескровного оттенка, словно освещенное электрической лампой; в солнечной тишине эта фигура с заломленной набок шляпой и чуть оттопыренными локтями казалась плоской, словно бы отштампованной из жести.
Позади него птичка запела опять, снова прощебетала три раза: незамысловатый, проникновенный звук раздался в мирной, безмятежной тишине, тут же воцарившейся вновь, словно бы оградив это место от всего мира, но вдруг ее нарушил рокот автомобиля, который пронесся по шоссе и затих вдали.
Пришедший стоял у родника на коленях.
— В кармане у вас, очевидно, пистолет, — сказал он.
Лупоглазый разглядывал его словно бы двумя черными кнопками из мягкой резины.
— Спрашиваю я, — сказал Лупоглазый. — Что там у тебя в кармане?
Из карманов переброшенного через руку пиджака выглядывали смятая фетровая шляпа и книга. Пришедший потянулся к нему.
— В котором?
— Не показывай, — сказал Лупоглазый. — Скажи так. Рука пришедшего замерла.
— Там книга.
— Что за книга?
— Обыкновенная. Из тех, что читают люди. Некоторые.
— Ты читаешь книги? — удивился Лупоглазый. Пришедший так и держал руку над пиджаком. Лупоглазый и он глядели друг на друга через родник. Перед лицом Лупоглазого вился дымок сигареты, от дыма одна сторона его лица скривилась, и оно казалось маской, вырезанной с двумя выражениями сразу.
Достав из кармана брюк грязный носовой платок, Лупоглазый прикрыл им задники штиблет и присел на корточки, не спуская глаз с пришедшего. Было около четырех часов майского дня. Так, глядя друг на друга, они просидели два часа. Птичка на болоте то и дело принималась щебетать, словно по расписанию; еще два невидимых оттуда автомобиля пронеслись по шоссе и затихли вдали. Птичка защебетала снова.
— И конечно же, вам невдомек, как она называется, — сказал пришедший. Очевидно, вы совсем не знаете птиц, кроме тех, что поют в клетках по вестибюлям гостиниц или подаются на блюдах по цене четыре доллара.
Лупоглазый не ответил. Он сидел на корточках в тесном черном костюме, разминая маленькими ручками сигареты и сплевывая в родник, правый карман его пиджака тяжело отвисал. Кожа отливала мертвенной бледностью. Нос был с легкой горбинкой, а подбородок отсутствовал вовсе. Лицо казалось деформированным, будто у восковой куклы, брошенной возле жаркого огня. По жилету паутинкой тянулась платиновая цепочка.
— Послушайте, — сказал пришедший. — Меня зовут Хорес Бенбоу. Я адвокат из Кинстона. Раньше я жил в Джефферсоне и сейчас направляюсь туда. В этих местах любой скажет вам, что человек я безобидный. Если дело тут в самогонном виски, то мне плевать, сколько вы его производите или продаете или покупаете. Я просто остановился попить воды. Все, что мне нужно, — это добраться до города, до Джефферсона.
Глаза Лупоглазого походили на резиновые кнопки, казалось, стоит нажать на них — и они скроются, а потом появятся снова с узорчатым отпечатком большого пальца.
— Мне надо попасть в Джефферсон дотемна, — сказал Бенбоу. — Нельзя же меня так задерживать.
Не вынимая изо рта сигареты, Лупоглазый сплюнул в родник.
— Нельзя же меня так задерживать, — повторил Бенбоу. — А если я вскочу и побегу?
Лупоглазый уставился на него своими кнопками.
— Хочешь убежать?
— Нет, — сказал Бенбоу.
Лупоглазый отвернулся.
— Ну так и не надо.
Бенбоу снова услышал щебетанье птички и попытался вспомнить ее местное название. По невидимому шоссе проехал еще один автомобиль и затих вдали. Лупоглазый вынул из кармана брюк дешевые часики, поглядел на них и небрежно, словно монету, сунул опять в карман.
Тропинка, идущая от родника, упиралась в песчаный проселок, поперек дороги, преграждая ее, лежало недавно срубленное дерево. Лупоглазый и Бенбоу перешагнули через него и пошли дальше, все удаляясь от шоссе. По песку тянулись две неглубокие параллельные колеи, но следов копыт не было. Там, где стекающая от родника вода впитывалась в песок, Бенбоу заметил отпечатки автомобильных шин. Лупоглазый шел впереди, его тесный костюм и жесткая шляпа состояли из одних углов, словно модернистский торшер.
Песок кончился. Дорога вышла из зарослей и, круто поворачивая, пошла верх. Лупоглазый резко обернулся.
— Прибавь шагу, Джек.
— Чего же мы не пошли напрямик через холм? — спросил Бенбоу.
— По этому лесу? — сказал Лупоглазый. Шляпа тускло, зловеще блеснула в сумерках, когда он бросил торопливый взгляд вниз, где заросли уже походили на чернильное озеро. — Ну его к черту.
Уже почти стемнело. Лупоглазый замедлил шаг. Теперь он шел рядом с Бенбоу, и Бенбоу видел, как дергается из стороны в сторону его шляпа, потому, что Лупоглазый непрерывно озирался с каким-то злобным страхом. Шляпа едва доставала Бенбоу до подбородка.
Вдруг из темноты бесшумно возникла какая-то тень, устремилась к ним на упругих, оперенных крыльях и пролетела мимо, обдав их лица воздушной волной; Бенбоу ощутил, как Лупоглазый всем телом прижался к нему и вцепился руками в пиджак.
— Это сова, — сказал Бенбоу. — Просто-напросто сова. — Потом добавил: А того королевского вьюрка называют рыболовом. Да-да. Там я не мог этого припомнить. — Тем временей прижавшийся к нему Лупоглазый хватался за карман и шипел, словно кот. Он пахнет чернотой, подумал Бенбоу, той черной жидкостью, что хлынула изо рта мадам Бовари на подвенечное платье, когда ей приподняли голову.
Минуту спустя над черной зубчатой массой деревьев показался на фоне меркнущего неба мощный, приземистый корпус дома.
Дом представлял собой пустой остов, мрачно и твердо вздымающийся посреди кедровой рощи. Это был своего рода памятник, известный под названием усадьбы Старого Француза, — плантаторский дом, выстроенный еще до Гражданской войны посреди хлопковых полей, садов и газонов, уже давно превратившихся в джунгли; окрестные жители в течение пятидесяти лет растаскивали его на дрова и рыли землю с возникавшей то и дело тайной надеждой в поисках золота, по слухам, закопанного хозяином где-то в усадьбе, когда в дни Виксбергской компании генерал Грант проходил через округ.
На стульях в углу веранды сидели три человека. Из глубины открытого коридора виднелся яркий свет. Коридор тянулся через весь дом. Лупоглазый поднялся по ступенькам, сидящие уставились на него и на спутника.
— Это профессор, — бросил им на ходу Лупоглазый и свернул в коридор. Не останавливаясь, он прошагал по задней веранде и вошел в комнату, где горел свет. То была кухня. У плиты стояла женщина в линялом ситцевом платье и грубых мужских башмаках на босу ногу, незашнурованных и шлепающих при ходьбе. Она взглянула на Лупоглазого, потом снова повернулась к плите, где шипела сковородка с мясом.
Лупоглазый встал у двери. Косо надвинутая шляпа прикрывала его лицо. Не вынимая пачки, он достал из кармана сигареты, сунул в рот и чиркнул спичкой о ноготь большого пальца.
— Там гость, — сказал он.
Женщина не обернулась. Она переворачивала мясо.
— А мне-то что? — ответила она. — Я не обслуживаю клиентов Ли.
— Это профессор, — сказал Лупоглазый.
Женщина обернулась, железная вилка замерла в ее руке.
— Кто?
— Профессор, — повторил Лупоглазый. — У него при себе книга.
— Что ему здесь надо?
— Не знаю. Не спрашивал. Может, будет читать свою книгу.
— Он пришел сюда?
— Я встретил его возле родника.
— Он искал этот дом?
— Не знаю, — ответил Лупоглазый. — Не спрашивал.
Женщина все глядела на него.
— Я отправлю его на грузовике в Джефферсон, — сказал Лупоглазый. — Он говорит, ему нужно туда.
— Ну а я тут при чем? — спросила женщина.
— Ты стряпаешь. Ему надо поесть.
— Да, — сказала женщина и снова повернулась к плите. — Я стряпаю. Для мошенников, пьяниц и дураков. Да. Стряпаю.
Лупоглазый, стоя в двери, глядел на женщину, у его лица вился дымок сигареты. Руки он держал в карманах.
— Можешь бросить. Отвезу тебя в воскресенье обратно в Мемфис. Иди опять на панель. — Он оглядел ее спину. — А ты здесь толстеешь. Отдохнула на вольном воздухе. Я не стану рассказывать об этом на Мануэль-стрит.
Женщина обернулась, сжимая вилку.
— Сволочь.
— Не бойся, — сказал Лупоглазый. — Я не расскажу, что Руби Ламар живет в этой дыре, донашивает башмаки Ли Гудвина и сама рубит дрова. Нет. Я скажу, что Ли Гудвин — крупный богач.
— Сволочь, — повторила женщина. — Сволочь.
— Не бойся, — сказал Лупоглазый. И оглянулся. На веранде послышалось какое-то шлепанье, потом вошел человек. Сутулый, в старом комбинезоне. Обуви на нем не было; они только что слышали шаги его босых ног. Голову его покрывала копна выгоревших волос, спутанных и грязных. У него были пронзительные светлые глаза и мягкая грязно-золотистого цвета бородка.
— Будь я пес, если это не шпик, — сказал он.
— Тебе что нужно? — спросила женщина.
Человек в комбинезоне не ответил. Проходя мимо, бросил на Лупоглазого скрытный и вместе с тем восторженный взгляд, будто готовился рассмеяться шутке и выжидал подходящего мига. Пройдя через кухню неуклюжей, медвежьей походкой, по-прежнему с радостной, веселой скрытностью, хотя находился прямо на виду, приподнял незакрепленную половицу и достал из-под нее галлоновый кувшин. Лупоглазый глядел на него, заложив указательные пальцы в проймы жилета, вдоль его лица от сигареты (он выкурил ее, ни разу не прикоснувшись к ней) вился дымок. Взгляд был жестким, даже скорее злобным; он молча смотрел, как человек в комбинезоне с какой-то веселой робостью идет обратно; кувшин был неловко спрятан у него под одеждой; на Лупоглазого он глядел с той же восторженной готовностью рассмеяться, пока не вышел из кухни. На веранде снова послышались шаги его босых ног.
— Не бойся, — сказал Лупоглазый. — Я не расскажу на Мануэль-стрит, что Руби Ламар стряпает еще для болвана и дурачка.
— Сволочь, — сказала женщина. — Сволочь.
Когда женщина вошла с блюдом мяса в столовую, Лупоглазый, тот человек, что принес кувшин, и незнакомец уже сидели за столом из трех неструганых, приколоченных к козлам досок. Стоящая на столе лампа осветила угрюмое, нестарое лицо женщины; глаза ее глядели холодно. Бенбоу, наблюдая за ней, не заметил единственного взгляда, который она бросила на него, ставя блюдо, потом чуть постояла с тем непроницаемым видом, какой появляется у женщин, когда они напоследок оглядывают стол, отошла, нагнулась над открытым ящиком в углу, достала оттуда еще тарелку, вилку, ножик и каким-то резким, однако неторопливым завершающим движением положила перед Бенбоу, ее рукав легко скользнул по его плечу.
Тут вошел Гудвин, одетый в застиранный комбинезон. Нижняя часть его худощавого обветренного лица обросла черной щетиной, волосы на висках поседели. Он вел за руку старика с длинной белой бородой, покрытой возле рта пятнами. Бенбоу видел, как Гудвин усаживал его на стул, старик сел послушно, с тем робким и жалким рвением человека, у которого осталось в жизни лишь одно удовольствие и который связан с миром лишь одним чувством, потому что глух и слеп: на мясистом розовом лице этого коротышки с лысым черепом виднелись, словно два сгустка мокроты, пораженные катарактой глаза. Бенбоу видел, как он достал из кармана грязную тряпку, сплюнул в нее уже почти бесцветный комок табачной жвачки, свернул и сунул опять в карман. Женщина положила ему на тарелку еды. Остальные уже ели, молча, неторопливо, но старик сидел, склонясь над тарелкой, борода его чуть подрагивала. Неуверенной, дрожащей рукой он нащупал тарелку, отыскал небольшой кусочек мяса и сосал его, пока женщина, подойдя, не ударила его по руке. Тогда он положил мясо, и Бенбоу видел, как она резала ему еду: мясо, хлеб и все остальное, а затем полила соусом. Бенбоу отвернулся. Когда все было съедено, Гудвин снова увел старика. Бенбоу видел, как они вышли в дверь, и слышал их шаги в коридоре.
Мужчины вернулись на веранду. Женщина убрала со стола и отнесла посуду на кухню. Поставив ее на кухонный стол, подошла к ящику за печью, постояла над ним. Потом вернулась к столу, положила себе на тарелку еды, поела, прикурила от лампы сигарету, вымыла посуду и убрала. Покончив с этим, вышла в коридор. На веранду она не показывалась. Прислушивалась, стоя в дверях, к тому, о чем они говорят, о чем говорит незнакомец, и к глухому, негромкому стуку переходящего из рук в руки кувшина. «Дурачок, — сказала женщина. Чего он хочет…». Прислушалась к голосу незнакомца: какой-то странный, торопливый голос человека, которому позволялось много говорить и мало чего другого.
— Пить, во всяком случае, — нет, — сказала женщина, неподвижно стоя в дверях. — Ему лучше бы находиться там, где домашние смогут о нем позаботиться.
Она прислушалась к его словам.
— Из своего окна я видел виноградную беседку, а зимой еще и гамак. Вот почему мы знаем, что природа — «она»; благодаря этому сговору между женской плотью и женским временем года. Каждой весной я вновь и вновь наблюдал брожение старых дрожжей, скрывающее гамак, заключенное в зелени предвестие беспокойства. Вот что такое цветущие лозы. Ничего особенного: неистово и мягко распускаются не столько цветы, сколько листья, все плотнее и плотнее укрывающие гамак до тех пор, пока в конце мая и сам голос ее — Маленькой Белл — не уподоблялся шороху диких лоз. Она никогда не говорила: «Хорес, это Луис, или Пол, или кто-то там еще», а «Это всего-навсего Хорес». Всего-навсего — понимаете; сумерки, белеет ее платьице, и сами они — воплощенная скромность, хотя обоим не терпится остаться вдвоем. А я не мог бы относиться к ней бережнее, даже будь она мне родной дочерью.
И вот сегодня утром — нет, четыре дня назад; из колледжа она вернулась в четверг, а сегодня вторник — я сказал: «Голубка, если ты познакомилась с ним в поезде, он, видимо, служит в железнодорожной компании. Отнимать его у компании нельзя: это так же противозаконно, как снимать изоляторы с телефонных столбов».
— Он ничем не хуже тебя. Он учится в Тьюлейне2.
— Голубка, но в поезде… — сказал я.
— Кое с кем я знакомилась и в худших местах.
— Знаю, — ответил я. — И я тоже. Но знаешь, не приводи их домой. Перешагни и ступай дальше. Не марай туфель.
Мы сидели в гостиной; перед самым обедом; только я и она. Белл ушла в город.
— А тебе-то что до моих гостей. Ты же не отец мне. Ты всего-навсего… всего-навсего…
— Кто? — спросил я. — Всего-навсего кто?
— Ну, донеси матери! Донеси! Чего еще ждать от тебя? Донеси!
— Голубка, но в поезде, — сказал я. — Приди он к тебе в гостиничный номер, я бы его убил. Но в поезде — мне это противно. Давай прогоним его и начнем все сначала.
— Ты только и годен говорить о знакомствах в поезде! Только на это и годен! Ничтожество! Креветка!
— Ненормальный, — сказала женщина, неподвижно стоя в дверях. Незнакомец продолжал заплетающимся языком быстро и многословно:
— Потом она заговорила: «Нет! Нет!», и я обнял ее, а она прижалась ко мне. «Я не хотела! Хорес! Хорес!». И я ощутил запах сорванных цветов, тонкий запах мертвых цветов и слез, а потом увидел в зеркале ее лицо. Позади нее висело зеркало, другое — позади меня, и она разглядывала себя в том, что было позади меня, забыв о другом, где я видел ее лицо, видел, как она с чистейшим лицемерием созерцает мой затылок. Вот почему природа — «она», а Прогресс — «он»; природа создала виноградные беседки, а Прогресс изобрел зеркало.
— Ненормальный, — произнесла женщина, стоя в дверях и слушая.
— Но это еще не все. Я думал, меня расстроила весна или то, что мне сорок три года. Думал, может, все было б хорошо, будь у меня холмик, чтобы немного полежать на нем… Там же земля плоская, богатая, тучная, кажется даже, будто одни лишь ветра порождают из нее деньги. Кажется, никого б не удивило известие, что листья деревьев можно сдавать в банк за наличные. Дельта. Ни единого холмика на пять тысяч квадратных миль, если не считать тех земляных куч, что насыпали индейцы для убежища во время разливов реки.
— И вот я думал, что мне нужен всего-навсего холмик; меня подвигнула уйти не Маленькая Белл. Знаете, что?
— Ненормальный, — сказала женщина. — Ли зря позволил…
Бенбоу не ждал ответа.
— Тряпка со следами румян. Я знал, что найду ее, еще не войдя в комнату Белл. И обнаружил за рамой зеркала носовой платок, которым она стерла излишек краски, когда одевалась, потом сунула за раму. Я швырнул его в грязное белье, надел шляпу и ушел. И уже когда ехал в грузовике, обнаружил, что у меня нет при себе денег. Тут все одно к одному; я не мог получить деньги по чеку. И не мог сойти с грузовика, вернуться в город и взять денег. Никак. Поэтому все время шел пешком и ехал зайцем. Однажды я спал в куче опилок на какой-то лесопильне, однажды в негритянской лачуге, однажды в товарном вагоне на запасном пути. Мне был нужен холмик, понимаете, чтобы полежать на нем. Тогда все было бы хорошо. Когда женишься на своей жене, начинаешь с черты… возможно, с ее проведения. Когда на чужой — начинаешь, быть может, на десять лет позже, с чужой черты, проведенной кем-то другим. Мне был нужен холмик, чтобы немного полежать на нем.
— Дурачок, — сказала женщина. — Бедный дурачок. Она стояла в дверях. Из коридора появился Лупоглазый. Не сказав ни слова, прошел мимо нее на веранду.
— Идем, — распорядился он. — Надо грузиться.
Женщина слышала, как все трое вышли. Она не двинулась с места. Потом услышала, как незнакомец встал со стула и прошел по веранде. Потом увидела на фоне неба его силуэт; худощавый мужчина в измятой одежде; голова с редкими, непричесанными волосами; и совершенно пьяный.
— Не заставили его поесть, как надо, — сказала женщина.
Она стояла совершенно неподвижно, Бенбоу глядел на нее.
— Неужели вам нравится жить так? — спросил он. — Зачем? Вы еще молоды; вернитесь в город и снова похорошеете, когда не придется поднимать ничего, кроме собственных век.
Женщина не шевельнулась, она стояла, едва касаясь стены.
— Бедный, испуганный дурачок.
— Видите ли, — сказал Бенбоу, — мне не хватает мужества. Оно покинуло меня. Механизм на месте, но не действует.
Его рука неуверенно коснулась ее щеки.
— Вы еще молоды.
Женщина стояла неподвижно, ощущая на лице его руку, касающуюся плоти так, словно он пытался изучить расположение и форму костей и строение, тканей.
— У вас впереди почти вся жизнь. Сколько вам лет? Вам же еще нет тридцати. — Говорил он негромко, почти шепотом.
Женщина заговорила, не понижая голоса. Не пошевелилась, не убрала рук с груди.
— Почему вы ушли от жены?
— Потому что она ест креветки, — ответил Бенбоу. — Я не мог… Видите ли, была пятница, и я подумал, что в полдень надо идти на станцию, брать с поезда ящик креветок, возвращаться с ними домой, отсчитывать по сто шагов, менять руку и…
— Ходили за ними каждый день? — спросила женщина. — Нет. Только по пятницам. Но в течение десяти лет, с тех пор, как мы поженились. И до сих пор не могу привыкнуть к запаху креветок. Но дело не в том, что мне столько раз приходилось носить их домой. Это я способен вынести. Дело в том, что с упаковки капает, и вот я как-то последовал за собой на станцию, отошел в сторону и стал смотреть, как Хорес Бенбоу берет с поезда ящик и несет домой, меняя руку через каждые сто шагов, я шел за ним и думал: «Здесь, в бесцветном ряду маленьких вонючих капель на миссисипском тротуаре, покоится Хорес Бенбоу».
— А-а, — протянула женщина. Дышала она спокойно, руки ее были сложены. Она отошла от стены; Бенбоу посторонился и пошел за ней по коридору. Они вошли в кухню, там горела лампа.
— Извините меня за мой вид, — сказала женщина. Подойдя к стоящему за печью ящику, она выдвинула его и встала над ним, руки ее были спрятаны под одеждой. Бенбоу стоял посреди комнаты.
— Приходится держать его в ящике, чтобы не добрались крысы, — сказала женщина.
— Что? — спросил Бенбоу. — Что там такое?
Он подошел к ящику и заглянул в него. Там спал ребенок, ему еще не исполнилось и года. Хорес молча смотрел на худенькое личико.
— О, — произнес он. — У вас есть сын.
Они смотрели на осунувшееся личико ребенка. Снаружи донесся шум; на задней веранде послышались шаги. Женщина задвинула коленом ящик обратно в угол, и тут вошел Гудвин.
— Все в порядке, — сказал он Хоресу. — Томми проводит вас к машине.
Потом вышел и скрылся в доме.
Бенбоу взглянул на женщину. Руки ее по-прежнему были скрыты под платьем.
— Спасибо за ужин, — сказал он. — Возможно, со временем…
Он смотрел на нее, она отвечала ему спокойным взглядом, лицо ее было не столько угрюмым, сколько холодным, спокойным.
— Может, я смогу что-то сделать для вас в Джефферсоне. Прислать чего-нибудь…
Женщина легким, округлым движением вынула руки из складок платья, потом резко спрятала снова.
— С этим мытьем посуды и стиркой… Можете прислать апельсиновых леденцов.
Томми и вслед за ним Бенбоу спускались по заброшенной дороге. Бенбоу оглянулся. Мрачные развалины дома вздымались на фоне неба над бесчисленными густыми кедрами, темные, запустелые и таинственные. Дорога представляла собой эрозийную впадину, слишком глубокую для дороги и слишком прямую для паводкового рва, ее густо устилали папоротник, гнилые листья и ветви. Бенбоу шел вслед за Томми, шагая по еле заметной тропинке, где ноги промяли гнилую растительность до самой глины. Кровля ветвей над их головами постепенно редела. Спуск становился извилистее и круче.
— Где-то здесь мы видели сову, — сказал Бенбоу. Идущий впереди Томми захохотал.
— И он перепугался ее, посадить меня на цепь.
— Да, — ответил Бенбоу. Он шел за еле видным силуэтом Томми, стараясь с нудным упорством пьяного говорить и шагать твердо.
— Будь я пес, если это не самый пугливый белый, какого я видел, сказал Томми. — Шел вот он по тропинке к веранде, тут из-под дома собака, подбежала и стала нюхать ему ноги, как любая другая, и будь я пес, если он не отскочил, будто это ядовитая змея, а сам он босиком, вытащил свой маленький аретматический пистолет и пристрелил ее. Пусть меня сожгут, если было не так.
— А чья была собака? — спросил Бенбоу.
— Моя, — ответил Томми и сдавленно хохотнул. — Старая, блохи не тронула бы, если б могла.
Дорога понизилась и стала ровной. Бенбоу шагал осторожно, шурша ногами по песку. На фоне белого песка он видел, как Томми идет шаркающей, неуклюжей походкой, словно мул, ступая без видимых усилий, пальцы босых ног с шуршаньем отбрасывали назад песчаные струйки.
Дорогу пересекла громоздкая тень поваленного дерева. Томми перешагнул через него, Бенбоу последовал за ним, все так же старательно, осторожно перебрался через гущу листвы, еще не увядшей и до сих пор пахнущей зеленью.
— Еще вот… — начал было Томми, потом обернулся. — Прошли?
— Все в порядке, — ответил Хорес. Он снова обрел равновесие. Томми продолжал:
— Еще вот затея Лупоглазого. Ни к чему так загораживать дорогу. Взял да повалил дерево, а нам приходится топать до грузовика целую милю. Я говорил ему, что люди ходят к нам покупать вот уже четыре года, и до сих пор никто не тревожил Ли. Да и обратный путь тоже не меньше. Только Лупоглазый и слушать не стал. Будь я пес, если он не боится собственной тени.
— Я бы тоже боялся, — сказал Бенбоу. — Если б его тень была моей.
Томми негромко хохотнул. Дорога превратилась в черный туннель, под ногами тускло поблескивал мелкий песок. «Отсюда к роднику отходит тропинка», — подумал Бенбоу, стараясь разглядеть, где она врезается в стену зарослей. Они продолжали путь.
— А грузовик кто водит? — спросил Бенбоу. — Тоже мемфисцы?
— Ну да, — ответил Томми. — Это машина Лупоглазого.
— Чего бы им не сидеть в Мемфисе и предоставить вам спокойно гнать свое виски?
— А там деньги, — сказал Томми. — Продашь кварту или полгаллона — какая тут выгода? Ну, перепадет Ли доллар-другой. А сделать одну ездку и сбыть все зараз, — вот это деньги.
— Вот оно что, — сказал Бенбоу. — Но мне думается, я лучше бы голодал, чем жить рядом с таким человеком. Томми хохотнул.
— Лупоглазый ничего. Только вот немного чудной. — Он продолжал шагать, смутно маяча в тусклом блеске Песчаной дороги. — Будь я пес, — если он не странный человек. Разве не так?
— Да, — сказал Бенбоу. — Весь из странностей.
Грузовик ждал их там, где дорога, снова глинистая, начинала подниматься к мощеному шоссе. На крыле грузовика сидели двое мужчин и курили; над вершинами деревьев виднелись полуночные звезды.
— За смертью бы вас посылать, — сказал один из сидящих. — Я рассчитывал быть сейчас уже на полпути к городу. Меня женщина дожидается.
— Ну конечно, — поддразнил другой. — Лежа на спине.
Первый обругал его.
— Быстрей не могли, — ответил Томми. — А вам только не хватало еще фонарь вывесить. Будь мы полицейскими, наверняка зацапали бы вас.
— Пошел ты, гад, лохматая морда, — выругался первый. Оба они выбросили сигареты и влезли в кабину. Томми негромко хохотнул. Бенбоу протянул ему руку.
— До свиданья. И большое спасибо вам, мистер…
— Меня зовут Томми.
Его вялая огрубелая кисть неуклюже сунулась в руку Бенбоу, торжественно встряхнула ее и неловко выскользнула. Он не двигался с места, темнея приземистой бесформенной тенью на фоне тускло блестящей дороги, а Бенбоу стал влезать на подножку. Нога у него сорвалась, но он устоял.
— Осторожнее, док, — послышался голос из кабины. Бенбоу влез. Второй укладывал дробовик на спинку сиденья. Грузовик тронулся вверх по крутому склону, выехал на шоссе и свернул в сторону Джефферсона и Мемфиса.
На другой день Бенбоу находился у сестры, в родовом гнезде ее покойного мужа в четырех милях от Джефферсона. Она жила в большом доме вместе с десятилетним сыном и двоюродной мужниной бабушкой, известной как мисс Дженни, девяностолетней старухой, передвигающейся в кресле-каталке. Мисс Дженни и Хорес смотрели в окно, как его сестра и молодой человек гуляют по саду. Сестра овдовела десять лет назад.
— Почему же она снова не вышла замуж? — спросил Бенбоу.
— Сама хотела бы знать, — ответила мисс Дженни. — Молодой женщине нужен мужчина.
— Но только не этот, — сказал Бенбоу. Он не сводил взгляда с пары. Крепко сложенный, полноватый, самодовольного вида молодой человек в спортивном костюме и синем пиджаке чем-то походил на студента. — Видимо, она питает слабость к детям. Может быть, потому, что у нее есть свой ребенок. А это чей? Тот же, что прошлой осенью?
— Это Гоуэн Стивенс, — ответила мисс Дженни. — Ты должен бы его помнить.
— Да-да, — сказал Бенбоу. — Теперь узнал. Припоминаю прошлый октябрь.
Тогда Хорес ехал домой через Джефферсон и остановился у сестры. Через то же самое окно они с мисс Дженни наблюдали за этой же парой, гулявшей в том же саду, где в то время цвели поздние яркие октябрьские цветы. Тот раз Стивенс был одет в коричневое и теперь показался Хоресу незнакомым.
— Он ездит сюда с прошлой весны, с тех пор, как вернулся домой из Виргинии, — сказала мисс Дженни. — До него ездил сын Джонса, Хершелл. Да. Хершелл.
— А, — сказал Бенбоу. — Он из первых виргинских семейств или просто несчастный временный житель?
— Учился в университете. Решил получить образование там. Ты его не помнишь, потому что он был еще в пеленках, когда ты покинул Джефферсон.
— Не говорите этого при Белл, — сказал Бенбоу. Он не сводил взгляда с пары. Те подошли к дому и скрылись из виду. Через минуту поднялись по ступеням и вошли в комнату. У Стивенса были прилизанные волосы и полное самодовольное лицо. Мисс Дженни протянула ему руку, он грузно склонился и поцеловал ее.
— Все молодеете и хорошеете с каждым днем, — сказал он. — Я только что говорил Нарциссе, что, если б вы только поднялись с этого кресла, у нее не осталось бы ни малейшей надежды.
— Завтра же поднимусь, — сказала мисс Дженни. — Нарцисса…
Нарцисса, крупная женщина с темными волосами и широким, глупым, безмятежным лицом, была одета в свое обычное белое платье.
— Хорес, это Гоуэн Стивенс, — представила она. — А это мой брат.
— Здравствуйте, сэр, — сказал Гоуэн. Отрывисто, крепко и небрежно пожал руку Хореса. В эту минуту вошел мальчик, Бенбоу Сарторис, племянник Бенбоу.
— Я слышал о вас, — сказал Стивенс.
— Гоуэн учился в Виргинии, — сказал мальчик.
— Да-да, — сказал Бенбоу, — Я слышал.
— Благодарю, — сказал Стивенс. — Не все же могут учиться в Гарварде.
— Благодарю вас, — сказал Бенбоу. — Я окончил Оксфорд.
— Когда Хорес говорит, что окончил Оксфорд, все думают, что миссисипский университет, — сказала мисс Дженни, — а он имеет в виду совсем другой.
— Гоуэн часто ездит в Оксфорд, — сказал мальчик. — У него там девушка. Он ходит с ней на танцы. Правда, Гоуэн?
— Верно, приятель, — ответил Стивенс. — Рыжая.
— Помолчи, Бори, — велела Нарцисса мальчику и взглянула на брата. — Как там Белл и Маленькая Белл? — Она хотела добавить еще что-то, но сдержалась. Однако продолжала глядеть на Хореса, взгляд ее был серьезным, пристальным.
— Если ты все ждешь, что Хорес уйдет от Белл, он это сделает, — сказала мисс Дженни. — Когда-нибудь сделает. Только Нарцисса не будет удовлетворена даже тогда, — заметила она. — Некоторым женщинам не хочется, чтобы мужчина женился на той или другой женщине. Но если он вдруг бросит ее, все эти женщины вознегодуют.
— Помолчите и вы, — сказала Нарцисса.
— Да-да, — сказала мисс Дженни. — Хорес давно уже рвет уздечку. Но ты, Хорес, рвись не слишком сильно, возможно, другой ее конец не закреплен.
Из столовой донесся звон колокольчика. Стивенс и Бенбоу одновременно шагнули к спинке кресла мисс Дженни.
— Позвольте мне, сэр, — сказал Бенбоу. — Поскольку, кажется, гость здесь я.
— Будет тебе, Хорес, — сказала мисс Дженни. — Нарцисса, не пошлешь ли на чердак за дуэльными пистолетами, они там, в сундуке. — И повернулась к мальчику. — А ты беги, скажи, чтобы завели музыку и поставили две розы.
— Какую музыку завести? — спросил мальчик.
— Розы на столе есть, — сказала Нарцисса. — Их прислал Гоуэн. Пойдемте ужинать.
Бенбоу и мисс Дженни наблюдали в окно за гуляющей в саду парой. Нарцисса была по-прежнему в белом платье, Стивенс — в спортивном костюме и синем пиджаке.
— Этот виргинский джентльмен поведал нам вчера за ужином, что его научили пить по-джентльменски. Опустите в алкоголь жука, и получится скарабей; опустите в алкоголь миссисипца, и получится джентльмен…
— Гоуэн Стивенс, — досказала мисс Дженни. Они видели, как пара скрылась за домом. Прошло некоторое время, и в коридоре послышались шаги двух людей. Когда те вошли, оказалось, что с Нарциссой не Стивенс, а мальчик.
— Не захотел остаться, — сказала Нарцисса. — Уезжает в Оксфорд. В пятницу вечером в университете танцы. У него там свидание с какой-то юной леди.
— Ему нужно подыскать там подходящую арену для джентльменской попойки, — сказал Хорес. — Для чего бы то ни было джентльменского. Видимо, потому и едет заблаговременно.
— Пойдет с девушкой на танцы, — сказал мальчик. — А в субботу поедет в Старквилл на бейсбольный матч. Говорит, что взял бы и меня, только вы не пустите.
Городские жители, выезжающие после ужина покататься по университетскому парку, какой-нибудь рассеянный, мечтательный студент или спешащий в библиотеку кандидат на степень магистра не раз замечали, как Темпл с переброшенным через руку пальто, белея на бегу длинными ногами, проносится быстрой тенью мимо светящихся окон женского общежития, именуемого «Курятник», и скрывается в темноте у здания библиотеки, а в тот вечер, может быть, видели, как, мелькнув напоследок панталонами или чем-то еще, она юркнула в автомобиль, ждущий с заведенным мотором. Студентам не разрешалось иметь машины, и молодые люди — без шляп, в спортивных брюках и ярких свитерах — взирали с чувством превосходства и яростью на городских парней, прикрывающих шляпами напомаженные волосы и носящих тесноватые пиджаки с чересчур широкими брюками.
Катанью на машинах уделялись будничные вечера. А каждую вторую субботу, в дни танцев литературного клуба или трех официальных ежегодных балов, эти слонявшиеся с вызывающей небрежностью городские парни в шляпах и с поднятыми воротниками видели, как Темпл входит в спортивный зал, ее тут же подхватывает кто-то из одетых в черные костюмы студентов, и она смешивается с кружащейся под манящий вихрь музыки толпой, высоко подняв изящную голову с ярко накрашенными губами и нежным подбородком, глаза ее безучастно глядят по сторонам, холодные, настороженные, хищные.
В зале гремела музыка, и парни наблюдали, как Темпл, стройная, с тонкой талией, легко движущаяся в такт музыке, меняет партнеров одного за другим. Парни пригибались, пили из фляжек, закуривали сигареты и выпрямлялись снова, неподвижные, с поднятыми воротниками, в шляпах, они выглядели на фоне освещенных окон рядом вырезанных из черной жести бюстов, одетых и приколоченных к подоконникам.
Когда оркестр играл «Дом, милый мой дом», трое-четверо парней с холодными, воинственными, чуть осунувшимися от бессонницы лицами непременно слонялись у выхода, глядя, как из дверей появляются изнуренные шумом и движением пары.
Трое таких смотрели, как Темпл и Гоуэн выходят на холодный предутренний воздух. Лицо Темпл было очень бледным, рыжие кудряшки волос растрепались. Глаза ее с расширенными зрачками мельком остановились на парнях. Затем она сделала рукой вялый жест, непонятно было, предназначается он им или нет. Парни не ответили, в их холодных глазах ничего не отразилось. Они видели, как Гоуэн взял ее под руку, как мелькнули ее бедро и бок, когда она усаживалась в машину — низкий родстер с тремя фарами.
— Что это за гусь? — спросил один.
— Мой отец судья, — произнес другой резким ритмичным фальцетом.
— А, черт. Идем в город.
Парни побрели. Окликнули проезжающую мимо машину, но безуспешно. На мосту через железнодорожное полотно остановились и стали пить из бутылки. Последний хотел разбить ее о перила. Второй схватил его за руку.
— Дай сюда.
Он разбил бутылку и старательно разбросал осколки по дороге. Остальные наблюдали за ним.
— Ты недостоин ходить на танцы к студентам, — сказал первый. — Жалкий ублюдок.
— Мой отец судья, — сказал второй, расставляя на дороге зубчатые осколки вверх острием.
— Машина идет, — сказал третий.
У нее было три фары. Прислонясь к перилам и натянув шляпы так, чтобы свет не бил в глаза, парни смотрели, как Темпл и Гоуэн едут мимо. Голова Темпл была опущена, глаза закрыты.
Машина ехала медленно.
— Жалкий ублюдок, — сказал первый.
— Я? — Второй достал что-то из кармана и, взмахнув рукой, хлестнул легкой, слегка надушенной паутинкой по их лицам. — Я?
— Никто не говорил, что ты.
— Чулок этот Док привез из Мемфиса, — сказал третий. — От какой-то грязной шлюхи.
— Лживый ублюдок, — отозвался Док.
Парни видели, как расходящиеся веером лучи фар и постепенно уменьшавшиеся в размерах красные хвостовые огни остановились у «Курятника». Огни погасли. Вскоре хлопнула дверца. Огни зажглись снова; машина тронулась. Парни прислонились к перилам и надвинули шляпы, защищая глаза от яркого света. Подъехав, машина остановилась возле них.
— Вам в город, джентльмены? — спросил Гоуэн, распахнув дверцу.
Парни молча стояли, прислонясь к перилам, потом первый грубовато сказал: «Весьма признательны», и они сели в машину, первый рядом с Гоуэном, другие на заднее сиденье.
— Сверните сюда, — сказал первый. — Тут кто-то разбил бутылку.
— Благодарю, — ответил Гоуэн. Машина тронулась. — Джентльмены, вы едете завтра в Старквилл на матч?
Сидящие на заднем сиденье промолчали.
— Не знаю, — ответил первый. — Вряд ли.
— Яне здешний, — сказал Гоуэн. — У меня кончилась выпивка, а завтра чуть свет назначено свиданье. Не скажете ли, где можно раздобыть кварту?
— Поздно уже, — сказал первый.
И обернулся к сидящим сзади:
— Док, не знаешь, у кого можно раздобыть в это время?
— У Люка, — ответил третий.
— Где он живет? — спросил Гоуэн.
— Поехали, — сказал первый. — Я покажу.
Они миновали площадь и отъехали от города примерно на полмили.
— Это дорога на Тейлор, так ведь? — спросил Гоуэн.
— Да, — ответил первый.
— Мне придется ехать здесь рано утром, — сказал Гоуэн. — Надо быть там раньше специального поезда. Джентльмены, говорите, вы на матч не собираетесь?
— Пожалуй, нет, — ответил первый. — Остановите здесь. Перед ними высился крутой склон, поросший поверху чахлыми дубами.
— Подождите тут, — сказал первый. Гоуэн выключил фары. Было слышно, как первый карабкается по склону.
— У Люка хорошее пойло? — спросил Гоуэн.
— Неплохое. По-моему, не хуже, чем у других, — ответил третий.
— Не понравится — не пейте, — сказал Док. Гоуэн неуклюже обернулся и взглянул на него.
— Не хуже того, что вы пили сегодня, — сказал третий.
— И его тоже вас никто не заставлял пить, — прибавил Док.
— Мне кажется, здесь не могут делать такого пойла, как в университете, — сказал Гоуэн.
— А вы откуда? — спросил третий.
— Из Вирг… то есть из Джефферсона. Я учился в Виргинии. Уж там-то научишься пить.
Ему ничего не ответили. По склону прошуршали комочки земли, и появился первый со стеклянным кувшином. Приподняв кувшин, Гоуэн поглядел сквозь него на небо. Бесцветная жидкость выглядела безобидно. Сняв с кувшина крышку, Гоуэн протянул его парням.
— Пейте.
Первый взял кувшин и протянул сидящим сзади.
— Пейте.
Третий выпил, но Док отказался. Гоуэн приложился к кувшину.
— Господи Боже, — сказал он, — как вы только пьете такую дрянь?
— Мы в Виргинии пьем только первосортное виски, — произнес Док.
Гоуэн повернулся и взглянул на него.
— Перестань ты, Док, — сказал третий. — Не обращайте внимания. У него с вечера живот болит.
— Сукин сын, — сказал Док.
— Это ты обо мне? — спросил Гоуэн.
— Нет, что вы, — сказал третий. — Док славный парень. Давай, Док, выпей.
— А, черт с ним, — сказал Док. — Давай. Они вернулись в город.
— Шалман еще открыт, — сказал первый. — На вокзале.
Речь шла о кондитерской-закусочной. Там находился только человек в грязном переднике. Гоуэн и парни прошли в дальний конец и устроились в отгороженном углу, где стоял стол с четырьмя стульями. Человек в переднике поставил перед ними четыре стакана и кока-колу.
— Шеф, можно немного сахара, воды и лимон? — спросил Гоуэн.
Тот принес. Все трое смотрели, как Гоуэн делает лимонный коктейль.
— Меня научили пить так, — заявил он. Парни смотрели, как он пьет.
— Слабовато для меня, — сказал Гоуэн, доливая стакан из кувшина. И выпил все до дна.
— Ну и пьете же вы в самом деле, — сказал третий.
— Я прошел хорошую школу.
Небо за высоким окном становилось все бледнее, свежее.
— Еще по одной, джентльмены, — предложил Гоуэн, наполняя свой стакан. Остальные налили себе понемногу.
— В университете считают, что лучше перепить, чем недопить, — сказал Гоуэн.
Под взглядами парней он опрокинул и этот стакан. Внезапно его нос покрылся каплями пота.
— Уже готов, — сказал Док.
— Кто это говорит? — запротестовал Гоуэн. И налил себе еще немного. Нам бы сюда приличную выпивку. У себя в округе я знаю человека по фамилии Гудвин, тот делает…
— И вот это в университете называют попойкой, — поддел Док.
Гоуэн поглядел на него.
— Ты так думаешь? Смотри.
Он стал наливать себе снова. Парни смотрели, как стакан наполняется.
— Осторожней, приятель, — сказал третий.
Гоуэн налил стакан до самых краев, поднял и неторопливо осушил. Он помнил, что бережно поставил стакан на стол, потом вдруг обнаружил, что находится на открытом воздухе, ощущает прохладную серую свежесть, видит на боковом пути паровоз, тянущий вереницу темных вагонов, и пытается кому-то объяснить, что научился пить по-джентльменски. Говорить он пытался и в тесном, темном, пахнущем аммиаком и креозотом месте, где его рвало, пытался сказать, что ему нужно быть в Тейлоре в половине седьмого, к прибытию специального поезда. Приступ рвоты прошел; Гоуэн ощутил жуткую апатию, слабость, желание лечь, но сдержался и при свете зажженной спички привалился к стене, взгляд его постепенно сосредоточился на имени, написанном там карандашом. Он прикрыл один глаз, оперся руками о стену и прочел его, пошатываясь и пуская слюну. Потом, ворочая непослушной головой, поглядел на парней.
— Имя девушки… Моей знакомой. Хорошая девушка. Молодчина. Я должен встретиться с ней ехать в Старк… Старквилл. Вдвоем, понимаете!
Привалясь к стене и что-то бормоча, Гоуэн заснул.
И сразу же начал бороться со сном. Ему казалось так, хотя он еще раньше сознавал, что время идет и нужно скорей проснуться; что иначе пожалеет. В течение долгого времени он понимал, что глаза его открыты, и ждал, когда вернется зрение. Потом стал видеть, не сразу поняв, что проснулся.
Гоуэн лежал, не шевелясь. Ему казалось, что, вырвавшись из объятий сна, он достиг цели, ради которой старался проснуться. Он валялся в скрюченной позе под каким-то низким навесом, видя перед собой незнакомое строение, над которым беззаботно проплывали тучки, розовеющие в лучах утреннего солнца. Потом мышцы живота завершили рвоту, во время которой он потерял сознание, Гоуэн с трудом приподнялся и, ударясь головой о дверцу, растянулся на полу машины. Удар окончательно привел его в себя, он повернул ручку дверцы, нетвердо ступил на землю, кое-как удержался на ногах и, спотыкаясь, побежал к станции. Упал. Стоя на четвереньках, поглядел с удивлением и отчаянием на пустой железнодорожный путь и залитое солнцем небо. Поднявшись, побежал дальше, в испачканном смокинге, с оторванным воротничком и спутанными волосами. Я упился до бесчувствия, подумал он с какой-то яростью, до бесчувствия. _До бесчувствия_.
На платформе не было никого, кроме негра с метлой.
— Господи Боже, белый, — произнес он.
— Поезд, — сказал Гоуэн. — Специальный. Что стоял на этом пути.
— Ушел. Только пять минут назад.
Под взглядом неподвижно стоящего с занесенной метлой негра Гоуэн повернулся, побежал к машине и плюхнулся в нее.
Кувшин валялся на полу. Гоуэн отшвырнул его ногой и завел мотор. Он знал, что надо что-нибудь проглотить, но времени на это не оставалось. Заглянул внутрь кувшина. Его замутило, но он поднес посудину ко рту и, давясь, стал жадно глотать крепкую жидкость, потом, чтобы удержать рвоту, торопливо закурил. Ему сразу же полегчало.
Площадь Гоуэн пересек со скоростью сорок миль в час. Было четверть седьмого. Свернув на дорогу в Тейлор, он увеличил скорость. Не сбавляя хода, снова приложился к кувшину. Когда он достиг Тейлора, поезд только отходил от станции. Промчавшись между двумя повозками, Гоуэн остановился у переезда; мимо как раз проходил последний вагон. Задняя дверь тамбура открылась; Темпл спрыгнула и пробежала за вагоном несколько шагов, проводник высунулся и погрозил ей кулаком.
Гоуэн вылез из машины. Темпл повернулась и быстрым шагом направилась к нему. Потом замедлила шаг, остановилась, снова пошла, пристально глядя на его помятое лицо и волосы, измятый воротничок и рубашку.
— Ты пьян, — сказала она. — Свинья. Грязная свинья.
— У меня была бурная ночь. Ты даже представить не можешь.
Темпл стала оглядываться по сторонам, на светло-желтое здание станции, на мужчин в комбинезонах, медленно жующих, не сводя с нее глаз, на путь, вслед удаляющемуся поезду, на четыре выхлопа пара, почти рассеявшихся, когда донесся гудок.
— Грязная свинья, — повторила она. — В таком виде нельзя никуда ехать. Даже не переоделся.
Возле машины Темпл остановилась снова. — Что у тебя на заднем сиденье?
— Мой погребец, — ответил Гоуэн. — Садись.
Темпл посмотрела на него, губы ее были ярко накрашены, глаза под шляпкой без полей — холодны, недоверчивы, из-под шляпки выбивались рыжие кудряшки. Оглянулась на станционное здание, в свете раннего утра неприветливое, уродливое.
— Поехали отсюда.
Гоуэн завел мотор и развернулся.
— Отвези меня обратно в Оксфорд, — сказала Темпл и снова оглянулась. Здание теперь находилось в тени высокой рваной тучи. — Обратно в Оксфорд.
В два часа пополудни Гоуэн, не сбавляя скорости, свернул с шоссе, окаймленного высокими, глухо шумящими соснами, на узкую дорогу, ведущую по ложбине с размытыми склонами в низину, к эвкалиптам и кипарисам. Под смокингом теперь у него была дешевая синяя рубашка. Глаза его налились кровью и заплыли, щеки покрылись синеватой щетиной, и, глядя на него, напрягаясь и вжимаясь в сиденье, когда машину подбрасывало и раскачивало на ухабах, Темпл думала. Борода у него отросла после того, как мы выехали из Дамфриза. Он пил снадобье для волос. Купил в Дамфризе бутылку снадобья и выпил.
Ощутив ее взгляд, Гоуэн повернулся к ней.
— Перестань злиться. Заеду к Гудвину, возьму у него бутылку. Это займет не больше минуты. От силы десять. Я сказал, что привезу тебя в Старквилл до прихода поезда, и привезу. Не веришь?
Темпл не ответила, думая о том, что убранный флажками поезд уже в Старквилле; о пестрых трибунах стадиона; ей представлялся оркестр, яркий блеск зияющих труб; зеленое поле, усеянное игроками, напрягшимися перед рывком, издающими короткие резкие крики, словно болотные птицы, потревоженные аллигатором и не понимающие, откуда грозит опасность, неподвижно парящие, ободряющие друг друга ничего не означающими криками, протяжными, тревожными, печальными.
— Хочешь провести меня своим невинным видом? Думаешь, я зря провел эту ночь с твоими кавалерами из парикмахерской? Не воображай, что я поил их за свои деньги просто из щедрости. Ты очень порядочная, не так ли? Думаешь, всю неделю можно любезничать с каждым расфранченным болваном, у которого есть «форд», а в субботу обвести меня вокруг пальца, так ведь? Думаешь, я не видел твоего имени, написанного на стене уборной? Не веришь?
Темпл молчала, напрягаясь, когда машину на большой скорости заносило то вправо, то влево. Гоуэн упорно глядел на нее, не прилагая ни малейших усилий, чтобы машина шла ровно.
— Черт возьми, хотел бы я видеть женщину, которая сможет…
Темпл заметила дерево, преграждающее дорогу, но снова лишь напряглась. Это казалось ей логическим и роковым завершением той цепи обстоятельств, в которые она оказалась вовлечена. Она сидела, строго и спокойно глядя на Гоуэна, очевидно, не видящего дороги и едущего прямо на дерево со скоростью двадцать миль в час. Машина ударилась, отскочила назад, потом вновь налетела на ствол и опрокинулась набок.
Темпл почувствовала, что летит по воздуху, ощутила тупой удар в плечо и заметила двух мужчин, выглядывающих из зарослей тростника на обочине. Голова у нее кружилась, она с трудом поднялась и увидела, что оба выходят на дорогу, один в тесном черном костюме и соломенной шляпе, с дымящейся сигаретой, другой — без головного убора, в комбинезоне, с дробовиком в руке, его бородатое лицо застыло в тупом изумлении. Кости ее словно бы растаяли на бегу, и она упала ничком, все еще продолжая бежать.
Не останавливаясь, Темпл перевернулась и села, рот ее был раскрыт в беззвучном крике, дыхание перехватило. Человек в комбинезоне продолжал смотреть на нее, его рот, окруженный мягкой короткой бородкой, был разинут в простодушном удивлении. Другой, встопорщив тесный пиджак на плечах, нагнулся к лежащей машине. И мотор заглох, однако поднятое переднее колесо продолжало бесцельно вращаться, все медленней и медленней.
Человек в комбинезоне был не только без головного убора, но и без обуви. Он шел впереди, дробовик раскачивался в его руке, косолапые ступни без усилий отрывались от песка, в котором Темпл при каждом шаге увязала почти по щиколотку. Время от времени он поглядывал через плечо на окровавленное лицо и одежду Гоуэна, на Темпл, идущую с трудом, пошатываясь на высоких каблуках.
— Тяжело идти, да? — спросил он. — Если скинуть эти туфли с каблуками, будет легче.
— Правда? — сказала Темпл, остановилась, ухватилась за Гоуэна и разулась. Босоногий наблюдал за ней, поглядывая на туфли-лодочки.
— Черт, да я не смогу всунуть даже два пальца в такую штуку. — сказал он. — Можно поглядеть?
Темпл протянула ему одну из туфель. Босоногий неторопливо повертел ее.
— Надо же, — сказал он и снова глянул на Темпл светлыми пустыми глазами. Его буйные волосы, совсем белые на темени, темнели на затылке и возле ушей беспорядочными завитками. — А деваха рослая. Ноги вот тощие. Сколько она весит?
Темпл протянула руку. Босоногий неторопливо вернул ей туфлю, глядя на нее, на живот и бедра.
— Он еще не сделал тебе брюха, а?
— Пошли, — сказал Гоуэн, — нечего терять время… Нам нужно найти машину и вернуться к вечеру в Джефферсон.
Когда песок кончился, Темпл села и обулась. Заметив, что босоногий глядит на ее обнажившуюся выше колена ногу, одернула юбку и торопливо поднялась.
— Ну, — сказала она, — пошли дальше. Вы знаете дорогу?
Показался дом, окруженный темными кедрами. Сквозь них виднелся залитый солнцем яблоневый сад. Дом стоял на запущенной лужайке в окружении заброшенного сада и развалившихся построек. Но нигде не было видно ни плуга, ни других орудий, ни обработанных, засеянных полей — лишь угрюмые обшарпанные развалины в темной роще, уныло шелестящей под ветром. Темпл остановилась.
— Я не хочу идти туда, — заявила она. — Сходите, раздобудьте машину, обратилась она к босоногому. — Мы подождем здесь.
— Он велел, чтобы вы шли в дом, — ответил тот.
— Кто? — сказала Темпл. — Этот черный человек вздумал указывать мне, что делать?
— Пойдем, чего там, — сказал Гоуэн. — Повидаем Гудвина и найдем машину. Уже поздновато. Миссис Гудвин дома, так ведь?
— Должно быть, — ответил босоногий.
— Идем, — сказал Гоуэн. Они подошли к крыльцу. Босоногий поднялся по ступенькам и поставил дробовик прямо за дверь.
— Здесь она где-нибудь, — сказал он. Снова взглянул на Темпл. — А жене вашей беспокоиться нечего. Ли, наверно, подбросит вас до города.
Темпл посмотрела на него. Они глядели друг на друга спокойно, как дети или собаки.
— Как ваша фамилия?
— Меня зовут Томми, — ответил босоногий. — Беспокоиться нечего.
Коридор, идущий через весь дом, был открыт. Темпл вошла туда.
— Куда ты? — спросил Гоуэн. — Подожди здесь. Темпл, не отвечая, пошла по коридору. Позади слышались голоса Гоуэна и босоногого. В открытую дверь задней веранды светило солнце. Вдали виднелись заросший травой склон и огромный сарай с просевшей крышей, безмятежный в залитом солнцем запустении. Справа от двери ей был виден угол не то другого здания, не то крыла этого же дома. Но она не слышала ни звука, кроме голосов от входа.
Шла Темпл медленно. Потом замерла. В прямоугольнике света, падающего в дверной проем, виднелась тень мужской головы, и она повернулась, намереваясь бежать. Но тень была без шляпы, и, успокоясь, Темпл на цыпочках подкралась к двери и выглянула. На стуле с прохудившимся сиденьем сидел, греясь в лучах солнца, какой-то человек, его лысый, обрамленный седыми волосами затылок был обращен к ней, руки лежали на верхушке грубо выстроганной трости. Темпл вышла на веранду.
— Добрый день, — поздоровалась она.
Сидящий не шевельнулся. Темпл медленно пошла дальше, потом торопливо оглянулась. Ей показалось, что краем глаза заметила струйку дыма из двери дальней комнаты, где веранда изгибалась буквой Г, но струйка пропала. С веревки между двумя стойками перед этой дверью свисали три прямоугольные скатерти, сырые, сморщенные, будто недавно стиранные, и женская комбинация из выцветшего розового шелка. Кружево ее от бесчисленных стирок стало походить на шероховатую волокнистую бахрому. Бросалась в глаза аккуратно пришитая заплата из светлого ситца. Темпл снова взглянула на старика.
Сперва ей показалось, что глаза его закрыты, потом она решила, что у него совсем нет глаз, потому что между веками виднелось что-то похожее на комки грязно-желтой глины. «Гоуэн», — прошептала она, потом пронзительно крикнула: «Гоуэн!», повернулась, побежала, не сводя взгляда со старика, и тут из-за двери, откуда, казалось, она видела дымок, послышался голос:
— Он глухой. Что вам нужно?
Темпл снова повернулась на бегу, продолжая глядеть на старика, и шлепнулась с веранды, приподнялась на четвереньках в груде золы, жестянок, побелевших костей и увидела Лупоглазого, глядящего на нее от угла дома, руки он держал в карманах, изо рта свисала сигарета, у лица вился дымок. Попрежнему не останавливаясь, она вскарабкалась на веранду и бросилась в кухню, где за столом, глядя на дверь, сидела женщина с зажженной сигаретой в руке.
Лупоглазый подошел к крыльцу. Гоуэн, перегнувшись через перила, бережно ощупывал кровоточащий нос. Босоногий сидел на корточках, прислонясь к стене.
— Черт возьми, — сказал Лупоглазый, — отведи его на задний двор и отмой. Он же весь в кровище, как недорезанный поросенок.
Потом, щелчком отшвырнув в траву окурок, сел на верхнюю ступеньку и принялся отскабливать грязные штиблеты блестящим ножичком на цепочке.
Босоногий поднялся.
— Ты что-то говорил насчет… — начал было Гоуэн.
— Псст! — оборвал тот. Подмигнул Гоуэну и, нахмурясь, кивнул на спину Лупоглазого.
— И опять спустишься к дороге, — сказал Лупоглазый. — Слышишь?
— Я думал, что сами хотели присматривать там, — сказал тот.
— Не думай, — ответил Лупоглазый, соскабливая с манжетов грязь. — Ты сорок лет обходился без этого. Делай, что я говорю.
Когда подошли к задней веранде, босоногий сказал Гоуэну:
— Он не терпит, чтобы кто-то… Ну не странный ли человек, а? Будь я пес, тут из-за него прямо цирк… Не терпит, чтобы здесь кто-нибудь выпивал. Кроме Ли. Сам не пьет совсем, а мне позволяет только глоток, и будь я пес, если у него не кошачья походка.
— Он говорит, тебе сорок лет, — сказал Гоуэн.
— Нет, поменьше, — ответил тот.
— Сколько же? Тридцать?
— Не знаю. Только меньше, чем он говорит. Старик, сидя на стуле, грелся под солнцем.
— Это папа, — сказал босоногий.
Голубые тени кедров касались ног старика, покрывая их почти до колен. Рука его поднялась, задвигалась по коленям и, погрузясь до запястья в тень, замерла. Потом он поднялся, взял стул и, постукивая перед собой тростью, двинулся торопливой, шаркающей походкой прямо на них, так что им пришлось быстро отойти в сторону. Старик вынес стул на солнечное место и снова сел, сложив руки на верхушке трости.
— Это папа, — сказал босоногий. — Он и слепой, и глухой. Будь я пес, не хотел бы не видеть и даже не чувствовать, что ем.
На доске меж двумя столбами стояли оцинкованное ведро, жестяной тазик и треснутая посудина с куском желтого мыла.
— К черту воду, — сказал Гоуэн. — Как насчет выпивки?
— Вам, пожалуй, больше не стоит. Будь я пес, вы налетели машиной прямо на то дерево.
— Ладно, хватит. У тебя нигде не припрятано?
— В сарае должно быть чуток. Только тише, а то он услышит, найдет и выплеснет.
Босоногий подошел к двери и заглянул в коридор. Потом они спустились и пошли к сараю через огород, уже заросший побегами кедра и дуба. Босоногий дважды оглядывался через плечо. На второй раз сказал:
— Там ваша жена, ей что-то нужно. Темпл стояла в дверях кухни.
— Гоуэн, — позвала она.
— Махните ей рукой, что ли, — сказал босоногий. — Пусть замолчит, а то Лупоглазый нас услышит.
Гоуэн помахал ей рукой. Они вошли в сарай. У входа стояла грубо сколоченная лестница.
— Вам лучше подождать, пока я влезу, — сказал босоногий. — Она подгнила, обоих может не выдержать.
— Что же не починишь? Ведь каждый день лазишь по ней.
— Пока что она служит неплохо, — ответил босоногий.
Он поднялся. Гоуэн последовал за ним через лаз во тьму, испещренную желтыми полосками проходящих сквозь щели в стенах и крыле лучей заходящего солнца.
— Идите за мной, — сказал босоногий. — А то ступите на неприбитую доску и опомниться не успеете, как очутитесь внизу.
Глядя под ноги, он прошел по чердаку и вынул из кучи прелого сена в углу глиняный кувшин.
— Только сюда Лупоглазый и не заглядывает. Боится поколоть свои нежные ручки.
Они выпили.
— Я вас уже видел здесь, — сказал босоногий. — Только вот как зовут, не знаю.
— Моя фамилия Стивенс. Я покупаю выпивку у Ли вот уже три года. А он когда вернется? Нам нужно добраться до города.
— Ли скоро будет. Я вас здесь уже видел. Три-четыре дня назад тут был еще один человек из Джефферсона. Как его зовут — тоже не знаю. Говорун — это да. Все рассказывал, как взял и бросил свою жену. Давайте выпьем еще, предложил он; потом умолк, осторожно присел, держа кувшин в руках, склонил голову и прислушался. Через минуту снизу донесся голос:
— Джек.
Босоногий взглянул на Гоуэна, отвесив в идиотском ликовании челюсть. Над мягкой рыжеватой бородкой виднелись неровные зубы.
— Эй, Джек. Наверху, — произнес голос.
— Слышите? — прошептал босоногий, дрожа от затаенного восторга. — Зовет меня Джеком, а мое имя Томми.
— Спускайся, — произнес голос. — Я знаю, что ты там.
— Пойдем лучше, — сказал Томми. — А то еще стрельнет через доски.
— Черт возьми, — ругнулся Гоуэн. — Чего же ты не… Эй, — крикнул он, мы спускаемся!
Лупоглазый стоял в дверях, заложив указательные пальцы в проймы жилета. Солнце зашло. Когда они спустились и вышли, с задней веранды сошла Темпл. Остановилась, поглядела на них, потом пошла вниз по склону. Побежала бегом.
— Велел я тебе спуститься к дороге? — сказал Лупоглазый.
— Да, — ответил Томми. — Велели.
Лупоглазый повернулся и зашагал, даже не взглянув на Гоуэна. Томми пошел за ним. Спина его по-прежнему вздрагивала от тайного восторга. На полпути к дому Лупоглазый едва не столкнулся с Темпл. Она, казалось, замерла, не прекращая бега. Даже развевающееся пальто не облегло ее, однако она долгое мгновенье глядела на Лупоглазого с нарочитым, вызывающим кокетством. Он не остановился; его узкая спина не изменила вычурно-самодовольной осанки. Темпл побежала снова. Миновав Томми, схватила Гоуэна за руку.
— Гоуэн, мне страшно. Она сказала, чтобы я не… Опять ты пил; даже не смыл кровь… Она говорит, чтобы мы уходили отсюда…
Глаза ее были совершенно черными, лицо в сумерках казалось маленьким, осунувшимся. Она взглянула в сторону дома. Лупоглазый как раз сворачивал за угол.
— Ей приходится ходить за водой аж к роднику; она… У них в ящике за печью очень симпатичный младенец. Гоуэн, она сказала, чтобы я не оставалась тут дотемна. Говорит, чтобы мы попросили его. У него есть машина. Она сказала, что вряд ли…
— Кого попросить? — перебил Гоуэн. Томми оглянулся на них, потом зашагал дальше.
— Этого черного человека. Она сказала, что вряд ли, но, может быть, он и согласится. Давай попросим.
Они шли к дому. Тропка вела к передней веранде. Машина стояла в бурьяне между тропкой и домом. Темпл, коснувшись рукой дверцы, опять взглянула на Гоуэна.
— У него это почти не займет времени. Я знаю одного парня с такой же машиной. На ней можно выжать все восемьдесят. Ему только подвезти нас до любого города, потому что она спросила, женаты ли мы, и мне пришлось сказать, что да. Только до станции. Может, есть какая-то ближе, чем Джефферсон, — шептала Темпл, глядя на Гоуэна и водя рукой по дверце.
— О, — сказал Гоуэн. — Просить должен я. Так? Ты совсем спятила. Думаешь, эта обезьяна согласится? Да я лучше останусь тут на неделю, чем куда-то поеду с ним.
— Она говорит, чтобы я не оставалась здесь.
— Не дури. Пойдем.
— Так ты не попросишь его? Нет?
— Нет. Говорю тебе, подождем, пока не явится Ли. Он раздобудет машину.
Они пошли по тропке. Лупоглазый стоял, прислонясь к столбу веранды, и закуривал сигарету. Темпл взбежала по сломанным ступенькам.
— Послушайте, — сказала она, — вы не согласитесь отвезти нас в город?
Лупоглазый взглянул на нее, держа сигарету во рту и прикрывая ладонями огонек спички. Губы Темпл застыли в подобострастной гримасе. Лупоглазый нагнулся и поднес огонек к сигарете.
— Нет, — ответил он.
— Ну поедемте, — взмолилась Темпл. — Будьте же человеком. В таком «паккарде» у вас это почти не займет времени. Ну как? Мы вам заплатим.
Лупоглазый затянулся. Щелчком отшвырнул спичку в кусты и негромко произнес холодным тоном:
— Джек, убери от меня свою шлюху.
Гоуэн двинулся грузно, словно внезапно подхлестнутая неуклюжая добродушная лошадь.
— Послушайте, — сказал он.
Лупоглазый выпустил две тонких струйки дыма.
— Мне это не нравится, — сказал Гоуэн. — Вы знаете, с кем говорите? Он продолжал свое грузное движение, словно не мог ни прервать его, не завершить. — Мне это не нравится.
Лупоглазый, повернув голову, взглянул на Гоуэна. Потом отвернулся, и Темпл внезапно сказала:
— В какую реку вы упали в этом костюме? Вам не приходится сбривать его на ночь? — И, подталкиваемая Гоуэном, понеслась к двери, голова ее была повернута назад, каблуки выбивали дробь. Лупоглазый стоял, прислонясь к столбу, и не смотрел в их сторону.
— Ты что же, хочешь… — прошипел Гоуэн.
— Подлая ты тварь! — вскричала Темпл. — Подлая ты тварь!
Гоуэн втолкнул ее в коридор.
— Хочешь, чтобы он снес тебе башку?
— Ты боишься его! — крикнула Темпл. — Боишься!
— Тихо ты!
Гоуэн схватил ее и затряс. Ноги их скребли по голому полу словно бы в каком-то несуразном танце, потом оба они, вцепясь друг в друга, привалились к стене.
— Полегче, — сказал Гоуэн. — Опять взболтаешь во мне все это пойло.
Темпл вырвалась и побежала. Гоуэн прислонился к стене и видел, как она тенью шмыгнула в заднюю дверь.
Темпл забежала в кухню. Там было темно, лишь из-за печной заслонки выбивалась полоска света. Повернувшись, Темпл выбежала оттуда и увидела Гоуэна, идущего к сараю. Хочет выпить еще, подумала она; снова будет пьян. В третий раз за сегодня. В коридоре стало темнее. Темпл стояла на цыпочках, прислушивалась и думала. Я голодна. Я не ела весь день; вспомнила университет, освещенные окна, пары, медленно идущие на звон возвещающего ужин колокола, и отца, сидящего дома на веранде, положив ноги на перила и глядя, как негр стрижет газон. Осторожно пошла на цыпочках. В углу возле двери стоял дробовик. Темпл встала рядом с ним и начала плакать.
Вдруг утихла и затаила дыхание. За стеной, к которой она прислонилась, что-то двигалось. Оно пересекло комнату мелкими неуверенными шагами, которым предшествовало легкое постукивание. Вышло в коридор, и Темпл закричала, чувствуя, что ее легкие пустеют, и после того, как выдохнут весь воздух, а диафрагма сокращается, и после того, как грудная клетка опустела, увидела старика, идущего по коридору шаркающей торопливой рысцой, в одной руке у него была трость, другая сгибалась у пояса под острым углом. Бросившись прочь, Темпл миновала его — темную раскоряченную фигуру на краю веранды, вбежала в кухню и бросилась в угол за печью. Присев, выдвинула ящик и поставила перед собой. Рука ее коснулась детского личика, потом она обхватила ящик, стиснула и, глядя на белеющую дверь, попыталась молиться. Но не могла вспомнить ни единого имени Отца небесного и стала твердить: «Мой отец судья; мой отец судья», снова и снова, пока в кухню легким шагом не вбежал Гудвин. Он зажег спичку, поднял ее и глядел на Темпл, пока пламя не коснулось его пальцев.
— Ха, — сказал он. Темпл услышала два легких быстрых шага, потом его рука скользнула по ее щеке, и он приподнял ее за шиворот, как котенка.
— Что ты делаешь в моем доме?
Откуда-то из освещенного коридора до Темпл доносились голоса — какой-то разговор; время от времени смех; грубый, язвительный смех мужчины, охотно смеющегося над юностью или старостью, заглушающий шипение жарящегося мяса на плите, у которой стояла женщина. Темпл слышала, как двое мужчин в тяжелых башмаках прошли по коридору, через минуту донеслись стук черпака об оцинкованное ведро и ругань того, кто смеялся. Плотно запахнув пальто, Темпл высунулась за дверь с жадным, застенчивым любопытством ребенка, увидела Гоуэна и с ним еще одного человека в брюках хаки. Опять пьет, подумала она. С тех, пор, как мы выехали из Тейлора, напивался четыре раза.
— Это ваш брат? — спросила она.
— Кто? — сказала женщина. — Мой кто? — Она стала переворачивать шипящее на сковородке мясо.
— Я подумала, может, это ваш младший брат.
— Господи, — сказала женщина. Она переворачивала мясо проволочной вилкой. — Надеюсь, что нет.
— А где ваш брат? — спросила Темпл, выглядывая за дверь. — У меня их четверо. Двое адвокаты, один газетчик.
Четвертый еще учится в Йеле. А отец судья. Судья Дрейк из Джексона.
Она мысленно представила отца сидящим на веранде в отглаженном костюме, с веером из пальмовых листьев в руке, наблюдающим, как негр стрижет газон.
Женщина открыла заслонку и заглянула в топку.
— Никто тебя сюда не звал. Я не просила тебя оставаться. Советовала уйти, пока было светло.
— Как же я могла? Я просила его. Гоуэн не захотел, и просить пришлось мне.
Женщина прикрыла заслонку, обернулась и, стоя к свету спиной, взглянула на Темпл.
— Как могла? Знаешь, где я беру воду? Я хожу за ней. Милю. Шесть раз на день. Сосчитай, сколько это будет. И не потому, что нахожусь там, где боюсь оставаться.
Она подошла к столу и вытряхнула сигарету из пачки.
— Можно и мне? — спросила Темпл. Женщина подтолкнула к ней пачку, потом сняла с лампы стекло и прикурила от фитиля. Темпл с пачкой в руке замерла, прислушиваясь, как Гоуэн и другой человек снова входят в дом.
— Их здесь так много, — сказала она плачущим голосом, глядя, как сигарета медленно разминается в ее пальцах. — Но, может, когда их столько…
Женщина вернулась к плите и перевернула мясо.
— А Гоуэн опять пьет. Сегодня он напивался три раза. Был пьян, когда я сошла с поезда в Тейлоре, а я под надзором, сказала ему, что может случиться, и уговаривала выбросить кувшин, а когда мы остановились у сельской лавки, чтобы купить ему рубашку, напился снова. Мы проголодались и остановились в Дамфризе, Гоуэн зашел в ресторан, а мне от волнения было не до-еды, и он куда-то исчез, а потом появился с другой улицы, я нащупала у него в кармане бутылку, а он ударил меня по руке. Все твердил, что у меня его зажигалка, а потом, когда уронил ее и я сказала ему об этом, стал клясться, что у него в жизни не бывало зажигалки.
Мясо на сковородке шипело и брызгало.
— Он три раза напивался, — сказала Темпл. — Целых три раза в один день. Бадди — это Хьюберт, мой младший брат, — грозил избить меня до смерти, если застанет с пьяным мужчиной. А я тут с таким, что напивается трижды за день.
Прислонясь бедром к столу и разминая сигарету, Темпл засмеялась.
— Вам не кажется, что это забавно? — сказала она. Потом, затаив дыхание, перестала смеяться и услышала потрескивание лампы, шипение мяса на сковородке, шум чайника на плите и голоса, грубые, резкие, бессмысленные голоса мужчин. — А вам приходится каждый вечер стряпать на всех. Все эти мужчины едят здесь, дом вечерами полон ими, в темноте… Она бросила размятую сигарету.
— Можно я подержу ребенка? Я знаю, как; с ним ничего не случится.
Она подбежала к ящику, нагнулась и достала спящего младенца. Малыш открыл глаза и захныкал.
— Ну, ну; не бойся, ты у Темпл.
И стала качать его, держа высоко и неуклюже в своих тонких руках.
— Послушайте, — сказала она, глядя в спину женщины, — вы попросите его? Я имею в виду — вашего мужа. Он может взять машину и отвезти меня куда-нибудь? Ну как? Попросите?
Ребенок перестал хныкать: Из-под его свинцового цвета век тонкой полоской виднелось глазное яблоко.
— Я не боюсь, — сказала Темпл. — Таких вещей не случается. Ведь правда? Они такие же, как другие люди. Вы такая же, как другие люди. С младенцем. И, кроме того, мой отец с-с-судья. Г-губернатор бывает у нас в гостях… Какой милый ребеенок, — плачуще протянула она, подняв малыша к самому лицу. — Если нехорошие люди сделают Темпл плохо, мы скажем солдатам губернатора, так ведь?
— Какие это другие люди? — сказала женщина, переворачивая мясо. Думаешь, Ли больше нечего делать, как бегать за каждой дешевой… — Открыв заслонку, она бросила в печь окурок и закрыла ее снова. Темпл, склоняясь к ребенку, сдвинула шляпку на затылок, и это придало ей бесшабашный, развязный вид. — Зачем вы явились сюда?
— Это все Гоуэн. Я просила его. Мы опоздали на матч, но я просила его отвезти меня в Старквилл до отхода специального поезда. Никто не узнал бы, что меня не было на матче, те, кто видел, как я спрыгнула, не проболтались бы. Но он не повез. Сказал, задержимся здесь на минуту, чтобы взять еще виски, а сам был уже пьян. Когда мы выехали из Тейлора, он напился снова, а я под надзором, папа просто не пережил бы этого. Но Гоуэн не послушал меня. Напился снова, хотя я просила отвезти меня в любой городок и высадить.
— Под надзором? — спросила женщина.
— За уходы по вечерам. Понимаете, машины есть только у городских парней, а если встречаешься с городским парнем в пятницу, субботу или воскресенье, студенты не назначают тебе свиданий, потому что им нельзя иметь машин. Вот мне и приходилось уходить потихоньку. А одна девица донесла декану; потому что у меня было свидание с парнем, который ей нравится, и он больше не стал встречаться с ней. Так что мне больше ничего не оставалось.
— Если б не уходила потихоньку, то и не каталась бы на машинах, сказала женщина. — Так? А теперь, когда ушла лишний раз, поднимаешь визг.
— Гоуэн не городской. Он из Джефферсона. Учился в Виргинии. В машине только и твердил, что его научили там пить по-джентльменски, я просила его высадить меня где-нибудь и дать денег на билет, потому что у меня всего два доллара, а он…
— Знаю я таких, как ты, — сказала женщина. — Добродетельные особы. Слишком хороши, чтобы иметь что-то общее с простыми людьми. Катаетесь по вечерам с мальчишками, но пусть вам только попадется мужчина. — Она перевернула мясо. — Берете все, что можно, и ничего не даете. «Я невинная девушка; я этого не позволю». Встречаешься с мальчишками, жжешь их бензин и жрешь их еду, но пусть только мужчина хоть посмотрит на тебя, так ты падаешь в обморок, потому что твой отец судья и твоим четверым братьям это может не понравиться. А попади ты в переделку, куда пойдешь плакаться? К нам, недостойным даже зашнуровывать ботинки у всемогущего судьи.
Темпл, держа ребенка на руках, глядела женщине в спину, лицо ее под бесшабашно заломленной шляпкой походило на белую маску.
— Мой брат сказал, что убьет Фрэнка. Не говорил, что задаст мне трепку, если застанет с ним; он сказал, что убьет этого сукина сына в желтой коляске, а отец обругал брата и сказал, что пока еще может сам позаботиться о своей семье, загнал меня в дом и запер, а сам пошел к мосту поджидать Фрэнка. Но я не трусиха. Я спустилась по водосточной трубе, встретила Фрэнка и все ему рассказала. Просила уехать, но он сказал, что мы уедем вместе. Когда мы садились в коляску, я знала, что это последний раз. Знала и снова просила его, но Фрэнк сказал, что отвезет меня домой взять чемодан и мы все скажем отцу. Он тоже был не трус. Отец сидел на крыльце. Сказал: «Вылезайте», я слезла с коляски и просила Фрэнка уехать, но он слез тоже, и мы пошли по дорожке к дому, а отец полез рукой за дверь и достал дробовик. Я встала перед Фрэнком, и отец сказал: «Ты тоже хочешь?», я пыталась заслонить Фрэнка собой, но Фрэнк оттолкнул меня и встал впереди, отец застрелил его и сказал мне: «Ложись и милуйся со своей мразью, шлюха».
— Меня тоже называли так, — прошептала Темпл, высоко держа ребенка в тонких руках и глядя в спину женщине.
— А вы, порядочные? Дешевое развлечение. Ничего не даете потом, когда попадаете… Знаешь, где ты оказалась? — Женщина, не выпуская вилку, оглянулась через плечо. — Думаешь, повстречалась с детьми? Детьми, которым есть хоть малейшее дело, что тебе нравится, а что нет. Послушай-ка, в чей дом ты явилась нежданной и непрошеной; от кого ждала, что он бросит все и поедет с тобой туда, где у тебя и дел-то нет никаких. Он служил на Филиппинах, убил там из-за туземки одного солдата, и его посадили в Ливенуорт3. Потом началась война, его выпустили и отправили воевать. Он получил две медали, а когда война кончилась, его снова посадили в Ливенуорт, потом наконец адвокат нашел конгрессмена, который вызволил его оттуда. Тогда я смогла снова бросить распутство…
— Распутство? — прошептала Темпл, держа в руках младенца и сама, в коротком платье и заломленной шляпке, похожая на рослого голенастого ребенка.
— Да, крашеная мордашка! — сказала женщина. — Как, по-твоему, я расплачивалась с адвокатом? Думаешь, такому есть дело, — с вилкой в руке она подошла к Темпл и злобно щелкнула пальцами перед ее лицом, — до того, что происходит с тобой? И ты, сучка с кукольным личиком, вообразившая, что не можешь войти в комнату, где находится мужчина без…
Грудь ее высоко вздымалась под выцветшим платьем. Уперев руки в бедра, она глядела на Темпл холодно сверкающими глазами.
— Мужчина? Да ты не видела еще настоящего мужчины. Ты не знаешь, что это такое, когда тебя хочет настоящий мужчина. И благодари судьбу, что никогда не узнаешь, потому что тогда бы ты поняла, чего стоит твоя раскрашенная мордочка и все прочее, что, как тебе кажется, ты ревниво оберегаешь, хотя на самом деле просто боишься. А если он настолько мужчина, чтобы назвать тебя шлюхой, ты скажешь Да Да и будешь голой ползать в грязи и дерьме, лишь бы он называл тебя так… Дай мне ребенка.
Темпл, держа младенца, изумленно глядела на женщину, губы ее шевелились, словно произнося Да Да Да. Женщина бросила вилку на стол.
— Обмочился, — сказала она, поднимая малыша. Тот открыл глаза и захныкал. Женщина придвинула стул, села и положила ребенка на колени.
— Не принесешь ли пеленку, они висят на веревке? — попросила она. Темпл не двинулась с места, губы ее продолжали шевелиться.
— Боишься идти туда? — спросила женщина.
— Нет, — сказала Темпл. — Пойду…
— Я сама.
Незашнурованные башмаки прошлепали по кухне. Возвратясь, женщина придвинула к печи еще один стул, расстелила две оставшиеся сухими тряпки, поверх них пеленку, села и положила ребенка на колени. Он хныкал.
— Тихо, — сказала женщина, — тихо, ну.
Лицо ее в свете лампы приобрело спокойный, задумчивый вид. Она перепеленала ребенка и уложила в ящик. Потом из завешенного рваной мешковиной шкафа достала тарелку, взяла вилку, подошла и снова взглянула в лицо Темпл.
— Послушай. Если я раздобуду машину, ты уедешь отсюда? — спросила она. Темпл, не сводя с нее глаз, зашевелила губами, словно испытывая слова, пробуя их на вкус. — Выйдешь, сядешь в нее, уедешь и никогда не вернешься?
— Да, — сказала Темпл. — Куда угодно. Все равно.
Холодные, казавшиеся неподвижными глаза женщины оглядели Темпл с головы до ног. Темпл ощутила, что все мышцы ее сжимаются, как сорванный виноград на полуденном солнце.
— Бедная трусливая дурочка, — холодно сказала женщина негромким голосом. — Нашла себе игру.
— Нет. Нет.
— У тебя будет что рассказать, когда вернешься. Не так ли? — Они стояли лицом к лицу возле голой стены, голоса звучали так, словно это разговаривали их тени. — Нашла себе игру.
— Все равно. Лишь бы уехать. Куда угодно.
— Я боюсь, не за Ли. Думаешь, он будет разыгрывать кобеля перед каждой встречной сучкой? Боюсь за тебя.
— Да, я уеду куда угодно.
— Таких, как ты, я знаю. Повидала. Все бегут, но не слишком быстро. Не так быстро, чтобы, увидев настоящего мужчину, не узнать его. Думаешь, у тебя единственный в мире?
— Гоуэн, — прошептала Темпл. — Гоуэн.
— Я была рабыней этого мужчины, — негромко произнесла женщина, губы ее почти не шевелились, лицо было спокойно и бесстрастно. Казалось, она делится кулинарным рецептом. — Работала официанткой в ночную смену, чтобы по воскресеньям видеться с ним в тюрьме. Два года жила в комнатушке и стряпала на газовом рожке, потому что дала ему слово. Изменяла ему, зарабатывая деньги, чтобы вызволить его из тюрьмы, а когда рассказала, как их заработала, он меня избил. И вот на тебе, заявляешься ты. Никто тебя сюда не звал. Никому нет дела, боишься ты или нет. Боишься? Да у тебя нет духу, чтобы по-настоящему бояться или любить.
— Я вам заплачу, — прошептала Темпл. — Сколько захотите. Отец даст мне денег.
Женщина молчала, лицо ее было неподвижно, жестко, как и во время рассказа.
— Пришлю вам одежду. У меня есть новое манто. Я носила его только с Рождества. Оно почти новое.
Женщина рассмеялась. Одним лишь ртом, без звука, без мимики.
— Одежду? Когда-то у меня было три манто. Одно я отдала какой-то женщине, возле салуна. Одежду? Господи. — Она внезапно повернулась. — Я раздобуду машину. Ты уедешь и никогда не вернешься. Слышишь?
— Да, — прошептала Темпл. Неподвижная, бледная, похожая на лунатичку, она смотрела, как женщина перекладывает мясо на блюдо и поливает соусом. Достав потом из духовки противень с бисквитами, женщина сложила их на другое блюдо.
— Можно я помогу вам? — прошептала Темпл.
Женщина не ответила. Взяла оба блюда и вышла. Темпл подошла к столу, вынула из пачки сигарету и стояла, тупо глядя на лампу. Стекло с одной стороны почернело. Поперек его тонким серебряным изгибом вилась трещина. Она как-то прикуривала от лампы, думала Темпл, держа в руке сигарету и глядя на неровный язычок пламени. Женщина вернулась. Сняла с плиты закопченный кофейник, прихватив его подолом юбки.
— Можно мне кофе? — спросила Темпл.
— Нет. Иди ужинать. Женщина вышла.
Темпл стояла у стола, держа в руке сигарету. Тень от печи падала на ящик, где лежал ребенок. Его можно было разглядеть на сбившейся постели лишь по ряду теней на маленьких мягких изгибах, Темпл подошла к ящику, взглянула на его серо-желтое личико и синеватые веки. Легкая тень покрывала его головку и влажный лоб; тонкая ручонка лежала ладонью вверх рядом со щекой.
— Он умрет, — прошептала Темпл. Ее изогнутая тень маячила по стене, пальто было бесформенным, шляпка — чудовищно заломленной над чудовищной гривой волос. — Бедное дитя, — прошептала она. — Бедное дитя.
Голоса мужчин стали громче. Темпл услышала звук тяжелых шагов в коридоре, скрип стульев, человек, смеявшийся раньше, засмеялся снова. Она повернулась и замерла, глядя на дверь. Вошла женщина.
— Иди ужинать.
— Машина, — сказала Темпл. — Пока они едят, я могу уехать.
— Какая машина? — сказала женщина. — Иди ешь. Тебя никто не тронет.
— Я не голодна. Я сегодня не ела. Совсем не голодна.
— Иди ужинать, — повторила женщина.
— Лучше подожду, поем вместе с вами.
— Иди ешь. Я еще не скоро освобожусь.
Темпл вошла в столовую, придерживая рукой полы незастегнутого пальто, шляпка ее залихватски сбилась вверх и набок, на лице застыло подобострастное, заискивающее выражение. Поначалу она словно бы ослепла. Через секунду-другую увидела Томми и направилась к нему, словно искала его все это время. Что-то преградило ей дорогу: чья-то сильная рука; Темпл, не сводя с Томми глаз, попыталась обойти ее.
— Сюда, — сказал Гоуэн через стол и отодвинулся, скрипнув стулом. Проходи сюда.
— Пошел вон, приятель, — сказал тот, кто остановил ее, и она узнала в нем человека, который так часто смеялся, — ты уже хорош. Иди сюда, детка.
Сильная рука скользнула по ее талии. Темпл оттолкнула руку, глядя на Томми с застывшей усмешкой.
— Подвинься, Томми, — сказал этот мужчина. — Ты что, вести себя не умеешь, лохматая морда?
Томми хохотнул и скрипнул стулом по полу. Мужчина взял Темпл за руки и потянул к себе. На другом конце, держась за стол, приподнялся Гоуэн. Усмехаясь Томми, Темпл стала вырываться и щипать мужчине пальцы.
— Вэн, брось, — сказал Гудвин.
— Сюда, ко мне на колени, — сказал Вэн.
— Пусти ее, — потребовал Гудвин.
— Кто заставит меня? — спросил Вэн. — Кто здесь такой сильный?
— Пусти, — повторил Гудвин. И Темпл оказалась свободна. Она попятилась к выходу. Несущая блюдо женщина посторонилась. Темпл с застывшей на лице полуулыбкой-полугримасой вышла задом из комнаты. В коридоре она повернулась и кинулась прочь. Соскочила с веранды прямо в траву и понеслась. Достигнув дороги, пробежала по ней в темноте ярдов пятьдесят, потом, не останавливаясь, повернула и устремилась обратно к дому, вспрыгнула на веранду и притаилась у двери. Тут кто-то вышел в коридор. Это оказался Томми.
— А, ты здесь, — сказал он и неуклюже протянул что-то. — Держи.
— Что это? — прошептала Темпл.
— Чуток харчей. Иду на спор, ты не ела с утра.
— Да, даже еще дольше, — ответила она шепотом.
— Подкрепись чуть, — сказал Томми, протягивая тарелку. — Присядь и ешь, никто тебе не помешает. Черт бы их взял.
Темпл высунула голову из-за его плеча, лицо ее в рассеянном свете из столовой было мертвенно-бледным.
— Миссис… миссис… — зашептала она.
— Руби на кухне. Хочешь, пойду с тобой туда?
В столовой кто-то скрипнул стулом. Томми, захлопав глазами, увидел Темпл на тропинке, ее тонкое тело на миг замерло, словно бы поджидая какую-то свою медлительную часть. Потом она исчезла за углом дома, словно тень. Томми с тарелкой в руке остался в дверях. Когда обернулся, увидел, как Темпл бежит на цыпочках к кухне по темному коридору.
— Черт бы их взял.
Когда остальные вышли на веранду, он все еще стоял там.
— У него тарелка со жратвой, — сказал Вэн. — Хочет добиться своего за тарелку ветчины.
— Чего добиться? — спросил Томми.
— Послушайте, — вмешался Гоуэн.
Вэн выбил тарелку из руки Томми и повернулся к Гоуэну.
— Тебе не нравится?
— Да, — ответил Гоуэн, — не нравится.
— Ну и что ты намерен делать?
— Вэн, — сказал Гудвин.
— Думаешь, ты такой сильный, чтобы выражать недовольство?
— Я — да, — сказал Гудвин.
Вэн пошел на кухню. Томми последовал за ним и, встав у двери, стал слушать.
— Пойдем прогуляемся, малышка, — предложил Вэн.
— Уйди отсюда, — сказала женщина.
— Пройдемся немного, — не унимался он. — Я хороший парень. Руби подтвердит.
— Уходи, ну, — сказала женщина. — Хочешь, чтобы я позвала Ли?
Вэн в рубашке и брюках цвета хаки стоял на свету, за его ухом, касаясь гладкого изгиба светлых волос, лежала сигарета. Темпл с приоткрытым ртом и совершенно черными глазами стояла далеко от него, за спинкой стула, на котором сидела у стола женщина.
Возвратясь на веранду с кувшином, Томми сказал Гудвину:
— Чего они лезут к этой девчонке?
— Кто лезет?
— Вэн. А она боится. Чего они не отстанут от нее?
— Не твое дело. Не суйся. Слышишь?
— Не лезть бы им к ней, — сказал Томми. Он присел на корточки у стены. Все стали пить, передавая друг другу кувшин, завязался разговор. Томми, изо всех сил напрягая ум, с восторженным интересом слушал глупые, непристойные рассказы Вэна о городской жизни, похохатывал и пил в свой черед. Вэн и Гоуэн заспорили. Томми стал прислушиваться.
— Эти двое хотят подраться, — шепнул он Гудвину, сидящему возле него на стуле. — Слышишь?
Те препирались уже во всю силу голоса; Гудвин легко и быстро поднялся, шаги его были почти неслышны; Томми увидел, что Вэн встал на ноги, а Гоуэн стоит, держась за спинку стула, чтобы не шататься.
— Я не хотел сказать… — начал было Вэн.
— И не говори, — оборвал Гудвин.
Гоуэн что-то пробормотал. Черт бы взял его, подумал Томми. Даже говорить уже толком не может.
— Вздумал распускать язык о моей… — произнес Гоуэн. Двинулся вперед и, покачнувшись, споткнулся о стул. Стул повалился. Гоуэн уткнулся в стену.
— Черт возьми, я… — заговорил Вэн.
— …гинский джентльмен; мне плевать… — произнес Гоуэн. Гудвин наотмашь ударил его и схватил Вэна. Гоуэн повалился к стене.
— Говорю, садись — значит, садись, — сказал Гудвин. Гоуэн и Вэн приутихли. Гудвин вернулся на место. Потом все снова заговорили, передавая друг другу кувшин, а Томми прислушивался к разговору. Но вскоре снова начал думать о Темпл. Почувствовал, что его ноги скользят по полу и все тело корчится в очень неудобной позе.
— Оставить бы им эту девчонку, — прошептал он Гудвину. — Не лезть бы им к ней.
— Не твое дело, — сказал Гудвин. — Пусть только кто-нибудь…
— Не лезть бы им к ней.
На веранду вышел Лупоглазый. Закурил сигарету. Томми глядел на его освещенное спичкой лицо, на втянутые щеки; проводил взглядом спичку, улетевшую в бурьян маленькой кометой. Он тоже, сказал себе Томми. Они оба; тело его медленно корчилось. Бедняжка. Будь я пес, если не хочу уйти в сарай и остаться там. Будь я пес, если нет. Он встал, бесшумно пройдя по веранде, спустился на тропинку и пошел вокруг дома. В одном окне горел свет. Эта комната пустовала, сказал он себе, остановись, потом добавил, Вот здесь девчонка и будет, подошел к окну и заглянул. Скользящая рама с ржавым листом жести на месте одного из стекол была опущена.
Темпл в сбитой на затылок шляпке сидела на кровати, выпрямясь и подобрав под себя ноги, руки ее лежали на коленях. Она казалась совсем маленькой, неловкая поза не соответствовала ее возрасту и больше подошла бы девчонке семи-восьми лет, локти ее были прижаты к бокам, лицо обращено к заложенной стулом двери. Этот стул и кровать с выцветшим лоскутным одеялом составляли всю обстановку комнаты. Старая штукатурка на стенах потрескалась и местами обвалилась, обнажив дранку и заплесневелую клеенку. На вбитом в стену гвозде висели плащ и фляжка в чехле защитного цвета.
Темпл медленно повела головой, будто следя за кем-то, идущим вдоль дома. Голова ее, хотя больше ни один мускул не дрогнул, повернулась до отказа, словно у набитой конфетами пасхальной куклы из папье-маше, и застыла в этом положении. Потом стала поворачиваться обратно, словно следя за невидимыми ногами по ту сторону стены, снова к запирающему дверь стулу, и на миг замерла. Затем Темпл опустила взгляд, Томми увидел, что она достала маленькие часики и поглядела на них. Подняла голову и взглянула прямо на него, глаза ее были спокойны и пусты, как два отверстия. Чуть погодя, снова глянула на часики и спрятала их в чулок.
После этого Темпл встала с кровати, сняла пальто и неподвижно застыла, похожая в своем коротком платье на стрелу, голова ее была опущена, руки сжаты на груди. Снова села на кровать. Посидела, плотно стиснув ноги и опустив голову. Выпрямилась и оглядела комнату. Томми слышал доносящиеся с темной веранды голоса. Они повысились было снова, потом стихли до негромкого бормотанья.
Темпл подскочила на ноги. Расстегнула платье, ее тонкие руки поднялись, изогнувшись дугой, тень повторяла ее движения, словно передразнивая. Чуть пригнувшись, одним движением сбросила его и осталась в едва прикрывающем наготу белье, тонкая, словно спичка. Голова ее была обращена к запирающему дверь стулу. Отшвырнув платье, потянулась к пальто. Надела его, запахнула и, вцепясь в рукава, сложила руки. Затем, прижав их к груди, обернулась, взглянула прямо в глаза Томми, повернулась и прижалась к стулу.
— Черт бы их взял, — прошептал Томми. — Черт бы их взял.
Он прислушался к доносящимся с передней веранды голосам, и все тело его стало медленно корчиться в мучительной горечи.
— Черт бы их взял.
Когда он снова заглянул в комнату, Темпл шла в его сторону, придерживая полы пальто. Сняв с гвоздя плащ, она натянула его поверх своего одеяния и застегнулась. Потом сняла фляжку и вернулась к кровати. Положила фляжку на кровать, подняла с пола платье, отряхнула его, тщательно свернула и положила туда же. Потом откинула одеяло, обнажив матрац. Там не было ни белья, ни подушки, когда она коснулась матраца, послышался легкий сухой шелест мякины.
Сняв туфли, Темпл поставила их под кровать и влезла под одеяло. Томми слышал, как захрустел матрац. Легла Темпл не сразу. Она сидела прямо, неподвижно, в ухарски сдвинутой на затылок шляпке. Потом положила фляжку, платье и туфли в изголовье, запахнула вокруг ног полы плаща, легла и укрылась одеялом, потом снова села, сняла шляпку, распустила волосы, положила шляпку рядом с остальными вещами и собралась было лечь снова. Однако вновь замешкалась. Расстегнув плащ, вынула откуда-то пудреницу и, глядясь в крошечное зеркальце, распустила и взбила пальцами волосы, припудрила лицо, спрятала пудреницу, снова взглянула на часики и застегнула плащ. Переложила вещи одну задругой под одеяло, легла и укрылась до подбородка. Голоса на минуту стихли, и Томми услышал легкий, непрерывный шелест мякины в матраце, на котором лежала Темпл, сложив руки на груди, сдвинув и чинно вытянув ноги, как у статуи на древней гробнице.
Голоса звучали спокойно; он совершенно забыл о них, пока не услышал слов Гудвина: «А ну, бросьте! Хватит!» С грохотом опрокинулся стул; до Томми донеслись легкие глухие шаги Гудвина; стул со стуком покатился по веранде, словно его отшвырнули ударом ноги; выгнув спину, как настороженный медведь, и чуть отведя локти, Томми услышал сухие, негромкие звуки, похожие на стук бильярдных шаров.
— Томми, — позвал Гудвин.
Когда нужно, он мог двигаться с неуклюжим молниеносным проворством барсука или енота. Обежав дом и вскочив на веранду, Томми увидел, как Гоуэн отлетел к стене, протащился вдоль нее и во весь рост повалился с веранды в бурьян, а Лупоглазый просунул голову в дверь.
— Держи его там! — приказал Гудвин.
Томми стремительно бросился к Гоуэну и наткнулся на Лупоглазого.
— Держу — хах! — вырвалось у него, когда Лупоглазый со злостью ударил его по лицу.
— Ну что, будешь еще? Вот и лежи тут. Лупоглазый успокоился.
— Черт возьми. Позволяешь им сидеть здесь всю ночь, накачиваться этой дрянью. Я тебя предупреждал. Черт возьми.
Гудвин и Вэн сплелись в одну безмолвную неистовую тень.
— Пусти! — крикнул Вэн. — Я убью…
К ним подскочил Томми. Вдвоем они прижали Вэна к стене, не давая шевельнуться.
— Держишь? — спросил Гудвин.
— Да, держу. Стой на месте. Здорово ты ему дал.
— Черт возьми, я…
— Ну-ну, зачем тебе его убивать? Не для еды же? Хочешь, чтобы мистер Лупоглазый продырявил нас своим аретматическим?
И все кончилось, пронеслось, как яростный порыв черного ветра, в наступившей тишине они спокойно пошли и, негромко, дружелюбно переговариваясь, подняли Гоуэна. Внесли в коридор, где стояла женщина, и направились к той комнате, где находилась Темпл.
— Заперлась, — сказал Вэн и сильно ударил в дверь. — Открывай! крикнул он. — Несем тебе клиента.
— Тише, — сказал Гудвин. — На двери нет замка. Толкни ее.
— Само собой, — отозвался Вэн. — Толкну.
Он ударил по ней ногой. Стул выпал и отлетел в комнату. Вэн распахнул дверь, и они внесли Гоуэна. Вэн пинком отшвырнул стул. Потом увидел Темпл, стоящую в углу за кроватью. На лицо его спадали длинные, как у девушки, волосы. Встряхнув головой, он отбросил их назад. Подбородок его был в крови, и он со злостью сплюнул кровь на пол.
— Пошли, — сказал Гудвин, державший Гоуэна за плечи, — положим его на кровать.
Они бросили Гоуэна на матрац. Его окровавленная голова свесилась вниз. Вэн рывком приподнял ее и прижал к матрацу. Гоуэн застонал и поднял руку. Вэн ударил его ладонью по лицу.
— Лежи тихо, ты…
— Кончай, — сказал Гудвин. Схватил Вэна за руку. Какоето мгновенье они свирепо глядели друг на друга.
— Я сказал — кончай, — повторил Гудвин. — Уходи.
— Должен защщщать, — пробормотал Гоуэн, — деушку. Виргинский джем… джем мен должен защи…
— Иди же, ну, — сказал Гудвин.
Женщина стояла в дверях рядом с Томми, прислонясь к косяку. Из-под ее дешевого пальто свисала до самых ступней ночная рубашка.
Вэн взял с кровати платье Темпл.
— Вэн, — сказал Гудвин. — Кому говорю — уходи.
— Мало ли что ты скажешь, — отозвался Вэн. Встряхнув сложенное платье, он развернул его. Потом взглянул на Темпл, стоящую в углу, скрестив руки на груди и сжав пальцами плечи. Гудвин шагнул к Вэну. Тот бросил платье и направился к Темпл. В дверь вошел Лупоглазый с сигаретой между пальцев. Стоящий рядом с женщиной Томми вздохнул, шипя сквозь неровные зубы.
Он видел, как Вэн схватил плащ на груди Темпл и разодрал. Тут между ними очутился Гудвин; он увидел, как Вэн, пригнувшись, увернулся от удара, а Темпл ощупывает разодранный плащ. Вэн и Гудвин уже стояли посреди комнаты, замахиваясь друг на друга, потом он стал смотреть, как Лупоглазый подходит к Темпл. При этом краем глаза видел, что Вэн уже лежит на полу, а Гудвин стоит над ним, чуть пригнувшись, и глядит Лупоглазому в спину.
— Лупоглазый, — произнес Гудвин.
Лупоглазый продолжал идти, чуть повернув голову вбок, словно не глядя, куда идет, сигарета торчала косо, словно рот его находился где-то под изгибом челюсти.
— Не трогай ее, — сказал Гудвин.
Лупоглазый остановился перед Темпл, глядя чуть в сторону. Правая рука его лежала в кармане пиджака. На груди Темпл, под плащом, Томми видел движение другой руки, передающееся пиджаку.
— Убери руку, — сказал Гудвин. — Не лезь к ней. Лупоглазый убрал руку. Обернулся, сунул ее в карман и взглянул на Гудвина. Прошел по комнате, не сводя с него глаз. Потом повернулся спиной и вышел.
— А ну, Томми, — спокойно сказал Гудвин, — берись-ка сюда.
Они подняли Вэна и понесли. Женщина отошла в сторону. Прислонилась к стене, придерживая полы пальто. Темпл стояла в другом конце комнаты, забившись в угол и ощупывая разодранный плащ. Гоуэн захрапел.
Гудвин вернулся.
— Иди-ка спать, — сказал он. Женщина не пошевелилась. Гудвин положил ей руку на плечо. — Руби.
— А ты доведешь до конца то, что не дал закончить Вэну? Жалкий дурак. Жалкий дурак.
— Иди же, ну, — сказал он, не снимая руки с ее плеча. — Возвращайся в постель.
— А ты не приходи. Не утруждай себя. Меня там не будет. Ты мне ничего не должен. Так и знай.
Гудвин взял ее за руки и неторопливо развел их. Медленно, спокойно завернул за спину и стиснул пальцами одной руки. Другой рукой распахнул ее пальто. Отороченная кружевами ночная рубашка из полинялого розового крепдешина была застирана до того, что кружева превратились в волокнистую, похожую на обмотку проводов массу.
— Ха, — сказал он. — принарядилась.
— Чья вина, если другой у меня нет? Чья? Не моя. Я после одной ночи отдавала их черномазым служанкам. А эту, думаешь, возьмет хоть одна и не рассмеется мне в лицо?
Гудвин выпустил полы ее пальто. Освободил руки, и она запахнулась. Взял за плечо и подтолкнул к двери.
— Иди, — сказал он. Плечо женщины подалось. Сместилось только оно, тело изогнулось вталии, лицо было обращено к нему.
— Иди, — повторил Гудвин. Но сдвинулся лишь ее торс, голова и бедра по-прежнему касались стены. Тогда он повернулся, прошел по комнате, быстро обогнул кровать и одной рукой ухватил Темпл за плащ. Затряс. Вцепясь в сбившееся комом пальто, он тряс ее, хрупкое тело Темпл болталось в просторном одеянии, плечи и зад колотились о стену.
— Дурочка! — сказал он. — Дурочка!
Ее почти черные глаза были широко открыты, на лицо падал свет лампы, а в зрачках виднелись два крошечных отражения его лица, словно горошины в чернильницах.
Гудвин выпустил Темпл. Шурша плащом, она стала опускаться на пол. Он приподнял ее и снова затряс, оглядываясь через плечо на женщину.
— Возьми лампу, — сказал он ей.
Женщина не пошевелилась. Она стояла, чуть склонив голову, словно задумчиво разглядывая их. Гудвин подхватил Темпл другой рукой под колени. Темпл почувствовала, что падает вниз, потом оказалась на кровати рядом с Гоуэном, подскакивая на спине под затихающий шелест мякины. Она видела, как Гудвин прошел по комнате и взял с камина лампу. Женщина, тоже наблюдая за ним, повернула голову, свет лампы, приблизясь, заострил ее лицо.
— Пойдем, — сказал Гудвин.
Она повернулась, лицо ее скрылось в тени, лампа освещала теперь спину женщины и руку Гудвина на ее плече. Тень его совсем затемнила комнату; рука, на тени отходя назад, потянулась к двери. Гоуэн храпел, каждое дыхание обрывалось так натужно, словно было последним.
Томми стоял в коридоре за дверью.
— Ушли они к грузовику? — спросил Гудвин.
— Нет еще, — ответил Томми.
— Ступай погляди, что там делается.
Гудвин с женщиной пошли дальше. Томми смотрел, как они входят в другую дверь. Потом, бесшумно ступая босыми ногами, чуть вытянув шею и прислушиваясь, пошел на кухню. Лупоглазый курил там, сидя верхом на стуле. Вэн причесывался, стоя у стола перед осколком зеркала. На столе лежала влажная тряпка в кровавых пятнах и горящая сигарета. Томми уселся на корточки в темноте за дверью.
Когда Гудвин вышел с плащом, он сидел там. Гудвин прошел на кухню, не заметив его.
— Где Томми? — спросил он.
Томми слышал, как Лупоглазый что-то ответил, потом Гудвин и вслед за ним Вэн вошли, плащ теперь висел на руке у Вэна.
— Идем, — сказал Гудвин. — Надо вывезти все, что есть. В светлых глазах Томми появился еле заметный кошачий блеск. Женщина увидела их в темноте, когда он прокрался в комнату вслед за Лупоглазым, пока Лупоглазый стоял над кроватью, где лежала Темпл. Они внезапно сверкнули на нее из темноты, потом исчезли, и она услышала рядом с собой его дыхание; затем снова сверкнули, неистово, вопросительно и печально, и снова скрылись, а он сам неслышно вышел из комнаты вслед за Лупоглазым.
Томми видел, что Лупоглазый возвращается на кухню, но последовал за ним не сразу. Остановясь у ведущей на веранду двери, он присел на корточки. Тело его опять стало корчиться в гневной нерешительности, босые ноги шуршали по полу от легких покачиваний из стороны в сторону, кисти рук у боков медленно сжимались в кулаки. И Ли тоже, сказал он себе. И Ли тоже. Черт бы их взял. Черт бы их взял. Он дважды прокрался по веранде, пока не увидел на полу кухни тень шляпы Лупоглазого, потом вернулся в коридор к двери, за которой лежала Темпл и храпел Гоуэн. В третий раз уловил запах дыма от сигареты Лупоглазого. Хоть бы унял их, сказал он. И Ли тоже, повторил, раскачиваясь из стороны в сторону в унылой, мучительной горечи. И Ли тоже.
Когда Гудвин поднялся по склону и вошел на заднюю веранду, Томми опять сидел на корточках возле самой двери.
— Какого черта… — сказал Гудвин. — Что же не пошел? Я ищу тебя вот уже десять минут.
И пристально посмотрел на Томми, потом заглянул в кухню.
— Идем?
Лупоглазый направился к двери. Гудвин снова взглянул на Томми.
— Чем ты тут занимался?
Лупоглазый тоже взглянул на Томми. Теперь он стоял, потирая босой пяткой подъем ноги, и глядел на Лупоглазого.
— Что делаешь здесь? — спросил Лупоглазый.
— Ничего, — ответил Томми.
— Ты что, следишь за мной?
— Ни за кем я не слежу, — последовал угрюмый ответ.
— Ну так и не надо, — сказал Лупоглазый.
— Идем, — поторопил его Гудвин. — Вэн ждет.
Они пошли. Томми последовал за ними. Оглянулся на дом — и снова потащился за Гудвином и Лупоглазым. Время от времени он чувствовал, как его охватывает жгучая волна, словно кровь становилась внезапно слишком горячей, переходящая затем в то грустное, теплое чувство, какое вызывает скрипичная музыка. Черт бы их взял, шептал он, черт бы их взял.
В комнате было темно. Женщина стояла в дешевом пальто и отороченной кружевами ночной рубашке, прислонясь к стене рядом с незапертой дверью. Она слышала, как Гоуэн храпит на кровати, а другие мужчины расхаживают по веранде, коридору и кухне, голоса их неразборчиво доносились сквозь дверь. Через некоторое время они утихли. Теперь она слышала только, как Гоуэн, давясь, храпит и стонет сквозь разбитые нос и губы.
Женщина услышала, как отворилась дверь. Не приглушая шагов, вошел мужчина. Прошел мимо нее на расстоянии фута. Прежде, чем он заговорил, она узнала в нем Гудвина. Гудвин подошел к кровати.
— Мне нужен плащ, — сказал он. — Сядь и сними.
Женщина слышала шорох матраца, когда Темпл садилась и Гудвин снимал с нее плащ. Потом он прошагал мимо и вышел.
Женщина стояла рядом с дверью. По звуку дыхания она могла узнать любого из находящихся в доме. Потом дверь отворилась неслышно, неощутимо, женщина уловила какой-то запах — бриллиантина, которым Лупоглазый смазывал волосы. Она совершенно не видела, как он вошел и прошел мимо, даже не знала, что он уже вошел; и ждала этого, пока не появился Томми, кравшийся за Лупоглазым.
Томми прокрался в комнату тоже беззвучно; женщина не заметила б его, как и Лупоглазого, если бы не глаза. Они сверкали на высоте груди, с глубокой пытливостью, потом исчезли из виду, и женщина ощутила, как он присел рядом с ней на корточки; она знала, что он тоже глядит в сторону кровати, возле которой над лежащими Гоуэном и Темпл стоял Лупоглазый. Гоуэн храпел, давился и храпел. Женщина стояла возле двери.
Она не слышала шороха мякины и потому оставалась неподвижной. Рядом с ней сидел на корточках Томми, глядя в сторону невидимой кровати. Потом вновь уловила запах бриллиантина. Или, скорее, почувствовала, как Томми удалился от нее, без единого звука, словно неслышная перемена его позы мягко и холодно дохнула на нее в черном безмолвии; не видя и не слыша Томми, женщина поняла, что он снова бесшумно крадется за Лупоглазым. Она слышала, как они идут по коридору; последний звук в доме замер.
Женщина подошла к кровати. До ее прикосновения Темпл не шевелилась. Потом стала вырываться. Женщина, отыскав рот Темпл, зажала его, хотя та и не пыталась кричать. Лежа на мякинном матраце, Темпл вертелась, металась из стороны в сторону, крутила головой, сжимая на груди полы пальто, но не издавала ни звука.
— Дура! — произнесла женщина негромким, яростным шепотом. — Это я. Это же я.
Темпл перестала вертеть головой, но продолжала метаться под рукой женщины из стороны в сторону.
— Я расскажу отцу! — пригрозила она. — Расскажу отцу!
Женщина не выпускала ее.
— Вставай.
Темпл перестала вырываться. Лежала спокойно, неподвижно. Женщина слышала ее неистовое дыхание.
— Можешь встать и идти тихо? — спросила она.
— Да! — ответила Темпл. — Вы меня уведете отсюда? Правда? Правда?
— Уведу, — сказала женщина. — Вставай.
Темпл поднялась, мякина в матраце зашуршала. В темноте глубоко, свирепо храпел Гоуэн. Темпл пошатнулась. Женщина поддержала ее.
— Уймись, — велела она. — Успокойся. Не шуми.
— Я хочу одеться, — прошептала Темпл. — На мне только…
— Одеться, — спросила женщина, — или выбраться отсюда?
— Да, — сказала Темпл. — Все равно. Только уведите меня. Шли они босиком, неслышно, будто привидения. Выйдя из коридора, спустились с веранды и направились к сараю. Отойдя ярдов на пятьдесят от дома, женщина остановилась, развернула Темпл, рывком подтащила к себе и схватила за плечи, лица их сблизились, она шепотом обругала Темпл, голос ее звучал не громче вздоха и был полон ярости. Потом оттолкнула ее, и они пошли дальше. Вошли в сарай. Там было совсем темно. Темпл услышала, как женщина шарит по стене. Со скрипом открылась дверь; взяв Темпл за руку, женщина помогла ей подняться на одну ступеньку, ввела в помещение с дощатым полом, где Темпл ощутила стены и уловила слабый, пыльный запах зерна, потом прикрыла за ней дверь. Тут же что-то невидимое стремительно метнулось от них на четвереньках, послышался затихающий шорох тонких ножек. Темпл повернулась, наступив на что-то, завертевшееся под ногой, и бросилась к женщине.
— Это всего-навсего крыса, — сказала женщина, но Темпл наткнулась еще на одну и отчаянно замахала руками, пытаясь оторвать от пола сразу обе ноги.
— Крыса? — плачущим голосом переспросила она. — Крыса? Откройте дверь! Скорее!
— Тихо ты! Тихо! — прошипела женщина.
Она схватила Темпл и держала, пока та не успокоилась. Бок о бок они опустились на колени и прижались к стене. Вскоре женщина прошептала:
— Здесь хлопковая мякина. Можешь прилечь.
Темпл не ответила. Дрожа медленной дрожью, она прижалась к женщине, и обе сидели на корточках у стены в полной темноте.
Женщина готовила завтрак, а ребенок еще — или уже — спал в ящике за печью. Кто-то нетвердо прошагал по веранде и остановился у двери. Оглянувшись, женщина увидела всклокоченное, избитое, окровавленное привидение, в котором узнала Гоуэна. Его заросшее двухдневной щетиной лицо было в синяках, губа рассечена. Один глаз заплыл, рубашка на груди и пиджак были забрызганы кровью до самой талии. С трудом шевеля распухшими губами, Гоуэн пытался что-то сказать. Поначалу женщина не разбирала ни слова.
— Иди умойся, — сказала она. — Постой. Входи, садись. Я принесу таз.
Гоуэн глядел на нее, пытаясь заговорить.
— А, — сказала женщина. — С ней все в порядке. Она там, в амбаре, спит. — Терпеливо повторила трижды или четырежды: — В амбаре. Спит. Я пробыла с ней до рассвета. Да умойся же!
Гоуэн немного успокоился. Заговорил о том, что нужно раздобыть машину.
— Ближе всего сходить к Таллу, это отсюда две мили, — сказала женщина. — Умойся и поешь.
Гоуэн вошел на кухню, говоря о машине.
— Возьму у него машину, отвезу Темпл в университет. Кто-нибудь из девушек потихоньку впустит ее. И все обойдется, Как по-вашему, обойдется?
Подойдя к столу, он достал из пачки сигарету и попытался закурить. Трясущимися руками с трудом сунул ее в рот и никак не мог зажечь, пока женщина, подойдя, не поднесла спичку. Но затянулся он всего лишь раз и застыл, глядя на сигарету с каким-то тупым изумлением. Отбросив ее, повернулся к двери, пошатнулся и ухватился за стол.
— Пойду за машиной, — сказал он.
— Поешь сперва чего-нибудь, — сказала женщина. — Может, от чашки кофе полегчает.
— Пойду за машиной, — повторил Гоуэн. На веранде он походя ополоснул лицо, что почти не улучшило его вида.
Гоуэн вышел из дома, пошатываясь, и подумал, что все еще пьян. Вчерашнее помнилось смутно. Вэн и авария перепутались у него в голове, что дважды побывал в нокауте, он забыл. Помнил только, что вечером упился, и решил, что не успел протрезветь. Но когда, подойдя к разбитой машине, увидел тропку, вышел по ней к роднику и напился холодной воды, понял, что ему надо бы опохмелиться; опустясь на колени, он умылся холодной водой и попытался разглядеть отражение лица в подернутой рябью воде, шепча в каком-то отчаянии: «Господи Боже». Решил было вернуться и выпить, потом подумал о встрече с Темпл, с мужчинами; о Темпл среди них.
Когда Гоуэн добрался до шоссе, солнце уже поднялось и пригревало- Надо будет привести себя в порядок, сказал он себе. И возвратиться с машиной. Что сказать Темпл, решу по пути в город; подумал о вернувшейся Темпл среди людей, которые знают его, которые могли его знать. Я дважды упился до бесчувствия, сказал он. Дважды. И прошептал: «Господи Боже, Господи Боже», корчась в измятой окровавленной одежде от мучительной ярости и стыда.
Голова от ходьбы и свежего воздуха стала проясняться, но чем лучше чувствовал Гоуэн себя физически, тем мрачнее казалось ему будущее. Город, весь мир представлялись каким-то черным тупиком; местом, где отныне придется ходить, ежась и вздрагивая под косыми взглядами, и когда он, наконец, подошел к нужному дому, перспектива вновь увидеться с Темпл показалась невыносимой. Поэтому Гоуэн договорился насчет машины, дал хозяину указания, заплатил и ушел. Вскоре идущий в противоположную сторону автомобиль остановился и подобрал его.
Свернувшаяся клубком Темпл проснулась, налицо ей падали тонкие, похожие на зубцы золотой вилки полоски солнечного света, и пока застоявшаяся кровь с покалыванием расходилась по затекшим мышцам, она лежала, безмятежно глядя в потолок. Как и стены, он состоял из грубых, плохо подогнанных досок, каждая доска отделялась от соседней тонкой черной чертой; квадратный лаз в углу над лестницей вел на темный чердак, тоже пронизанный полосками света. С гвоздей в стенах свисала рваная упряжь; Темпл лежала, рассеянно перебирая пальцами мякину. Набрав горсть мякины и приподняв голову, она увидела под распахнувшимся пальто голое тело между бюстгальтером и панталонами и между панталонами и чулками. Потом вспомнила о крысе, торопливо вскочила, бросилась к двери и стала скрестись в нее, все еще сжимая мякину в кулаке, лицо ее опухло от недолгого тяжелого сна.
Темпл думала, что дверь заперта, и долго не могла ее открыть, онемевшие руки скребли по грубым доскам, пока она не услышала скрип собственных ногтей. Дверь подалась, Темпл выскочила наружу. Но тут же юркнула обратно и затворилась.
По склону шаркающей походкой спускался слепой, постукивая палкой, а другой рукой поддерживая брюки у талии. Старик прошел мимо, подтяжки его болтались у бедер, легкие спортивные туфли прошаркали по лежащей у входа соломе, и он скрылся из виду. Палка его негромко постукивала вдоль ряда пустых стойл.
Темпл, придерживая полы пальто, прижалась к двери. Она слышала, как в одном из стойл возится слепой. Открыв дверь, выглянула наружу, увидя дом в ярком майском солнце, в воскресном покое, подумала о девушках и молодых людях, выходящих в новых весенних костюмах из общежития и бредущих по тенистым аллеям к спокойному, неторопливому звону колоколов. Подняв ногу, осмотрела испачканную ступню чулка и отряхнула ее, затем другую.
Вновь послышался стук палки слепого. Темпл спрятала голову, прикрыла дверь, оставя лишь щелку, и смотрела, как он уже медленнее идет мимо, натягивая подтяжки на плечи. Поднявшись по склону, слепой вошел в дом. Тогда она открыла дверь и осторожно ступила вниз.
Разутая, в одних чулках, Темпл торопливо зашагала к дому, нетвердо ступая по шероховатой земле. Поднялась на веранду, вошла в кухню и, прислушиваясь к тишине, замерла. Печь была холодной. Там стояли почерневший кофейник и сковородка; на столе с вечера оставались грязные тарелки. Я не ела уже… Уже… Вчера весь день… А позавчера вечером были танцы, и я не ужинала. Не ела с обеда в пятницу, а сегодня уже воскресенье, думала она, вспоминая колокола, прохладные звонницы в голубом небе, воркованье голубей на колокольнях, звучащее словно эхо басов органа. Подошла к двери и выглянула. Потом вышла, придерживая полы пальто.
Выйдя из кухни, Темпл быстро пошла по коридору. Солнце теперь освещало переднюю веранду, она побежала, втянув голову в плечи и пристально глядя на прямоугольник света, падающий в дверной проем. Там не было никого. Подбежав к двери, находящейся справа от входа, Темпл открыла ее, юркнула в комнату, закрыла дверь и прижалась к ней спиной. Кровать была пуста. Поперек нее валялось сбившееся комом одеяло. Там же лежали фляжка в брезентовом чехле и одна туфля. Платье со шляпкой оказались брошенными на пол.
Темпл подняла их и попыталась отчистить ладонью и полой пальто. Потом вспомнила о другой туфле, отбросила одеяло, нагнулась и заглянула под кровать. Наконец отыскала ее в топке, в груде золы между колосниками и дымоходом, валявшуюся на боку с набившейся внутри золой, словно ее туда забросили или зашвырнули пинком. Вытряхнув золу, Темпл вытерла туфлю о пальто и положила на кровать, потом повесила на гвоздь фляжку. На чехле стояли буквы: США и написанный карандашом затертый номер. Потом сняла пальто и оделась.
Длинноногая, тонкорукая, с высокими небольшими ягодицами — уже не совсем девочка, еще не совсем женщина, — Темпл проворно двигалась, расправляя чулки и влезая в узкое пальто. Теперь я могу вынести все, подумала она с каким-то усталым тупым изумлением; могу вынести что угодно. Вытащила из-за чулка часики на измятой черной тесемке. Девять часов. Расправила пальцами сбившиеся кудряшки, вынула из них несколько хлопьев мякины. Потом надела пальто, шляпку и снова прислушалась у двери.
Темпл вернулась на заднюю веранду. В тазу на донышке была грязная вода. Она сполоснула его, наполнила снова и умылась. На гвозде висело грязное полотенце. Темпл осторожно вытерлась, достала из кармана пальто пудреницу, начала прихорашиваться и тут заметила женщину, глядящую на нее из кухонной двери.
— Доброе утро, — поздоровалась Темпл. Женщина держала ребенка у бедра. Он спал.
— Привет, малыш, — сказала Темпл, наклонясь, — ты намерен спать весь день? Взгляни-ка на меня.
Они вошли в кухню. Женщина налила чашку кофе.
— Уже, наверно, остыл, — сказала она. — Если хочешь, разведи огонь. — И достала из духовки противень с хлебом.
— Нет, — ответила Темпл, потягивая тепловатый кофе и чувствуя, как урчит у нее в животе. — Я не голодна. Не ела два дня, но есть не хочу. Разве не странно? Я не ела… — Скорчив умоляющую гримасу, она поглядела в спину женщине. — У вас нет туалета, а?
— Что? — Женщина оглянулась через плечо на Темпл, та смотрела на нее с выражением раболепной, заискивающей самоуверенности. Взяв с полки каталог заказов по почте, женщина вырвала несколько листков и протянула ей. Придется тебе сходить в сарай, как и мы.
— Сходить? — сказала Темпл, беря бумагу. — В сарай?
— Все уехали, — сказала женщина. — До полудня не вернутся.
— Да, — сказала Темпл. — В сарай.
— Да, в сарай, — передразнила женщина. — Если ты не слишком уж чистая для этого.
— Да, — сказала Темпл. Взглянула из двери через заросшую бурьяном прогалину. Сквозь темные ряды кедров виднелся залитый ярким солнцем сад. Надев пальто и шляпку, она направилась к сараю, держа вырванные листы в руке, покрытой мелкими ссадинами от прищепок, патентованных прессов для выжимания белья и стирального порошка, вошла внутрь. Остановилась, комкая и комкая листы, потом пошла дальше, бросая на пустые стойла торопливые испуганные взгляды. Подошла к задней двери. Дверь была открыта. За ней начинались заросли дурмана в неистовом бело-лиловом цвету. Темпл вышла на солнечный свет. Потом побежала, поднимая ноги чуть ли не прежде, чем они касались земли, дурман хлестал ее огромными, влажными, зловонными цветами. Пригнувшись, пролезла под колючую проволоку изгороди и побежала между деревьев вниз по склону.
По дну небольшой ложбинки у подножия холма пролегала узкая полоска песка, она вилась, сверкая слепящими бликами в тех местах, куда падало солнце. Темпл постояла на песке, прислушиваясь к пению птиц в залитой солнцем листве и озираясь. Пошла по высохшему ручейку к повороту, где можно было укрыться в зарослях шиповника. Среди свежей зелени виднелись еще не опавшие сухие прошлогодние листья. Чуть постояла там, продолжая с каким-то отчаянием комкать листы. А поднявшись, увидела на фоне блестящей вдоль сухого русла зелени очертания сидящего на корточках человека.
Замерев на миг, Темпл видела, как теряет свою опору, одну из туфель. Пробежала несколько ярдов, глядя, как ее ноги мерцают в солнечных бликах на фоне песка, потом повернулась, побежала назад, схватила туфлю и, развернувшись, вновь пустилась бежать.
Взглянув на дом, она обнаружила, что выбежала к передней веранде. На стуле, подняв к солнцу лицо, сидел слепой. На краю опушки Темпл остановилась и надела туфлю. Пересекла запущенный газон, вскочила на веранду и побежала по коридору. Добежав до задней веранды, увидела в дверях сарая мужчину, глядящего в сторону дома. Двумя большими шагами она пересекла веранду и вошла в кухню, где женщина курила за столом, держа на коленях ребенка.
— Он смотрел на меня! — сказала Темпл. — Все время!
Прижавшись к стене рядом с дверью, она выглянула в коридор, потом подошла к женщине, лицо ее было испуганным, бледным, глаза походили на прожженные сигарой отверстия, и положила руку на холодную печь.
— Кто? — спросила женщина.
— Да, — сказала Темпл. — Сидел там, в кустах, и все время смотрел на меня.
Она обернулась к двери, потом снова взглянула на женщину и заметила, что рука лежит на печи. С жалобным воплем отдернула ее, прижала ко рту, повернулась и бросилась к двери. Женщина схватила ее, другой рукой держа ребенка, и Темпл снова метнулась в кухню. К дому шел Гудвин. Взглянув на них, он вошел в коридор.
Темпл начала вырываться.
— Пустите, — шептала она. — Пустите! Пустите!
Дергаясь вверх-вниз, она царапала руку женщины о косяк двери, пока не высвободилась. Потом соскочила с веранды, бросилась к сараю, забежала внутрь, взобралась по лестнице, с трудом протиснулась в лаз и побежала к груде прелого сена.
Вдруг она полетела вниз головой; увидела, как ноги ее продолжают бежать в пустоте, потом шмякнулась спиной на чтото мягкое и замерла, глядя вверх на продолговатое отверстие, прикрытое дрожащими незакрепленными досками. В полосках солнечного света плавно опускалась легкая пыль.
Темпл шевельнула рукой в рыхлой массе, на которую упала, и вспомнила о крысе. Все ее тело взвилось в стремительном подскоке, она встала на ноги в мякине, взмахнув руками, чтобы сохранить равновесие; стояла она в углу, касаясь ладонями стен, лицо ее находилось сантиметрах в тридцати от поперечной балки, на которой сидела крыса. Какой-то миг они глядели друг на друга, потом глаза крысы вспыхнули, словно крохотные электрические лампочки, и она прыгнула на голову Темпл в тот самый миг, когда та отпрянула назад, снова наступив на что-то, перекатившееся под ногой.
Темпл упала головой к противоположному углу, лицом в мякину и дочиста оглоданные кукурузные початки. Что-то глухо ударилось о стену и рикошетом отлетело ей в руку. Крыса былауже на полу, в том же углу. Снова головы их находились в тридцати сантиметрах, глаза крысы вспыхивали и гасли в такт дыханию. Потом она встала на задние лапки, вжалась в угол, приподняв передние к груди, и тонко, жалобно запищала на Темпл. Та, не сводя взгляда с крысы, попятилась на четвереньках. Потом вскочила, кинулась к двери, заколотила в нее, оглядываясь через плечо на крысу, потом выгнулась и заскребла пальцами о доски.
Женщина стояла с ребенком на руках в проеме кухонной двери, пока Гудвин не вышел в коридор. Ноздри на его загорелом лице казались совсем белыми, и она спросила:
— Господи, и ты напился?
Гудвин прошел по веранде.
— Не ищи, — сказала женщина. — Ее здесь нет.
Гудвин протиснулся мимо нее, пахнув перегаром. Она повернулась, наблюдая за ним. Он быстро оглядел кухню, потом повернулся к женщине, вставшей у него на пути.
— Не ищи, — повторила женщина. — Она ушла.
Он направился к ней, занося на ходу руку.
— Не тронь, — сказала женщина.
Гудвин неторопливо схватил ее за предплечье. Глаза его слегка налились кровью. Ноздри казались восковыми.
— Убери руку, — потребовала женщина. — Отпусти.
Гудвин медленно оттащил ее от двери. Она напустилась на него:
— Думаешь, удастся? Думаешь, позволю тебе? Или какой-то сучке?
Замершие, вперившиеся друг в друга взглядом, они стояли будто в исходной позиции танца, образуя жуткую мускульную щель.
Гудвин неуловимым движением отшвырнул женщину, и она, сделав полный оборот, отлетела к столу, изогнулась и стала шарить рукой среди грязной посуды, глядя на мужчину поверх неподвижного тельца ребенка. Мужчина направился к ней.
— Не подходи, — сказала она, слегка приподняв руку и показав мясницкий нож. — Назад.
Он медленно приближался, и она замахнулась ножом.
Гудвин перехватил ее запястье. Женщина стала вырываться. Он отнял ребенка, положил на стол, схватил другую ее руку, когда она замахнулась, и, сжав оба ее запястья одной рукой, ударил ладонью по лицу. Раздался сухой негромкий звук. Потом еще, сперва по одной щеке, затем по другой, так, что голова болталась из стороны в сторону.
— Вот как я обхожусь с сучками, — сказал он при этом. — Ясно?
И выпустил ее. Она попятилась к столу, взяла ребенка и, сжавшись между столом и стеной, смотрела, как Гудвин выходит из кухни.
Женщина с ребенком в руках опустилась в углу на колени. Ребенок не проснулся. Она приложила ладонь сперва к одной; его щечке, потом к другой. Затем поднялась, уложила ребенка в ящик, сняла с гвоздя и надела широкополую шляпку. С другого гвоздя сняла отороченное белым некогда мехом пальто, взяла ребенка и вышла.
Темпл стояла у амбара, глядя в сторону дома. Старик сидел на передней веранде, греясь под солнцем. Женщина спустилась по ступенькам, вышла тропинкой на дорогу и пошла, не оглядываясь. У дерева с разбитой машиной свернула в сторону и ярдов через сто оказалась возле родника. Там она села, положила спящего ребенка на колени и прикрыла ему личико подолом юбки.
Лупоглазый в испачканных штиблетах, крадучись, вышел из-за кустов и остановился, глядя на нее через родник. Рука его нырнула в карман пиджака, он достал сигарету, размял, сунул в рот и чиркнул спичкой о ноготь большого пальца.
— Черт возьми, — сказал Лупоглазый. — Я ему говорил, что нечего им сидеть до утра и лакать эту дрянь. Должен быть какой-то порядок.
Поглядел в сторону дома. Потом на женщину, на верх ее шляпки.
— Сумасшедший дом, — сказал он. — Вот что здесь такое. Сидел тут вот позавчера один ублюдок, спрашивал, читаю ли я книги. Будто собирался броситься на меня с книгой или чем-то таким. Прикончить телефонным справочником.
Он повел головой так, словно воротничок был ему слишком тесен, поглядел в сторону дома. Потом на верх ее шляпки.
— Я уезжаю в город, ясно? — сказал он. — Сматываюсь. Хватит с меня.
Женщина не подняла глаз. Она оправляла подол юбки на личике ребенка. Лупоглазый ушел, сопровождаемый легким, причудливым шорохом кустов. Потом шорох утих. Где-то на болоте запела птичка.
Не дойдя до дома, Лупоглазый свернул с дороги и зашагал по лесистому склону. Поднявшись наверх, он увидел Гудвина, тот стоял в саду за деревом, глядел в сторону сарая. Остановясь у опушки, Лупоглазый поглядел Гудвину в спину. Сунул в рот новую сигарету, заложил пальцы в жилетные проймы и, крадучись, пошел по саду. Услышав его, Гудвин оглянулся через плечо. Лупоглазый достал спичку, зажег ее и задымил сигаретой. Гудвин опять стал смотреть в сторону сарая. Лупоглазый встал рядом, глядя туда же.
— Кто там? — спросил он.
Гудвин не ответил. Лупоглазый выпустил дым из ноздрей.
— Я сматываюсь отсюда.
Гудвин промолчал, продолжая глядеть на сарай.
— Я сказал, что уезжаю отсюда, — повторил Лупоглазый.
Не оборачиваясь, Гудвин обругал его. Лупоглазый молча курил, струйка дыма вилась перед его неподвижными мягкими черными глазами. Потом повернулся и направился к дому. Старик грелся на солнце. Входить в дом Лупоглазый не стал. Он прошел по газону и скрылся в кедрах. Потом свернул, миновал сад, заросший дурманом пустырь и через заднюю дверь вошел в сарай.
Томми сидел на корточках у входа в амбар, обратясь лицом в сторону дома. Лупоглазый, покуривая, некоторое время глядел на него. Потом щелчком отшвырнул сигарету и неслышно вошел в стойло. Рядом с яслями, прямо под лазом на чердак, находился деревянный настил для сена. Лупоглазый влез на него и бесшумно подтянулся, тесный пиджак собрался на его узких плечах и спине тугими складками.
Когда Темпл наконец открыла дверь амбара, в сарае стоял Томми. Узнав его, она полуобернулась, отпрянула назад, потом бросилась к нему и схватила за руку. Затем, увидев Гудвина, стоящего в проеме задней двери, повернулась, снова юркнула в амбар и выглянула, издавая тонкое и-и-и-и-и, словно пузырьки в бутылке. Прижавшись к стене и шаря рукой по двери, пытаясь закрыть ее, она слышала голос Томми:
— …Ли говорит, ничего с тобой не сделается. Тебе нужно только лечь…
Темпл не замечала ни этого скрипучего голоса, ни светлых глаз под взъерошенными волосами. Она придвинулась к двери и, хныча, пыталась ее закрыть. Потом ощутила на бедре неуклюжую руку Томми.
… говорит, ничего с тобой не сделается. Тебе нужно…
Темпл взглянула на него, на сильную руку, робко касающуюся ее бедра.
— Да, — сказала она. — Хорошо. Сюда его не пускай.
— Значит, никого не пускать?
— Правильно. Крыс я не боюсь. Не пускай его.
— Ладно. Запру дверь, и к тебе никто не сунется. Я буду здесь.
— Правильно. Закрой дверь. Не пускай.
— Хорошо. — Томми притворил дверь. Темпл высунулась, глядя в сторону дома. Он оттолкнул ее, чтобы дверь закрылась совсем. — Ли говорит, ничего с тобой не сделается. Тебе нужно только лечь.
— Да. Я лягу. Не пускай его.
Дверь закрылась. Темпл слышала, как Томми задвинул засов, потом подергал ее.
— Заперто, — сказал он. — Никто к тебе не сунется. Я буду тут.
Томми присел на корточки, не сводя глаз с дома. Вскоре он увидел, что Гудвин подошел к задней двери и смотрит в его сторону, тут глаза его засверкали снова, их светлая радужная оболочка, казалось, на миг завертелась вокруг зрачков словно крохотные колеса. Он сидел, чуть вздернув губу, пока Гудвин не вернулся в дом. Тогда, вздохнув, посмотрел на запертую дверь, и вновь глаза его вспыхнули робким, тоскливым голодным огнем, он стал нетерпеливо потирать руками колени и раскачиваться из стороны в сторону. Потом перестал, затих и смотрел, как Гудвин, торопливо выйдя из-за угла, идет к кедрам. Он замер, губа его приподнялась, обнажив неровные зубы.
Темпл, сидящая в мякине среди обглоданных початков, внезапно подняла голову к лазу над лестницей. Она слышала, как Лупоглазый идет по чердаку, потом показалась его нога, осторожно нащупывающая ступеньку. Глядя через плечо на нее, он стал спускаться.
Темпл сидела неподвижно, чуть приоткрыв рот. Лупоглазый стоял, глядя на нее. Начал поводить подбородком, словно воротничок был ему слишком тесен. Приподнял локти, отряхнул их, потом — полы пиджака, затем пересек линию ее взгляда, двигаясь беззвучно и держа руки в боковых карманах. Толкнул дверь. Потом затряс.
— Открой, — приказал он.
В ответ ни звука. Потом Томми прошептал:
— Кто там?
— Открой, — повторил Лупоглазый.
Дверь отворилась. Томми глянул на Лупоглазого и захлопал глазами.
— Я не знал, что вы были тут.
Он попытался глянуть мимо Лупоглазого в сарай. Лупоглазый оттолкнул его, упершись ладонью в лицо, и поглядел на дом. Затем обратил взгляд снова на босоногого.
— Говорил я тебе — не следи за мной?
— Я не следил за вами, — ответил Томми. — Я смотрел за ним, — кивком головы он указал в сторону дома.
— Ну так и смотри за ним, — сказал Лупоглазый. Томми обернулся и взглянул на дом, а Лупоглазый вынул руку из кармана пиджака.
Темпл, сидящей среди мякины и початков, звук этот показался не громче чирканья спичкой: отрывистый, пустой, он обрушился на это место и в единый миг навсегда отделил полностью от всего мира, она сидела, вытянув перед собой ноги, руки ее бессильно лежали на коленях ладонями вверх, глядела на обтянутую спину Лупоглазого и морщины на плечах его пиджака, а он выглядывал за дверь, держа пистолет за спиной у самого бедра, вдоль его ноги тянулась тонкая струйка дыма.
Лупоглазый повернулся и взглянул на Темпл. Легонько помахал пистолетом, сунул его в карман и зашагал к ней. Двигался он совершенно беззвучно; незапертая дверь распахнулась и тоже беззвучно ударилась о косяк; звук и безмолвие словно бы поменялись местами. Темпл слышала безмолвие в глухом шуршанье, сквозь которое к ней шел Лупоглазый, и стала говорить: Надо мной что-то совершится. Говорила это она старику с желтыми сгустками вместо глаз.
— Надо мной что-то совершается! — завопила она ему, сидящему под солнцем, сложив руки на верхушке палки. — Надо мной что-то совершилось, я ж говорила вам! — вопила она, извергая слова, будто горячие беззвучные пузыри, в окружающее их яркое безмолвие, пока голова его с двумя сгустками мокроты не нависла над ней, лежащей, метаясь и корчась на грубых, освещенных солнцем досках. — Говорила же! Говорила все время!
Сидя со спящим на коленях ребенком у родника, женщина обнаружила, что забыла бутылочку. После ухода Лупоглазого она просидела там еще почти час. Потом вышла на дорогу и направилась к дому. Пройдя с ребенком на руках около полпути, разминулась с машиной Лупоглазого. Услышав ее приближение, женщина сошла с дороги и смотрела, как машина спускается по холму. В ней сидели Лупоглазый и Темпл. Лупоглазый, казалось, не замечал женщину, однако Темпл взглянула на нее в упор. Посмотрела из-под шляпки прямо ей в лицо, будто совсем не узнавая. В лице ее ничто не дрогнуло, глаза не оживились; стоящей у обочины женщине оно показалось маленькой мертвенной маской, протянутой по веревочке и скрывшейся. Машина проехала, подпрыгивая и покачиваясь на корнях деревьев. Женщина зашагала к дому.
Слепой сидел на веранде, греясь под солнцем. Женщина вошла в коридор, все ускоряя шаг, не замечая веса ребенка. Гудвина она нашла в спальне. Он надевал поношенный галстук; женщина заметила, что лицо его свежевыбрито.
— Да, — сказала она. — Что же это? Что?
— Надо сходить к Таллу, позвонить оттуда шерифу, — ответил Гудвин.
— Шерифу, — повторила она. — Да. Ладно. — Подошла к кровати и осторожно положила ребенка. — К Таллу. Да. У него есть телефон.
— Займись стряпней, — сказал Гудвин. — Тут папа.
— Дай ему холодного хлеба. Он все ест. Там, в духовке, немного осталось. Он все ест.
— Пойду я, — сказал Гудвин. — Ты останься.
— К Таллу, — сказала женщина. — Ладно.
Талл был тем человеком, у дома которого Гоуэн обнаружил машину. Находился дом его в двух милях. Семья обедала. Женщину пригласили к столу.
— Мне только позвонить, — сказала она. Телефон висел в столовой. Женщина звонила, а хозяева сидели за столом. Номера она не знала.
— Шерифа, — настойчиво сказала женщина в трубку. Ее соединили с шерифом, а семья Талла сидела за столом, за воскресным обедом. — Убитый. Проедете с милю от дома мистера Талла и свернете направо… да, усадьба Старого Француза. Да. Говорит миссис Гудвин… Гудвин. Да.
Бенбоу приехал к сестре под вечер. Дом ее находился в четырех милях от города, от Джефферсона. Они с сестрой родились в Джефферсоне с разницей в семь лет, в доме, который до сих пор принадлежал им, хотя сестра и хотела продать его, когда Бенбоу вступил в брак с разведенной женой некоего Митчелла и переехал в Кинстон. На продажу Бенбоу не согласился, хотя в Кинстоне выстроил новое бунгало на взятые в долг деньги и до сих пор выплачивал проценты.
Приехав, Бенбоу никого не встретил. Он вошел в дом и, сидя в темной, с опущенными шторами гостиной, услышал на лестнице шаги сестры, еще не знающей о его приезде. Он не издал ни звука. Сестра едва не прошла мимо распахнутой двери гостиной, но вдруг остановилась и взглянула на него в упор, не выразив ни малейшего удивления, с безмятежной и тупой неприступностью большой статуи; на ней было белое платье.
— А, Хорес, — сказала она.
Бенбоу не поднялся. Сидел, чем-то напоминая провинившегося мальчишку.
— Как ты… — сказал он. — Что, Белл…
— Конечно. Она позвонила мне в субботу. Сказала, что ты исчез, и просила передать, если появишься здесь, что она уехала домой в Кентукки и послала за Маленькой Белл.
— Ах, проклятье, — вырвалось у Бенбоу.
— А что? — сказала сестра. — Сам уезжаешь, а чтобы уезжала она — не хочешь?
Бенбоу провел у сестры два дня. Сестра всегда была необщительной и вела безмятежную жизнь растения, словно извечные кукуруза или пшеница, произрастающие не в поле, а в укрытом саду; в течение этих двух дней она расхаживала по дому, выражая всем своим видом спокойное и чуть смешное трагедийное неодобрение.
После ужина все сидели в комнате мисс Дженни, где Нарцисса перед тем, как отправить сына в постель, обычно читала мемфисские газеты. Когда она вышла, мисс Дженни взглянула на Бенбоу.
— Возвращайся-ка домой, Хорес, — посоветовала она.
— В Кинстон — ни за что. Но и здесь не останусь. Я ушел не к Нарциссе. Не для того бросил одну женщину, чтобы пристать к юбкам другой.
— Если будешь твердить это себе, то когда-нибудь и сам поверишь, сказала мисс Дженни. — Как же тогда будешь жить?
— Вы правы, — ответил Бенбоу. — Тогда я не смогу появляться здесь.
Вернулась сестра. Вид у нее был решительный.
— Хватит об этом, — сказал Бенбоу. Нарцисса за весь день ни разу к нему не обратилась.
— Что ты намерен делать, Хорес? — спросила она. — Должны же быть у тебя дела в Кинстоне, которые нельзя запускать?
— Даже у Хореса должны быть, — сказала мисс Дженни. — Но я хочу знать, почему он ушел. Ты не обнаружил мужчину под кроватью?
— Увы, — ответил Бенбоу. — Наступила пятница, и я вдруг понял, что не могу идти на станцию, брать ящик с креветками и…
— Ты же ходил за ними в течение десяти лет, — сказала сестра.
— Знаю. И поэтому понял, что никогда не смогу привыкнуть к запаху креветок.
— Потому и ушел от Белл? — сказала мисс Дженни. Пристально поглядела на него. — Не скоро ж ты понял, что раз женщина не была хорошей женой одному, то не будет и другому.
— Но взять и уйти, словно черномазый, — возмутилась Нарцисса. — И связаться с самогонщиками и проститутками.
— Так он и от проститутки ушел, — сказала мисс Дженни — Не станешь же ты разгуливать по улицам с пакетиком апельсиновых леденцов, покуда она явится в город.
— Ушел, — сказал Бенбоу. Он вновь рассказал о всех троих, о себе, Гудвине и Томми, как они, сидя на веранде, пили из кувшина и разговаривали, а Лупоглазый бродил по дому, время от времени выходил на веранду, приказывал Томми зажечь фонарь и вместе с ним идти к сараю, Томми не шел, и Лупоглазый ругал его, а Томми, сидя на полу, елозил босыми ногами по доскам и фыркал: «Ну и пугало же он, а?»
— Чувствовалось — у Лупоглазого при себе пистолет, было так же ясно, как то, что у него есть пупок, — сказал Хорес. — Он не пил, потому что, как сказал сам, от выпивки его тошнит как собаку; не сидел и не говорил с нами; не делал ничего: лишь бродил по дому и без конца курил, словно нелюдимый, больной ребенок.
Мы разговорились с Гудвином. В прошлом он кавалерийский сержант, служил на Филиппинах и на границе, потом в пехотном полку во Франции; что с ним случилось, как и почему попал в пехоту и лишился своего чина, он не говорил. Может быть, убил кого-то, может, дезертировал. Гудвин рассказывал о манильских и мексиканских девицах, а тот дурачок хихикал, пил из кувшина и совал его мне: «Глотни-ка еще»; потом я заметил, что в дверном проеме стоит женщина и слушает нас. В браке они не состоят. Я знаю это так же, как и то, что тот маленький черный человек держал свой маленький плоский пистолет в кармане пиджака. Но она живет там, выполняет негритянскую работу, хотя в свое время у нее были автомобили и бриллианты, купленные более дорогой ценой, чем за деньги. И тот слепой старик сидел тут же за столом с неподвижностью слепых людей, ждал, пока его кто-нибудь накормит, казалось, видишь оборотную сторону его глаз, пока они слушают музыку, которую тебе не услышать; Гудвин увел его из комнаты и, насколько я могу судить, вообще с лица земли. Больше я его не видел. Не знаю, чей он родственник. Может, ничей. Может, тот Старый Француз, что выстроил этот дом сто лет назад, тоже не нуждался в слепце и бросил его там, когда умер или уехал.
Наутро Бенбоу взял у сестры ключ от дома и отправился в город. Дом располагался на тихой улочке, в нем никто не жил вот уже десять лет. Хорес открыл его и повытаскивал гвозди из оконных рам. Мебель стояла на своих местах. Надев новый комбинезон, он взял тряпки, швабру и принялся скрести пол. В полдень сходил в центр города, купил постельные принадлежности и консервов. В шесть, когда приехала на своей машине сестра, он был все еще занят работой.
— Едем домой, Хорес, — сказала Нарцисса. — Разве не видишь, что тебе не справиться?
— Я понял это, как только начал, — ответил Бенбоу. — До сегодняшнего дня мне казалось, что пол может вымыть любой человек с одной рукой и ведром воды.
— Хорес, — сказала она.
— Не забывай, я старше тебя, — ответил он. — Я остаюсь. Чехлы для мебели у меня есть.
Ужинать он пошел в отель. Когда вернулся, машина сестры вновь стояла у дома. Шофер-негр привез узел постельного белья.
— Мисс Нарцисса велела вам взять это, — сказал негр.
Бенбоу сунул узел в шкаф и постелил на кровать то, что купил сам.
На другой день, сидя за кухонным столом и обедая консервами, Бенбоу увидел в окно, как на улице остановился фургон, из него вылезли три женщины и, стоя на тротуаре, безо всякого смущения стали охорашиваться, разглаживали руками чулки и юбки, отряхивали друг другу спины, разворачивали свертки и надевали всевозможные побрякушки. Фургон уехал. Женщины пошли дальше пешком, и Хорес вспомнил, что уже суббота. Он снял комбинезон, оделся и вышел из дома.
Улица вливалась в другую, более широкую. Слева находилась площадь, пространство меж двумя рядами домов было черно от неторопливой, нескончаемой толпы, похожей на два потока муравьев, над толпой из зарослей дуба и цветущей акации вздымался купол здания суда. Хорес пошел к площади. Мимо него проезжали другие пустые фургоны, и он проходил мимо других идущих пешком женщин, черных и белых, несомненно считающих, судя по обилию украшений и манере держаться, что жители города будут их принимать тоже за городских, но им не удавалось провести даже друг друга.
Прилегающие к площади переулки были забиты стоящими фургонами, привязанные позади них лошади глодали кукурузные початки, лежащие на откидных досках. Вдоль площади тянулись два ряда автомобилей, а их владельцы и владельцы фургонов, одетые в комбинезоны и хаки, при галстуках, выписанных по почте, и с зонтиками от солнца, расхаживали по магазинам, соря на тротуар огрызками фруктов и ореховой скорлупой. Двигались они неторопливо, как овцы, заполняя проходы, спокойные, непроницаемые, созерцающие суетливую торопливость людей в городских рубашках и воротничках с великодушной кроткой непостижимостью домашних животных или богов, пребывающие вне времени, оставленного на тихой, нерассуждающей земле, зеленеющей в желтом свете дня кукурузой и хлопчатником.
Хорес шел среди них, время от времени этот неторопливый поток увлекал его за собой, но он терпеливо покорялся. Кое-кого из этих людей он знал; большинство торговцев и адвокатов помнили его мальчиком, юношей, собратом-юристом — за белопенными ветвями акации ему были видны грязные окна конторы на втором этаже, где они с отцом занимались адвокатской практикой, стекла их не знали воды и мыла, как и в те времена, — и он то и дело останавливался поговорить с ними в неторопливых людских заводях. Солнечный воздух был насыщен звуками соперничающих радиоприемников и граммофонов, установленных в дверях музыкальных магазинов и закусочных. Люди весь день толпились перед этими дверями и слушали. Больше всего их трогали простые по мелодии и теме народные песни о тяжелой утрате, возмездии и раскаянии, металлически звучащие, сливающиеся, перебиваемые треском электрических разрядов или остановкой иглы голоса сурово, хрипло, печально неслись из раскрашенных под дерево ящиков или шершавых рупоров над восхищенными лицами, над медлительными мозолистыми руками, давно привыкшими к властной земле.
То была суббота: в мае оставлять землю по будням недосуг. Однако в понедельник большинство людей снова приехало в город, они стояли группами возле здания суда и на площади, в хаки, в комбинезонах и рубашках без воротничков, или делали кой-какие покупки, раз уж все равно находились здесь. У дверей похоронного бюро весь день напролет теснилась кучка любопытных, мальчишки и юноши с учебниками и без них прижимались, расплющивая носы, к стеклу, а самые смелые из молодых горожан заходили по двое, по трое взглянуть на человека по имени Томми. Он лежал на дощатом столе, босой, в комбинезоне, выгоревшие, обожженные на затылке порохом волосы слиплись от засохшей крови, рядом сидел коронер4, пытавшийся установить его фамилию. Но ее никто не знал, ни те, кто в течение пятнадцати лет жил с ним по соседству, ни торговцы, изредка видевшие его в городе по субботам, босого, без шляпы, с восторженным пустым взглядом и мятным леденцом за щекой.
Насколько всем было известно, фамилии он не имел.
Когда шериф привез Гудвина в город, в тюрьме находился негр, убивший свою жену; он полоснул ее бритвой по горлу, и голова стала с кровавым бульканьем запрокидываться назад, все больше и больше отделяясь от шеи, женщина выскочила из лачуги и пробежала в мягком лунном свете шесть или семь шагов. Вечерами убийца подходил к окну и пел. После ужина у забора собиралось несколько негров; они стояли плечом к плечу, в аккуратных дешевых костюмах, в пропитанных потом комбинезонах — и пели вместе с убийцей духовные гимны, а белые замедляли шаги и останавливались в густолиственной, уже почти летней темноте послушать тех, кто несомненно должен был умереть, и того, кто был уже мертв, поющих о небесах и усталости; иногда в перерыве посреди пения откуда-то из густой, косматой тени айланта, заслоняющего угловой фонарь, чей-то низкий голос сокрушался и скорбел:
— Еще четыре дня! Потом прикончат лучшего баритона в Северном Миссисипи!
Иногда убийца подходил к окну среди дня и пел один, хотя вскоре какие-нибудь оборванные мальчишки или негры с доставочными корзинками почти непременно останавливались у забора, а белые, сидящие в шезлонгах у замасленной стены гаража на другой стороне улицы, слушали его, стиснув зубы. «Еще один день! Потом я сдохну, как сукин сын. Говорят, Нет тебе места в раю! Говорят, Нет тебе места в аду! Говорят, Нет тебе места в тюрьме!»
— Черт его подери, — сказал Гудвин, сидящий на койке в камере, вскинув черноволосую голову, худощавое, загорелое, слегка осунувшееся лицо. — Никому не пожелаю такого, но будь я проклят… — Он не договорил. — Это не я. Вы знаете сами. Знаете, что такого я не сделал бы. Не стану говорить, что думаю. Это не я. Чтобы осудить меня, надо доказать, что это я. Пусть доказывают. Я чист. Но если заговорю, если скажу, что думаю или подозреваю, то чист уже не буду.
И поднял взгляд на окошки: два узких, словно прорубленных саблей отверстия.
— Он такой хороший стрелок? — спросил Бенбоу. — Что может застрелить человека через такое окошко?
Гудвин поглядел на него.
— Кто?
— Лупоглазый, — ответил Бенбоу.
— Это Лупоглазый?
— А разве не он?
— Я сказал все, что хотел. Оправдываться мне незачем; пусть докажут, что это я.
— Тогда зачем вам адвокат? — спросил Бенбоу. — Чего вы от меня хотите?
Гудвин не глядел на него.
— Если б только вы пообещали устроить малыша продавцом газет, когда он подрастет и научится отсчитывать сдачу. — сказал он. — А с Руби ничего не случится. Верно, старушка?
И погладил женщину по голове. Она сидела с ним рядом, держа ребенка на коленях. Ребенок лежал в какой-то дурманной неподвижности, какая бывает у детей, просящих милостыню на парижских улицах, его худенькое личико лоснилось от пота, волосы на туго обтянутом кожей с прожилками черепе казались влажной тенью, под свинцового цвета веками виднелся тонкий белый полумесяц.
На женщине было платье из серого крепа, тщательно вычищенное и аккуратно заштопанное вручную. Вдоль каждого шва шел легкий, узкий, тусклый след, который любая женщина распознает за сто ярдов с одного взгляда. На плече висела красная брошь, из тех, что можно купить в десятицентовом магазине или выписать по почте; подле нее на койке лежала серая шляпка с тщательно заштопанной вуалью; глядя на нее, Бенбоу не мог припомнить, когда он видел такую последний раз, давно ли женщины перестали носить вуаль.
Он пригласил женщину к себе. Шли они пешком, она несла ребенка, а Бенбоу — бутылку молока, овощи, консервы. Ребенок не просыпался.
— Вы, должно быть, слишком подолгу носите его на руках, — сказал Хорес. — Надо будет подыскать ему няню.
Он оставил ее в доме, а сам вернулся в город и позвонил сестре, чтобы прислала машину. Машина приехала. За ужином он рассказал об этой истории Нарциссе и мисс Дженни.
— Ты суешься не в свое дело! — заявила сестра; ее обычно безмятежное лицо и голос дышали яростью. — Когда ты увел у человека жену с ребенком, я сочла, что это отвратительно, но сказала: «По крайней мере больше явиться сюда он не посмеет». Когда ушел из дома, как черномазый, бросил ее, я сочла, что и это отвратительно, хотя не допускала мысли, что ты оставил ее навсегда. Затем, когда ни с того, ни сего отказался жить здесь, отпер дом, сам на глазах у всех отмывал его и стал там жить как бродяга, весь город счел это странным; а теперь ты демонстративно связываешься с бывшей, как сам сказал, проституткой, женой убийцы.
— Я не могу поступить иначе. У нее нет никого и ничего. Только перешитое застиранное платье, лет пять назад вышедшее из моды, и ребенок, едва живой, завернутый в затертый до белизны лоскут одеяла. Она ничего ни у кого не просит, кроме того, чтобы ее оставили в покое, пытается добиться чего-то в жизни, а вы, беззаботные непорочные женщины…
— Ты считаешь, у самогонщика не хватит денег нанять лучшего адвоката в стране? — спросила мисс Дженни.
— Совсем нет, — сказал Хорес. — Уверен, он мог бы нанять адвоката получше. Дело в том, что…
— Хорес, — перебила сестра. Она пристально глядела на него. — Где эта женщина?
Мисс Дженни тоже глядела на него, слегка подавшись вперед в своем кресле.
— Ты привел эту женщину в мой дом?
— Это и мой дом, милочка. — Нарцисса не знала, что он в течение десяти лет, обманывая жену, выплачивал проценты по закладной на каменный дом, выстроенный для нее в Кинстоне, и поэтому не могла сдавать в аренду джефферсонский дом, и жена не знала, что Хорес имеет в нем долю. — Пока он пустует, она с ребенком…
— Дом, где мои отец и мать, твои отец и мать, дом, где я… Не допущу этого. Не допущу.
— Тогда всего на одну ночь. Утром я поселю ее в отеле. Подумай, одинокая, с младенцем… Представь на ее месте себя с Бори, твоего мужа обвинили в убийстве, и ты знаешь, что он не…
— Я не желаю думать о ней. И была бы рада ничего не знать об этой истории. Подумать только, мой брат… Разве не видишь, что тебе вечно приходится убирать за собой? Дело не в том, что остается мусор; дело в том, что… что… Но привести проститутку, убийцу в дом, где я родилась!
— Чепуха, — сказала мисс Дженни. — Хорес, а нет ли здесь того, что юристы именуют сговором? Попустительством? Кажется, ты делаешь для этих людей уже больше, чем положено адвокату. Ты недавно побывал там, где произошло убийство. Люди могут решить, что ты знаешь больше, чем говоришь.
— Вы правы, миссис Блэкстоун5, - ответил Хорес. Иной раз я задаюсь вопросом, почему не разбогател, занимаясь юриспруденцией. Может, я разбогатею, когда подрасту настолько, чтобы ходить в ту же юридическую школу, что и вы.
— На твоем месте, — сказала мисс Дженни, — я бы сейчас поехала в город, отвезла ту женщину в отель и поселила там. Еще не поздно.
— И возвращайся в Кинстон до конца всей истории, — сказала Нарцисса. Эти люди тебе никто. Чего ради ты должен заботиться о них?
— Я не могу стоять сложа руки и видеть несправедливость…
— Ты, Хорес, не сможешь даже подступиться к несправедливости, — сказала мисс Дженни.
— Ну тогда иронию судьбы, кроющуюся в обстоятельствах дела.
— Хмм, — протянула мисс Дженни. — Видимо, дело в том, что это единственная твоя знакомая, ничего не знающая о тех креветках.
— Опять я, как всегда, разболтался, — сказал Хорес. — Придется надеяться, что вы…
— Чепуха, — сказала мисс Дженни. — Думаешь, Нарцисса позволит кому-то узнать, что ее родственник знается с людьми, способными на столь естественные вещи, как любовные утехи, грабеж или кража?
Скрытностью Нарцисса отличалась. В течение всех четырех дней между Кинстоном и Джефферсоном Хорес рассчитывал на это ее качество. Он не ждал, что она — как и любая женщина — будет слишком уж волноваться из-за мужчины, которому не жена и не мать, когда приходится тревожиться и заботиться о сыне. Но скрытности ожидал, потому что сестра в течение тридцати шести лет отличалась ею.
Когда Хорес подъехал к городскому дому, в одной из комнат горел свет. Войдя, он зашагал по полу, который отмывал сам, проявив с тряпкой не больше мастерства, чем с потерянным молотком, которым десять лет назад заколачивал окна и ставни, он, так и не научившийся водить машину. Но с тех пор прошло десять лет, вместо того молотка появился новый, которым Хорес извлек неумело забитые гвозди, в открытые окна виднелись участки вымытого пола, идиллические, словно заброшенные пруды, в призрачном окружении зачехленной мебели.
Женщина еще не укладывалась и не раздевалась, только сняла шляпку и положила на кровать, где спал ребенок. Лежа рядом, они создавали впечатление неустроенности явственнее, чем искусственное освещение и свежая постель в пропахшем долгим запустением жилье. Казалось, женственность — это некий ток, идущий по проводу, на котором висят несколько одинаковых лампочек.
— У меня на кухне кой-какие вещи, — сказала женщина. — Я сейчас.
Ребенок лежал на кровати под лампочкой без абажура, и Хорес подумал, почему это женщины, покидая дом, снимают абажуры со всех ламп, хотя больше ни к чему не притрагиваются; он смотрел на ребенка, на его посиневшие веки, образующие на фоне свинцового цвета щечек тусклый, синевато-белый полумесяц, на влажную тень волос, покрывающих головку, на поднятые, тоже потные ручонки и думал: «Боже мой. Боже мой».
Он вспоминал, как впервые увидел ребенка в ящике за печью в том полуразрушенном доме за двенадцать миль от города; о гнетущей близости Лупоглазого, нависшей над домом будто тень чего-то размером со спичку, уродливо и зловеще искажающая нечто знакомое, привычное, большее в двадцать раз; о себе и женщине в кухне, освещенной лампой с треснутым закопченным стеклом, стоявшей на столе с чистой спартанской посудой, о Гудвине с Лупоглазым где-то в окружающей темноте, казавшейся безмятежной из-за стрекота лягушек и насекомых и вместе с тем таящей в близости Лупоглазого зловещую безымянную угрозу. Женщина тогда выдвинула ящик из-за печи и стояла над ним, спрятав руки в бесформенную одежду.
— Приходится держать его здесь, чтобы не подобрались крысы, — сказала она.
— О, — сказал Хорес. — У вас есть сын.
Тогда она выпростала руки, вскинула их жестом одновременно непринужденным и робким, застенчивым и гордым, и сказала, что он может прислать ей апельсиновых леденцов.
Женщина вернулась с чем-то, аккуратно завернутым в обрывок газеты. Хорес догадался, что это выстиранная пеленка, еще до того, как она сказала:
— Я развела в печи огонь. Должно быть, слишком уж расхозяйничалась.
— Нет, что вы, — сказал Хорес. — Поймите, это просто вопрос юридической предусмотрительности. Лучше причинить кому-то мелкие временные неудобства, чем рисковать нашим делом.
Женщина, казалось, не слышала. Расстелив на кровати одеяло, она положила на него ребенка.
— Видите ли, в чем дело, — сказал Хорес. — Если судья заподозрит, что я знаю больше, чем явствует из фактов… то есть надо попытаться внушить всем, что арест Ли за убийство — просто…
— Вы живете в Джефферсоне? — спросила женщина, завертывая ребенка в одеяло.
— Нет. В Кинстоне. Правда, здесь я… когда-то практиковал.
— Однако тут у вас есть родные. Женщины. Жившие в этом доме.
Подняв ребенка, она подвернула под него одеяло. Потом взглянула на Хореса.
— Ничего. Я знаю эти дела. Вы были очень добры.
— Черт возьми, — возмутился Хорес, — неужели вы думаете… Идемте. Поедем в отель. Вы отдохнете как следует, а рано утром я приду. Давайте понесу ребенка.
— Я сама.
Спокойно взглянув на него, женщина хотела добавить еще что-то, но повернулась и пошла к двери. Хорес выключил свет, вышел следом за ней и запер дверь. Женщина уже сидела в машине. Хорес сел на переднее сиденье.
— Отель, Айсом, — приказал он и обратился к женщине: — Я так и не научился водить машину. Иной раз, как подумаю, сколько времени потратил, не учась…
Узкая тихая улочка теперь была вымощена, но Хорес еще помнил, как после дождя она превращалась в канал с черной массой из земли пополам с водой, журчащей в канавах, где они с Нарциссой в прилипших к телу рубашонках и заляпанных грязью штанишках плескались и шлепали босиком за неумело выстроганными корабликами или рыли ногами ямы, топчась и топчась на месте с напряженным самозабвением алхимиков. Он помнил те времена, когда улочку, еще не знающую бетона, с обеих сторон окаймляли дорожки из красных кирпичей, уложенных однообразно и неровно, постепенно превратившихся в причудливую беспорядочную темно-бордовую мозаику на черной, затененной от полуденного солнца земле; теперь бетон, этот искусственный камень, хранил в начале подъездной аллеи отпечатки его и сестры босых ног.
Редкие уличные фонари сменились ярким светом под аркой заправочной станции на углу. Женщина внезапно подалась вперед.
— Останови, пожалуйста, здесь, — попросила она. Айсом нажал на тормоза. — Я выйду тут, пойду пешком.
— Ничего подобного, — возразил Хорес. — Поехали, Айсом.
— Нет, постойте, — сказала женщина. — Сейчас мы поедем мимо людей, которые вас знают. А потом еще на площади.
— Ерунда, — сказал Хорес. — Айсом, поехали.
— Тогда сойдите вы, — предложила женщина. — Он тут же вернется.
— Не выдумывайте, — сказал Хорес. — Ей-Богу, я… Айсом, езжай!
— Зря вы, — сказала женщина. Она снова села на место. Потом опять подалась вперед. — Послушайте. Вы были очень добры. Намерения у вас хорошие, но…
— Вы что, решили, что я плохой адвокат?
— Видимо, со мной случилось то, что должно было случиться. Бороться с этим бессмысленно.
— Если вы так считаете — конечно. Но это неправда. Иначе б вы велели Айсому ехать на станцию. Так ведь?
Женщина смотрела на ребенка, оправляя одеяло у личика.
— Выспитесь, — сказал Хорес, — а утром я буду у вас.
Они миновали тюрьму — прямоугольное здание, резко испещренное тусклыми полосками света. Лишь центральное окно, перекрещенное тонкими прутьями, было настолько широким, что его можно было назвать окном. К нему прислонялся негр-убийца; внизу вдоль забора виднелся ряд непокрытых и в шляпах голов над широкими натруженными плечами, в мягком бездонном вечернем сумраке низко и печально звучали голоса, поющие о небесах и усталости.
— Да вы не волнуйтесь. Все понимают, что это не Ли. Они подъехали к отелю, перед ним на стульях сидели коммивояжеры и слушали пение.
— Я должна… — заговорила женщина. Хорес вылез из машины и распахнул дверцу. Женщина не двинулась. — Послушайте, я должна сказать…
— Да, — сказал Хорес, подавая ей руку. — Знаю. Я приду рано утром.
Он помог женщине вылезти. Они вошли в отель и подошли к конторке, коммивояжеры оборачивались и разглядывали ее ноги. Пение, приглушенное стенами и светом, слышалось и там.
Пока Хорес говорил с портье, женщина с ребенком на руках молча стояла рядом.
— Послушайте, — сказала она. Портье с ключом пошел к лестнице. Хорес тронул женщину за руку, направляя за ним. — Я должна вам кое-что сказать.
— Утром, — ответил Хорес. — Я приду пораньше, — сказал он, поворачивая ее к лестнице. Но женщина упиралась, не сводя с него взгляда; потом высвободила руку, развернувшись к нему лицом.
— Ну, ладно, — сказала она. И заговорила ровным, негромким голосом, чуть наклоняясь к ребенку. — У нас совсем нет денег. Сейчас все объясню. Последнюю партию Лупоглазый не…
— Да-да, — сказал Хорес, — утром это первым делом. Я приду к концу вашего завтрака. Доброй ночи.
Хорес вернулся к машине, пение все продолжалось.
— Домой, Айсом, — сказал он. Они развернулись и снова поехали мимо тюрьмы, мимо прильнувшей к решетке фигуры и голов вдоль забора. На стене с решеткой и оконцами неистово трепетала и билась от каждого порыва ветра рваная тень айланта; позади утихало пение, низкое и печальное. Машина, едущая ровно и быстро, миновала узкую улочку.
— Послушай, — сказал Хорес, — куда это ты…
Айсом затормозил.
— Мисс Нарцисса велела привезти вас обратно.
— Ах вот как? — сказал Хорес. — Это очень мило с ее стороны. Можешь передать ей, что отменил ее решение.
Айсом отъехал назад, свернул в узкую улочку, потом в кедровую аллею, свет фар вонзился в туннель косматых деревьев, словно в черную глубину моря, словно в среду заблудившихся призраков, которым даже свет не мог придать окраски. Машина остановилась у двери, и Хорес вышел.
— Можешь передать, что я ушел не к ней, — сказал он. — Сумеешь запомнить?
С айланта в углу тюремного двора упал последний воронкообразный цветок. Они лежали толстым, липким ковром, источая душный, приторный запах, приторность была тошнотворной, предсмертной, и вечером рваная тень листвы трепетала на зарешеченном окне, едва вздымаясь и опускаясь. Это было окно общей камеры, ее побеленные стены были покрыты отпечатками грязных ладоней, испещрены нацарапанными карандашом, гвоздем или лезвием ножа датами, именами, богохульными и непристойными стишками. По вечерам к решетке прислонялся негр-убийца, лицо его беспрестанно рябила тень трепещущих листьев, и пел с теми, кто стоял внизу у забора.
Иногда он пел и днем, уже в одиночестве, если не считать неторопливых прохожих, оборванных мальчишек и людей у гаража напротив.
— Прошел еще один день! Места в раю тебе нет! Места в аду тебе нет! Места в тюрьме белых людей тебе нет! Черномазый, куда ты денешься? Куда ты денешься, черномазый?
Хорес каждое утро посылал с Айсомом в отель бутылку молока для ребенка. В воскресенье он поехал к сестре. Женщина осталась в камере Гудвина, она сидела на койке, держа ребенка на коленях. Ребенок по-прежнему лежал в дурманной апатии, сжав веки в тонкий полумесяц, только в тот день то и дело судорожно подергивался и болезненно хныкал.
Хорес вошел в комнату мисс Дженни. Сестры там не было.
— Гудвин отмалчивается, — сказал Хорес. — Затвердил одно: «Пусть докажут, что это я». Говорит, улик против него не больше, чем против ребенка. Выйти на поруки он отказался б, даже если бы мог. Говорит, в тюрьме ему лучше. Пожалуй, так оно и есть. Дела его в той усадьбе уже кончены, даже если б шериф не нашел и не разбил котлы…
— Котлы?
— Перегонный куб. Когда Гудвин сдался, они стали рыскать повсюду, пока не нашли его винокурню. Все знали, чем он занимается, но помалкивали. А стоило ему попасть в беду, тут же на него напустились. Те самые добропорядочные клиенты, что покупали у него виски, бесплатно пили то, что он подносил, и, возможно, пытались соблазнить его жену у него за спиной. Слышали б вы, что творится в городе. Баптистский священник сегодня утром говорил о Гудвине в проповеди. Не только как об убийце, но и как о прелюбодее, осквернителе свободной демократически-протестантской атмосферы округа Йокнапатофа. Насколько я понял, он призывал к тому, что Гудвина надо сжечь с этой женщиной в назидание ребенку; ребенка следует вырастить и обучить языку с единственной целью — внушить ему, что он рожден в грехе людьми, сожженными за то, что его породили. Боже мой, как может человек, цивилизованный человек, всерьез…
— Это же баптисты, — сказала мисс Дженни. — А как у Гудвина с деньгами?
— Немного есть. Около ста шестидесяти долларов. Деньги были спрятаны в жестянку и зарыты в сарае. Ему позволили их выкопать. «Ей хватит, — говорит он, — пока все не закончится. А потом мы уедем отсюда. Давно уже собираемся. Если б я послушал ее, нас давно бы уже здесь не было. Умница ты», — говорит он ей. Она сидела рядом с ним на койке, с ребенком на руках, он потрепал ее за подбородок.
— Хорошо, что среди присяжных не будет Нарциссы, — сказала мисс Дженни.
— Да. Только Гудвин не позволяет мне даже упоминать, что там находился этот бандит. Заявил: «Против меня ничего не смогут доказать. Такие дела мне уже знакомы. Каждый, кто хоть чуть меня знает, поймет, что я пальцем не тронул бы дурачка». Но говорить о том головорезе не хочет совсем по другой причине. И знает, что я это знаю, потому что сидит, там, в комбинезоне, свертывает самокрутки, держа кисет в зубах, и твердит: «Побуду здесь, пока все не кончится. Здесь мне лучше; все равно на воле я ничем не смогу заняться. И у нее, глядишь, останется кое-что для вас, пока мы не сможем расплатиться полностью».
Но мне ясно, в чем тут истинная причина. «Вот уж не думал, что вы трус», — сказал я ему.
— Делайте, как говорю, — ответил Гудвин. — Мне здесь будет хорошо.
— Но он… — Хорес подался вперед, медленно потирая руки. — Он не понимает… Черт возьми, говорите что угодно, но тлетворность есть даже во взгляде на зло, даже в случайном; с разложением нельзя идти на сделку, на компромисс… Видите, какой беспокойной и подозрительной стала Нарцисса, едва узнав об этом. Я считал, что вернулся сюда по собственной воле, но теперь вижу… Как по-вашему, она сочла, что я привел эту женщину в дом на ночь или что-то в этом роде?
— Сперва я тоже так решила, — сказала мисс Дженни. — Но теперь, надеюсь, она поняла, что, какие бы ни были у тебя взгляды, ради них ты сделаешь гораздо больше, чем ради любой мзды.
— То есть она намекала, что у них нет денег, когда…
— Ну и что? Ты ведь прекрасно без них обходишься. — Нарцисса вошла в комнату.
— Мы тут беседовали об убийстве и злодеянии, — сказала мисс Дженни.
— Надеюсь, вы уже кончили, — сказала Нарцисса. Она не садилась.
— У Нарциссы тоже есть свои печали, — сказала мисс Дженни. — Правда, Нарцисса?
— Это какие? — спросил Хорес. — Неужели застала Бори с запахом перегара?
— Она отвергнута. Возлюбленный скрылся и бросил ее.
— Какая вы дура, — сказала Нарцисса.
— Да-да, — сказала мисс Дженни. — Гоуэн Стивенс ее бросил. Даже не вернулся с тех оксфордских танцев, чтобы сказать последнее прости. Лишь написал письмо. — Она стала шарить в кресле вокруг себя. — И я теперь вздрагиваю при каждом звонке, мне все кажется, что его мать…
— Мисс Дженни, — потребовала Нарцисса, — отдайте мое письмо.
— Подожди, — сказала мисс Дженни, — вот, нашла, ну, что скажешь об этой тонкой операции без обезболивания на человеческом сердце? Я начинаю верить, что, как говорят, молодые люди, желая вступить в брак, узнают все то, что мы, вступая в брак, желали узнать.
Хорес взял листок.
Дорогая Нарцисса.
Здесь нет заглавия. Мне хотелось бы, чтобы не могло быть и даты. Но будь мое сердце так же чисто, как лежащая передо мной страница, в этом письме не было б необходимости. Больше я тебя никогда не увижу. Мне тяжело писать, со мной случилась история, которой я не могу не стыдиться. Единственный просвет в этом мраке — то, что собственным безрассудством я не причинил вреда никому, кроме себя, и что всей меры этого безрассудства ты никогда не узнаешь. Пойми, надежда, что ты ничего не будешь знать, единственная причина того, что мы больше не увидимся. Думай обо мне как можно лучше. Мне хотелось бы иметь право просить тебя не думать обо мне плохо, если тебе станет известно о моем безрассудстве.
Г.
Хорес прочел написанное, одну-единственную страничку. Сжал листок между ладоней. Некоторое время никто не произносил ни слова.
— Господи Боже, — нарушил молчание Хорес. — На танцах его кто-то принял за миссисипца.
— Думаю, на твоем месте… — начала было Нарцисса. Умолкла, потом спросила: — Хорес, это еще долго будет тянуться?
— Не дольше, чем будет от меня зависеть. Разве что ты знаешь, каким путем его можно вызволить завтра же.
— Есть только один путь. — Нарцисса задержала на брате взгляд. Потом повернулась к двери. — Куда девался Бори? Скоро будет готов обед.
Она вышла.
— И ты знаешь, что это за путь, — сказала мисс Дженни. — Разве что у тебя совсем нет твердости.
— Я пойму, есть она у меня или нет, если скажете, какой путь может быть еще.
— Возвратиться к Белл, — сказала мисс Дженни. — Вернуться домой.
В субботу убийцу-негра должны были повесить без шумихи и похоронить без обряда: одну лишь ночь оставалось ему петь у зарешеченного окна и кричать из теплого непроглядного сумрака майской ночи; потом его уведут, и это окно достанется Гудвину. Дело Гудвина было назначено на июньскую сессию суда, под залог его не освобождали. Но он по-прежнему не соглашался, чтобы Хорес упоминал о пребывании Лупоглазого на месте преступления.
— Говорю же вам, — сказал Гудвин, — у них нет против меня никаких улик.
— Откуда вы знаете? — спросил Хорес.
— Ну пусть, как бы там ни было, на суде надежда все-таки есть. А если до Мемфиса дойдет, что я продал Лупоглазого, думаете, у меня будет надежда вернуться сюда после дачи показаний?
— На вашей стороне закон, справедливость, цивилизация.
— Конечно, если я до конца дней буду сидеть на корточках в этом углу. Подите сюда, — Гудвин подвел Хореса к окну. — Из отеля смотрят сюда пять окон. А я видел, как он выстрелом из пистолета с двадцати футов зажигал спички. Да черт возьми, если я покажу против него на суде, то оттуда уже не вернусь.
— Но ведь существует такое понятие, как препятствие отправлению пра…
— Препятствие кривосудию. Пусть докажут, что это я. Томми лежал в сарае, стреляли в него сзади. Пусть найдут пистолет. Я находился на месте и ждал. Бежать не пытался. Хотя мог бы. Шерифа вызвал я. Конечно, то, что там были только она, я и папа, говорит не в мою пользу. Но если это уловка, разве здравый смысл не подсказывает, что я мог бы найти другую, получше?
— Вас будет судить не здравый смысл, — сказал Хорес. — Вас будут судить присяжные.
— Пусть судят. Это и все, чем они будут располагать. Убитый найден в сарае, к нему никто не притрагивался. Я, жена, папа и малыш находились в доме; там ничего не тронуто; за шерифом посылал я. Нет-нет; так я знаю, что какая-то надежда у меня есть, но стоит хоть заикнуться о Лупоглазом, и моя песенка спета. Я знаю, чем это кончится.
— Но вы же слышали выстрел, — сказал Хорес. — Вы уже говорили.
— Нет, — сказал Гудвин. — Не говорил. Я ничего не слышал. Ничего об этом не знаю… Подождите минутку на улице, я поговорю с Руби.
Вышла она через пять минут. Хорес сказал:
— В этом деле есть что-то, чего я пока не знаю; вы оба чего-то не говорите мне. Ли предупредил вас, чтобы вы не говорили мне этого. Я прав?
Женщина шла рядом с Хоресом, держа на руках ребенка. Ребенок то и дело хныкал, его худенькое тельце судорожно подергивалось. Она вполголоса напевала ему и качала, стараясь успокоить.
— Должно быть, вы его слишком много носите, — сказал Хорес. — Возможно, если б вы могли оставить его в отеле…
— Я считаю, Ли сам знает, что ему делать, — сказала женщина.
— Но ведь адвокату нужно знать все обстоятельства, все до мелочей. Он сам решит, что говорить и чего не говорить. Иначе для чего он? Это все равно что заплатить дантисту за лечение зуба, а потом не позволить ему заглянуть вам в рот, понимаете? Вы же не поступите так с дантистом или врачом?
Женщина, ничего не ответив, склонилась к ребенку. Ребенок хныкал.
— И более того, существует такое понятие, как препятствие отправлению правосудия. Допустим, Ли показывает под присягой, что там больше никого не было, допустим, присяжные собираются его оправдать, что маловероятно, и вдруг обнаруживается человек, видевший там Лупоглазого или его отъезжающую машину. Тогда они скажут: раз Ли не говорит правды в мелочах, как верить ему, когда речь идет о его жизни?
Они подошли к отелю. Хорес распахнул дверь. Женщина даже не взглянула на него.
— Я считаю, Ли виднее самому, — сказала она, входя.
Ребенок зашелся тонким, жалобным, мучительным криком.
— Тихо, — сказала женщина. — Шшшш.
Айсом вез Нарциссу с вечеринки; было уже поздно, когда машина остановилась на углу и подобрала Хореса. Начинали зажигаться редкие огни, мужчины, поужинав, неторопливо тянулись к площади, но убийце-негру было еще рано начинать пение.
— А ему надо бы поторопиться, — сказал Хорес. — У него остается только два дня.
Но убийца еще не появлялся в окне. Тюрьма выходила фасадом на запад; медно-красные лучи заходящего солнца падали на захватанную решетку и на маленькое бледное пятно руки, ветра почти не было, и вытекающие из окна голубые струйки табачного дыма медленно расплывались рваными клочьями.
— Только нехорошо будет держать там ее мужа без этого несчастного зверя, отсчитывающего последние вздохи во всю силу голоса…
— Может, повременят и повесят их вместе, — сказала Нарцисса. — Иногда ведь так поступают, не правда ли?
Хорес развел в камине небольшой огонь. Было не холодно. Теперь он пользовался лишь одной комнатой, а питался в отеле; остальная часть дома вновь была заперта. Попытался читать, потом отложил книгу, разделся и лег в постель. Было слышно, как городские часы пробили двенадцать.
— Когда все будет позади, я, пожалуй, отправлюсь в Европу, — сказал он. — Мне нужна перемена. Или мне, или штату Миссисипи, одно из двух.
Возможно, несколько человек еще стоят у забора, потому что это последняя ночь убийцы; его крупная, гориллоподобная фигура приникла к прутьям решетки, он поет, а на его силуэте, на клетчатом проеме окна бьется и мечется рваная печаль айланта, последний цветок уже упал в густые пятна на тротуаре. Хорес опять заворочался в постели.
— Хоть бы убрали с тротуара всю эту дрянь, — сказал он. — Проклятье. Проклятье. Проклятье.
Заснул Хорес поздно; до рассвета он не мог сомкнуть глаз. Разбудил его чей-то стук в дверь. Была половина седьмого. Он подошел к двери. За нею стоял швейцар-негр из отеля.
— В чем дело? — спросил Хорес. — Что-нибудь с миссис Гудвин?
— Она просила вас прийти, когда встанете, — ответил негр.
— Скажи ей, я буду через десять минут.
Когда он вошел в отель, навстречу ему попался молодой человек с небольшой черной сумкой, какие бывают у врачей. Хорес поднялся наверх. Женщина, стоя в полуотворенной двери, смотрела в коридор.
— Вызвала наконец доктора, — сказала она. — Но так или иначе, я хотела…
Ребенок, весь красный, потный, лежал в позе распятого на кровати, раскинув скрюченные ручонки, и судорожно, с присвистом ловил ртом воздух.
— Ему нездоровилось всю ночь, — сказала женщина. — Я принесла кой-каких лекарств и до рассвета пыталась его успокоить. В конце концов вызвала доктора. — Она стояла у кровати, глядя на ребенка. — Там была женщина, сказала она. — Молоденькая девчонка.
— Дев… — произнес Хорес. — А-а, — протянул он. — Да. Вот и расскажите мне об этом.
Лупоглазый стремительно, однако без малейшего признака паники или спешки, пронесся в машине по глинистой дороге и выехал на песок. Темпл сидела рядом с ним. Шляпка ее сбилась на затылок, из-под мятых полей торчали спутанные завитки волос. Когда на повороте она бессильно покачнулась, лицо ее было как у сомнамбулы. Привалилась к Лупоглазому, невольно вскинув вялую руку. Лупоглазый, не выпуская руля, оттолкнул ее локтем.
Подъезжая к срубленному дереву, они увидели женщину. Она стояла у обочины с ребенком на руках, прикрыв ему личико отворотом платья и спокойно глядя на них из-под выгоревшей старомодной шляпки, то появляясь в поле зрения Темпл, то исчезая, неподвижная, невозмутимая.
Возле дерева Лупоглазый, не сбавляя скорости, свернул с дороги, машина с треском промчалась по кустам и распростертой вершине дерева, потом снова вынеслась на дорогу, сопровождаемая беглым хлопаньем стеблей тростника, напоминающим ружейный огонь вдоль траншеи. Возле дерева валялась да боку машина Гоуэна. Темпл рассеянно и тупо смотрела, как она промелькнула мимо.
Лупоглазый резко свернул опять в песчаные колеи. Но и в этом его действии не было паники: он совершил его с какой-то злобной нетерпеливостью, и только. Мощная машина даже на песке развивала сорок миль в час, затем, одолев узкий подъем, вынеслась на шоссе, и Лупоглазый свернул на север. Сидя рядом с ним и держась, хотя тряска сменилась нарастающим шорохом гравия, Темпл тупо глядела, как дорога, по которой она ехала вчера, летит назад под колеса, словно наматываясь на катушку, и чувствовала, как кровь медленно сочится из ее лона. Она понуро сидела в углу, глядя, как мчится навстречу земля — сосны с кустами кизила в прогалинах; осока; поля, зеленеющие всходами хлопчатника, замершие, умиротворенные, словно воскресенье было свойством атмосферы, света и тени, — сидела плотно сжав ноги, прислушиваясь к горячему, несильному току крови, и тупо повторяла про себя, Кровь еще идет. Кровь еще идет.
Стоял ясный, тихий день, ласковое утро, пронизанное невероятным майским нежным сиянием, насыщенное предвестием полудня и жары, высокие пышные, похожие на комки взбитых сливок облака плыли легко, словно отражения в зеркале, тени их плавно проносились по шоссе. Весна была запоздалой. Белые цветы на плодовых деревьях распустились, когда уже пробилась зеленая листва; у них не было той ослепительной белизны, как в прошлую весну, кизил тоже сперва покрылся листвой, а потом зацвел. Но сирень, глициния и багряник, даже убогие магнолии никогда не бывали прекраснее, они сияли, источая острый аромат, разносящийся апрельскими и майскими ветерками на сотни ярдов. Бугенвиллия на верандах расцвела огромными цветами, они висели в воздухе, словно воздушные шары, и Темпл, рассеянно и тупо глядящая на несущуюся мимо обочину, начала вопить.
Вопль ее начался рыданием, он все усиливался и внезапно был прерван рукой Лупоглазого. Выпрямись и положив ладони на бедра, она вопила, ощущая едкий привкус его пальцев и чувствуя, как кровоточит ее лоно, а машина, скрежеща тормозами, виляла по гравию. Потом он схватил ее сзади за шею, и она замерла, открытый рот ее округлился, словно крохотная пустая пещера. Он затряс ее голову.
— Закрой рот, — приказал Лупоглазый. — Закрой рот. — Стиснув ей шею, он заставил ее замолчать. — Погляди на себя. Сюда.
Свободной рукой он повернул зеркальце на ветровом стекле, и Темпл взглянула на свое отражение, на сбившуюся шляпку, спутанные волосы и округлившийся рот. Не отрываясь от зеркала, стала шарить в карманах пальто. Лупоглазый разжал пальцы, она достала пудреницу, открыла ее и, похныкивая, уставилась в зеркальце. Под взглядом Лупоглазого припудрила лицо, подкрасила губы, поправила шляпку, не переставая хныкать в крохотное зеркальце, лежащее на коленях. Лупоглазый закурил.
— Не стыдно тебе? — спросил он.
— Кровь все течет, — заныла Темпл. — Я чувствую. Держа в руке губную помаду, она взглянула на него и снова открыла рот. Лупоглазый схватил ее сзади за шею.
— Перестань, ну. Замолчишь?
— Да, — прохныкала она.
— Ну так смотри. Сиди тихо.
Она убрала пудреницу. Он снова тронул машину.
Дорога начала заполняться спортивными автомобилями — маленькими запыленными «фордами» и «шевроле»; пронесся большой лимузин с закутанными женщинами и продуктовыми корзинками; проезжали грузовики, набитые сельскими жителями, лицом и одеждой напоминавшими тщательно вырезанных и раскрашенных деревянных кукол; время от времени встречались фургон или коляска. Рощица перед старой церквушкой на холме была полна привязанных упряжек, подержанных легковых машин и грузовиков.
Леса уступили место полям; дома стали встречаться все чаще. Низко над горизонтом, над крышами и вершинами редких деревьев висел дым. Гравий сменился асфальтом, и они въехали в Дамфриз.
Темпл стала озираться по сторонам, будто только проснулась.
— Не надо сюда! — сказала она. — Я не могу…
— А ну, замолчи, — приказал Лупоглазый.
— Не могу… Может статься… — захныкала Темпл. — Я голодна. Не ела уже…
— А, ничего ты не голодна. Потерпи, пока доедем до города.
Она посмотрела вокруг бессмысленным, тусклым взглядом.
— Тут могут оказаться люди…
Лупоглазый свернул к заправочной станции.
— Я не могу выйти, — хныкала Темпл. — Кровь еще течет, говорю же!
— Кто велит тебе выходить? — Он сошел с подножки и посмотрел на нее. Сиди на месте.
Пройдя под взглядом Темпл по улице, Лупоглазый зашел в захудалую кондитерскую. Купил пачку сигарет и сунул одну в рот. Сказал продавцу:
— Дай-ка мне пару плиток леденцов.
— Какой марки?
— Леденцов, — повторил Лупоглазый.
На прилавке под стеклянным колпаком стояло блюдо с бутербродами. Он взял один, бросил на прилавок доллар и направился к двери.
— Возьмите сдачу, — сказал продавец.
— Оставь себе, — бросил Лупоглазый. — Быстрей разбогатеешь.
Возвращаясь, Лупоглазый увидел, что машина пуста. Остановился в десяти футах от нее и переложил бутерброд в левую руку, незажженная сигарета косо нависала над его подбородком. Механик, вешавший шланг, увидел его и указал большим пальцем на угол здания.
За углом стена образовывала уступ. В нише стояла замасленная бочка, наполовину заваленная обрезками металла и резины. Между стеной и бочкой сидела на корточках Темпл.
— Он чуть не увидел меня! — прошептала она. — Смотрел прямо в мою сторону!
— Кто? — спросил Лупоглазый. Выглянул из-за угла. — Кто видел тебя?
— Он шел прямо ко мне! Один парень. Из университета. Смотрел прямо…
— Пошли. Вылезай…
— Он смот…
Лупоглазый схватил ее за руку. Темпл вжалась в угол и стала вырываться, ее бледное лицо выглядывало из-за выступа стены.
— Пошли, ну.
Его рука легла ей сзади на шею и стиснула.
— Ох, — сдавленно простонала Темпл. Казалось, он одной рукой медленно поднимал ее на ноги. Других движений не было. Стоя бок о бок, почти одного роста, они походили на знакомых, остановившихся скоротать время до того, как идти в церковь.
— Идешь? — спросил Лупоглазый. — Ну?
— Не могу. Уже потекло по чулкам. Смотри.
Темпл робким движением приподняла юбку, потом отпустила и выпрямилась, он опять сдавил ей шею, грудь ее вогнулась, рот беззвучно открылся. Лупоглазый разжал пальцы.
— Пойдешь?
Темпл вышла из-за бочки. Лупоглазый схватил ее за руку.
— У меня все пальто измазано сзади, — заныла Темпл. — Посмотри.
— Ничего. Завтра куплю тебе другое. Идем.
Они пошли к машине. На углу Темпл вновь остановилась.
— Хочешь еще, что ли? — прошипел он, не трогая ее. — Хочешь?
Она молча пошла и села в машину. Лупоглазый взялся за руль.
— Я принес тебе бутерброд. — Он вынул его из кармана и сунул ей в руку. — Ну-ка бери. Ешь.
Темпл покорно взяла и надкусила. Лупоглазый завел мотор и выехал на мемфисское шоссе. Держа в руке надкушенный бутерброд, Темпл перестала жевать и опять с безутешной детской гримасой собралась завопить; вновь его рука выпустила руль и ухватила ее сзади за шею, она неподвижно сидела, глядя на него, рот ее был открыт, на языке лежала полупрожеванная масса из мяса и хлеба.
Часам к трем пополудни они приехали в Мемфис. у крутого подъема перед Мейн-стрит Лупоглазый свернул в узкую улочку из закопченных каркасных домиков с ярусами деревянных веранд, расположенных на голых участках в некотором отдалении от дороги; здесь то и дело встречались одиноко растущие, неизменно чахлые деревья — хилые магнолии со свисающими ветвями, низкорослые вязы, рожковые деревья в сероватом, трупном цвету — между ними виднелись торцы гаражей; на пустыре валялись груды мусора; промелькнул кабачок сомнительного вида, за низкой дверью виднелась покрытая клеенкой стойка, ряд табуретов, блестящий электрический кофейник и полный мужчина с зубочисткой во рту, на миг возникший из темноты, будто скверная, зловещая, бессмысленная фотография. Сверху, из-за ряда административных зданий, резко обозначавшихся на фоне солнечного неба, легкий ветерок с реки доносил шум уличного движения — автомобильные гудки, скрежет трамваев; в конце улицы словно по волшебству появился трамвай и с оглушительным грохотом скрылся. На веранде второго этажа негритянка в одном белье угрюмо курила сигарету, положив руки на перила.
Лупоглазый остановился перед одним из грязных трехэтажных домов, входная дверь его была скрыта чуть покосившимся решетчатым вестибюлем. На замусоренной лужайке носились с ленивым и каким-то пошлым видом две маленькие, пушистые, белые, похожие на гусениц собачонки, одна с розовой лентой на шее, другая с голубой. Шерсть их блестела на солнце, словно вычищенная бензином.
Позднее Темпл слышала, как они скулят и скребутся за ее дверью, едва негритянка-горничная отворяла дверь, они стремительно врывались в комнату, тут же с тяжелым сопеньем взбирались на кровать и усаживались на колени мисс Ребы, вздымаясь при глубоких вздохах ее Могучей груди и облизывая металлическую кружку, которую по ходу разговора она покачивала в унизанной кольцами руке.
— В Мемфисе любой скажет тебе, кто такая Реба Ривертс. Спроси Любого мужчину на улице, даже хоть фараона. У меня в этом доме бывали крупнейшие люди Мемфиса — банкиры, адвокаты, врачи — кто угодно. Два капитана полиции пили у меня в столовой пиво, а сам комиссар проводил время наверху с одной из девочек. Они напились допьяна, вломились к нему, а он там совсем нагишом танцует шотландский танец. Пятидесятилетний мужчина, семи футов ростом, с головой как земляной орех. Прекрасный был человек. Он меня знал. Все они знают Ребу Риверс. Деньги здесь текли у них как вода. Они меня знают. Я ни разу никого не подвела, милочка.
Мисс Реба отхлебнула пива, тяжело дыша в кружку, другая ее рука, в кольцах с крупными желтыми бриллиантами, покоилась в пышных складках груди.
Малейшее ее движение сопровождалось одышкой, явно несоразмерной удовлетворению, которое оно могло доставить. Едва они вошли в дом, мисс Реба принялась рассказывать Темпл о своей астме, с трудом поднимаясь впереди них по лестнице, тяжело ставя ноги в шерстяных шлепанцах, в одной руке у нее были деревянные четки, в другой — кружка. Она только что вернулась из церкви, на ней была черная шелковая мантия и шляпка с яркими цветами; кружка внизу запотела от холодного пива. Большие бедра ее грузно раскачивались, собачки путались под ногами, а она неторопливо говорила через плечо хриплым, пыхтящим, материнским голосом:
— Лупоглазый правильно сделал, что привез тебя в этот дом, а не куда-то еще, Я ему вот уже — сколько уж лет, голубчик, я стараюсь подыскать тебе девушку? Считаю, что молодому человеку нельзя обходиться без девушки, как и без… — Тяжело дыша, принялась бранить вертящихся под ногами собачек, остановилась и отпихнула их в сторону. — Пошли вниз, — приказала, грозя им четками. Собачки, оскалив зубы, зарычали на нее пронзительным фальцетом, а она, распространяя легкий запах пива, прислонилась к стене и приложила руку к груди, рот ее был распахнут, в глазах, когда ей не хватало дыхания, мерцал скорбный ужас всего живого, массивная кружка поблескивала в полутьме, словно матовое серебро.
Узкая лестница поднималась чередой тусклых маршей, нависающих один над другим. На всех площадках свет, проникающий спереди из-за плотно завешенных дверей, а сзади сквозь прикрытые ставнями окна, был каким-то вялым, иссякшим, обессиленным, гаснущим — эта бесконечная вялость напоминала гнилое болото, куда не доходят солнечный свет и оживленный дневной шум. Ощущался тяжелый запах беспорядочного питания, алкоголя, и Темпл, даже в ее неведении, казалось, что ее окружают призрачная смесь нижнего белья, потаенные шорохи тел, несвежих из-за частых соитий и извержений по ту сторону глухих дверей, мимо которых они шли. Сзади возле их ног пушистыми бликами суетились собачки, постукивая коготками о металлические ленты, крепящие к лестнице ковровую дорожку.
Потом, лежа в постели с полотенцем, обернутым вокруг обнаженных бедер, Темпл слышала, как обе скулят и фыркают за дверью. Ее шляпка и пальто висели на вбитых в дверь гвоздях. Платье и чулки валялись на стуле, ей показалось, что откуда-то доносится мерное хлюпанье стиральной доски, и она вновь заметалась, мучительно ища, куда бы спрятаться, как и тогда, когда с нее снимали панталоны.
— Ну-ну, — сказала мисс Реба. — У меня самой четыре дня шла кровь. Это ерунда. Доктор Куин остановит ее за две минуты, а Минни все выстирает, выгладит, ты даже ничего не заметишь. Эта кровь принесет тебе тысячу долларов, милочка.
И подняла кружку, жесткие увядающие цветы на ее шляпке закивали в мрачной здравице.
— Несчастные мы девочки, — сказала она. Опущенные шторы, испещренные множеством трещин, будто старая кожа, чуть раскачивались от ветерка, несущего в комнату на замирающих волнах шум субботнего движения, праздничный, негромкий, мимолетный. Темпл неподвижно лежала в постели, вытянув ноги и закрывшись до подбородка одеялом, лицо ее, маленькое и бледное, обрамляли густые разметавшиеся волосы. Мисс Реба, тяжело дыша, опустила кружку и хриплым, негромким голосом стала объяснять Темпл, как той повезло.
— Все девочки в округе вешались на Лупоглазого, милочка. Есть тут одна маленькая замужняя женщина, она частенько тайком приходит сюда, так даже совала Минни двадцать пять долларов, чтобы только привела его к ней в комнату. Но думаешь, он хоть смотрит на кого-нибудь? На девочек, что имели по сто долларов за ночь? Нет. Деньги у него текут как вода, но, думаешь, хоть взглянет на кого? Разве что иной раз потанцует. Я всегда знала, что Лупоглазый не свяжется с простой потаскушкой. Говорила им: та, что сойдется с Лупоглазым, будет ходить в бриллиантах, но, говорила я, вам, простым потаскушкам, это не удастся, а Минни сейчас все выстирает, выгладит; ты даже не узнаешь своих панталон.
— Я не смогу снова надеть их, — прошептала Темпл. — Не смогу.
— И не надо, раз не хочешь. Отдай Минни, хотя не знаю, что ей с ними делать, разве что…
Собачки за дверью заскулили громче. Послышались приближающиеся шаги. Дверь отворилась. Вошла горничная-негритянка, неся поднос с бутылкой пива и стаканом джина, собачки вертелись у нее под ногами.
— А завтра откроются магазины, и мы, как он велел нам, пойдем с тобой за покупками. Я всегда говорила, что его подружка будет ходить в бриллиантах; вот увидишь, если я не… — Она грузно повернулась и подняла кружку, когда собачки вспрыгнули на кровать, а потом к ней на колени, злобно фыркая друг на друга. Их похожие на бусинки глаза сверкали с неистовой свирепостью, приоткрытые пасти обнажали острые, как иглы, зубы.
— Реба, — сказала мисс Реба, сгоняя их, — пошла вниз! И ты, мистер Бинфорд. — Их зубки защелкали возле ее рук. — Вот только укуси меня, вот… Поняла, мисс… Как тебя зовут, милочка? Я что-то не расслышала.
— Темпл, — прошептала та.
— Я спрашиваю имя, а не фамилию, милочка. У нас тут попростому.
— Это имя. Темпл. Темпл Дрейк.
— У тебя мальчишеское имя, да? Минни, выстирала ты вещи мисс Темпл?
— Да, мэм, — ответила горничная. — Сейчас они сушатся за печкой.
Она подошла с подносом, робко отпихивая собачек, а те хватали ее зубами за ноги.
— Хорошо отстирала?
— Пришлось повозиться, — ответила Минни. — Эта кровь, похоже, труднее всего…
Темпл конвульсивным движением отвернулась и спрятала голову под одеяло. Ощутила руку мисс Ребы.
— Ну-ну. Будет. Вот, выпей-ка. За мое здоровье. Я не допущу, чтобы подружка Лупоглазого…
— Не хочу, — ответила Темпл.
— Ну-ну, — сказала мисс Реба. — Выпей, станет полегче.
Она приподняла голову Темпл. Та вцепилась в одеяло у самого горла. Мисс Реба поднесла стакан к ее губам, Темпл выпила и снова легла, плотно завернувшись в одеяло, над ним были видны лишь черные, широко открытые глаза.
— Держу пари, полотенце у тебя съехало, — сказала мисс Реба, кладя руку на одеяло.
— Нет, — прошептала Темпл. — Все в порядке. Оно на месте.
И сжалась, съежилась; видно было, как ее ноги согнулись под одеялом.
— Минни, ты звонила доктору Куину? — спросила мисс Реба.
— Да, мэм. — Минни наполняла из бутылки кружку, по мере наполнения там поднималась вялая пена. — Он говорит, что не ходит на вызовы по воскресеньям.
— А ты сказала, кто его вызывает? Сказала, что он нужен мисс Ребе?
— Да, мэм. Он говорит, что не…
— Иди, скажи этому су… Передай, что я… Нет, постой. — Мисс Реба тяжело поднялась, — Ответить такое мне, хотя я могу трижды посадить его в тюрьму.
Она заковыляла к двери, собачки суетились возле ее войлочных шлепанцев. Горничная последовала за ней и прикрыла дверь. Темпл было слышно, как мисс Реба бранит собачек, с ужасающей медлительностью спускаясь по лестнице. Потом все стихло.
Шторы, тихо шелестя, легко трепетали на окнах. Темпл услышала тиканье часов: Они стояли на каминной решетке, покрытой зеленой гофрированной бумагой. Часы были из раскрашенного фарфора, их поддерживали четыре фарфоровые нимфы. Там была всего одна стрелка, витая, позолоченная, находилась она между десятью и одиннадцатью, придавая остальной части циферблата недвусмысленное притязание, что он не имеет никакого отношения ко времени.
Темпл поднялась с кровати. Придерживая обернутое вокруг бедер полотенце, крадучись, направилась к двери, так напрягая слух, что глаза ее почти ничего не видели. Наступили сумерки; в тусклом зеркале — светлом прямоугольнике в темном конце комнаты — она мельком увидела свое отражение, похожее на тусклый призрак, бледную тень, движущуюся с запредельной таинственностью тени. Подошла к двери. Сразу же послышалось множество противоречивых звуков, сливающихся в одну угрозу, она принялась неистово шарить рукой по двери, нащупала засов и, выпустив полотенце, задвинула. Потом, отвернув лицо в сторону, подняла полотенце, побежала, бросилась в постель, натянула одеяло до подбородка и замерла, прислушиваясь к тайному шепоту своей крови.
В дверь долго стучали, но она не отвечала.
— Это доктор, милочка, — хрипло пропыхтела мисс Реба. — Иди открой. Будь умницей.
— Не могу, — ответила Темпл, голос ее звучал слабо, тихо. — Я в постели.
— Иди открой. Доктор хочет привести тебя в порядок, — она тяжело дышала. — Господи, хоть бы еще раз вздохнуть полной грудью. Я вот уже… Темпл услышала, как под дверью возятся собачки. — Милочка.
Темпл поднялась с кровати, придерживая полотенце. Бесшумно подошла к двери.
— Милочка, — сказала мисс Реба.
— Постойте там, — сказала Темпл. — Дайте мне вернуться в постель.
— Вот молодчина, — похвалила мисс Реба. — Я знала, что она будет умницей.
— Считайте до десяти, — сказала Темпл. — Ну что, будете считать? спросила она сквозь дверь. Беззвучно отвела засов, повернулась и побежала к кровати, торопливо шлепая босыми ногами.
Доктор был полноватым человеком с редкими вьющимися волосами. Его очки в роговой оправе нисколько не искажали глаз, словно в них не было линз и он косил их просто для вида. Темпл глядела на него, натянув одеяло до горла.
— Прогоните их, — прошептала она. — Пусть они уйдут.
— Ну-ну, — сказала мисс Реба. — Он приведет тебя в порядок.
Темпл вцепилась в одеяло.
— Если только маленькая леди позволит… — сказал доктор. На лбу его красовались залысины. В уголках рта залегли складки, губы были полными, красными, влажными. Карие, с металлическим блеском глаза за стеклами очков, напоминали крошечные велосипедные колеса на головокружительной скорости. Он протянул пухлую белую руку с масонским перстнем, поросшую до середины пальцев рыжеватым пушком. Прохладный воздух овеял нижнюю часть тела Темпл; глаза ее были закрыты. Лежа на спине и стискивая ноги, она начала плакать, безнадежно, смиренно, как ребенок в приемной дантиста.
— Ну-ну, — сказала мисс Реба. — Еще глоток джина, милочка. Тебе станет легче.
Потрескавшаяся штора, колеблясь, с легким шорохом о раму, впускала в комнату тусклые волны сумерек. Из-под шторы тягучими, словно дымовой сигнал, струйками, вплывал сизый сумрак, постепенно сгущающийся в комнате. На фарфоровых нимфах часов приглушенно мерцали гладкие округлости: колени, локти, бока, руки и груди в положениях чувственной лености. Уподобившееся зеркалу стекло однорукого, словно ветеран войны, циферблата, казалось, удерживало весь неподатливый свет, храня в своих тихих глубинах застывший жест уходящего времени. Половину одиннадцатого. Темпл лежала в постели, глядя на часы и думая о половине одиннадцатого.
На ней была просторная ночная рубашка из светло-вишневого крепдешина, черневшая на фоне постельного белья. Волосы, теперь уже расчесанные, лежали беспорядочной массой; лицо, шея и выпростанные из-под одеяла руки казались серыми. После того как все ушли, она какое-то время лежала, укрывшись с головой. Ей было слышно, как затворилась дверь, как они спускались по лестнице, в тусклом коридоре мягкий несмолкающий голос доктора и тяжелое дыхание мисс Ребы стали невнятными, потом затихли. Тогда она соскочила с кровати, подбежала к двери, задвинула засов, побежала назад, укрылась с головой и лежала, пока не стало нечем дышать.
Последний желтоватый свет лежал на потолке и верхней части стен, уже сливаясь с красным из-за частокола высотных зданий Мейн-стрит, чернеющих на фоне закатного неба. Темпл смотрела, как он блекнет, поглощаемый непрерывными колебаниями шторы. Она видела, как остатки света сконденсировались в циферблате и его круг из отверстия в потемках превратился в диск, висящий в пустоте, в первобытном хаосе, а потом — в кристальный шар, вмещающий в своих недвижных, загадочных глубинах упорядоченный хаос непостижимого темного мира, старые раны, бешено кружась, уносились с его изрубцованных боков во мрак, где таились новые бедствия.
Темпл думала о половине одиннадцатого. В это время все девушки одевались к танцам, кроме пользующихся наибольшим успехом и не боящихся опоздать. Воздух бывал насыщен паром после недавнего купания, в лучах света, словно мякина на чердаке амбара, кружилась пудра, они разглядывали друг друга, сравнивали, болтали, было бы хуже или нет, если выйти на публику в таком виде. Многие помалкивали, главным образом коротконогие. Некоторые из них были недурны собой, но все же отмалчивались. Почему — не объясняли. Самая неприглядная из всех заявила, что парни находят всех девушек уродливыми, если они не одеты. Сказала, что Змий несколько дней видел Еву и не обращал на нее внимания, пока Адам не заставил ее надеть фиговый листок. «Откуда ты знаешь?» — спросили ее, и она сказала, что Змий был там раньше Адама, потому что его первого изгнали из рая; он все время был там. Но девушки имели в виду не это и спрашивали: «Откуда ты знаешь?», и Темпл вспомнила, как та попятилась к туалетному столику, а все остальные, причесанные, с пахнущими ароматным мылом плечами, окружили ее кольцом, в воздухе плавала пудра, взгляды их были словно ножи, и казалось, на ее теле видны места, которых взгляды касались, глаза девушки на некрасивом лице были решительны, испуганны и дерзки, все приставали к ней: «Откуда ты знаешь», пока она не сказала, а потом подняла руку и поклялась, что с ней это было. Тут самая юная повернулась и выбежала. Заперлась в уборной, и было слышно, как ее там рвет.
Темпл подумала о половине одиннадцатого утра. Воскресенье, пары неторопливо идут к церкви. Глядя на еле видный застывший жест часов, она вспомнила, что еще воскресенье, то самое воскресенье. Может быть, на часах половина одиннадцатого утра, та самая половина одиннадцатого. Тогда я не здесь, подумала она. Это не я. Я в университете. У меня свидание с… и стала припоминать, с кем же из студентов она должна встретиться. Но вспомнить не смогла. Все свидания она записывала в шпаргалке по латыни, и не приходилось вспоминать, с кем они назначены. Едва она успевала одеться, за ней кто-нибудь заходил. Значит, надо встать и одеться, сказала она, глядя на часы.
Темпл встала и неторопливо прошлась по комнате. Взглянула на циферблат, но, хотя там ей были видны беспорядочно трепещущие, искаженные геометрические миниатюры света и тени, себя она не видела. Из-за ночной рубашки, подумала она, глядя на свои руки, на грудь, проглядывающую из-под слившегося с темнотой одеяния, на белые пальцы ног, попеременно то появляющиеся, то исчезающие на ходу.
В комнате еще сохранялось немного света. Темпл заметила, что слышит тиканье своих часиков; слышит вот уже долгое время. Обнаружила, что дом полон приглушенных звуков, проникающих в комнату невнятно, словно бы издали. Где-то негромко и пронзительно зазвенел звонок; кто-то в шуршащем платье поднимался по лестнице. Ноги прошаркали мимо двери, поднялись на другую лестницу и затихли. Темпл прислушалась к тиканью часиков. Под окном, заскрежетав шестернями, тронулась машина. Снова зазвенел звонок, пронзительный и долгий. Она заметила, что в комнату проникает слабый свет от уличного фонаря. Потом поняла, что уже ночь и тьма снаружи полна городских шумов.
Темпл услышала, как собачки карабкаются по лестнице. Они подбежали к двери и замерли, стало удивительно тихо; так тихо, что она почти видела, как они сидят в темноте, прижавшись к стене, и смотрят на лестницу. Одну из них зовут Мистер какой-то, думала Темпл, ожидая услышать на лестнице шаги мисс Ребы. Но то оказалась не мисс Реба; они приближались слишком легко и размеренно. Дверь отворилась; собачки ворвались двумя бесформенными пятнами, бросились под кровать и, поскуливая, спрятались там.
— Эй, кудлатые! — послышался голос Минни. — Из-за вас я все расплескаю.
Зажегся свет. Минни держала в руках поднос.
— Принесла вам ужин, — сказала она. — А куда делись собачки?
— Под кровать, — ответила Темпл. — Я не хочу. Минни подошла и поставила поднос на кровать, ее милое лицо было понимающим и безмятежным.
— Хотите, я… — сказала она, протягивая руку. Темпл быстро отвернулась. Она слышала, как Минни опустилась на колени и выманивает собачек, а те огрызаются с воющим астматическим рычаньем и щелкают зубами.
— Вылезайте же, ну, — сказала Минни. — Они знают, что выделывает мисс Реба, когда напьется. Эй, мистер Бинфорд!
Темпл приподняла голову.
— Мистер Бинфорд?
— Он с голубой лентой, — ответила Минни. Наклонясь, она замахнулась на собачек. Рыча и щелкая зубами, они в безумном ужасе прижались к стене у изголовья кровати.
— Мистер Бинфорд был мужчиной мисс Ребы, Был хозяином здесь одиннадцать лет, два года назад он помер. На другой день мисс Реба купила этих собачек, назвала одну Мистер Бинфорд, другую — Мисс Реба. Как только она побывает на кладбище, то начинает пить, как сегодня вечером, и тогда им обеим приходится удирать. Мистер Бинфорд уже это понял. Прошлый раз она выбросила его из окна верхнего этажа, потом спустилась, вытащила из шкафа все вещи мистера Бинфорда и пошвыряла на улицу все, кроме того, в чем его похоронили.
— А, — сказала Темпл. — Неудивительно, что они перепугались. Пусть остаются здесь. Они мне не мешают.
— Придется оставить. Мистер Бинфорд теперь ни за что не вылезет оттуда. — Минни поднялась и глянула на Темпл. — Ешьте ужин, — сказала она. — Я вам потихоньку прихватила и джина.
— Не хочу, — сказала Темпл, отворачиваясь. Она слышала, как Минни вышла из комнаты. Дверь тихо закрылась. Собачки под кроватью жались к стене в цепенящем, неистовом ужасе.
Посреди потолка висела лампа, абажур из гофрированной бумаги потемнел там, где его касалось горячее стекло. Пол был покрыт узорным бордового цвета ковром, прикрепленным металлическими лентами, на оливковых стенах висели две литографии в рамках. С обоих окон свисали занавеси из машинного кружева пыльного цвета, похожие на подвешенные за край полосы пыли. Вся комната была пропитана атмосферой старой дешевой благопристойности; в волнистом зеркале дешевого лакированного шкафа, словно в застоявшемся пруду, казалось, сохранялись иссякшие тени чувственных жестов и мертвых страстей. В углу на прибитой поверх ковра выцветшей исцарапанной клеенке стоял умывальник с разрисованным цветами бачком, кувшином и вешалкой для полотенец; за ним стояло помойное ведро, тоже обернутое гофрированной бумагой.
Собачки под кроватью не издавали ни звука. Темпл легонько пошевелилась; сухой скрип пружин матраца замер в ужасающей тишине, которую они боялись нарушить. Темпл задумалась о них, бесформенных, лохматых; злобных, раздражительных, испорченных, пустое однообразие беспечного существования которых внезапно сменялось непостижимыми мгновеньями ужаса и страха смерти от тех самых рук, что символизировали гарантированное спокойствие их жизни.
Дом был полон звуков. Далекие, едва слышные, они доходили до Темпл с оттенком пробуждения, воскресения, словно дом спал и с наступлением темноты пробудился. Она услышала что-то похожее на взрыв пронзительного женского смеха. С подноса поднимались ароматные пары. Она повернула голову и взглянула на него, на прикрытые и неприкрытые тарелки из толстого фарфора. Посередине стоял стакан прозрачного джина, лежали пачка сигарет и коробок спичек. Темпл приподнялась, опираясь на локоть и придерживая сползающую рубашку. Сняла с тарелок салфетки: большой кусок мяса с картофелем и зеленым горошком; булочки; розоватая масса, которую она каким-то образом — видимо, методом исключения — определила как сладкое. Снова подтянула сползающую рубашку, вспоминая обеды в университете под веселый шум голосов и звяканье вилок; отца и братьев за ужином дома; вспомнила о том, что эта ночная рубашка не ее, и о словах мисс Ребы, что завтра они пойдут за покупками, А у меня всего два доллара, подумала она.
Поглядев на еду, Темпл почувствовала, что ей совсем не хочется есть, даже неприятно смотреть на нее. Подняла стакан и выпила все до дна, лицо ее скривилось, она поставила стакан и торопливо отвернулась от подноса, ощупью ища сигареты. Зажигая спичку, снова взглянула на поднос, осторожно взяла пальцами ломтик картофеля и съела. Держа в руке незажженную сигарету, съела еще один. Потом отложила сигарету, взяла нож, вилку и принялась есть, то и дело поправляя сползающую с плеча рубашку.
Поев, Темпл закурила. Вновь послышался звонок, потом другой, несколько иной тональности. Сквозь пронзительную трескотню женского голоса она услышала, как хлопнула дверь. Двое поднялись по лестнице и прошли мимо; откуда-то донесся рокочущий голос мисс Ребы. Темпл стала прислушиваться к ее медленному, трудному подъему по ступеням. И не сводила глаз с двери, наконец дверь распахнулась, и на пороге появилась мисс Реба с кружкой в руке, теперь уже одетая в пышное домашнее платье и вдовью шляпку с вуалью. Она вошла, неслышно ступая в пестрых войлочных шлепанцах. Собачки под кроватью дружно издали сдавленный вой беспредельного отчаяния.
Платье, расстегнутое на спине, мешковато свисало с плеч мисс Ребы. Одна ее рука в кольцах лежала на груди, другая высоко поднимала кружку. Усеянный золотыми коронками рот жадно ловил воздух.
— О Господи, Господи, — вздохнула она. Собачки выскочили из-под кровати и, неистово скрежеща коготками, бросились к двери. Когда они пробегали мимо, мисс Реба повернулась и швырнула в них кружкой. Ударясь о косяк двери, кружка с жалобным стуком запрыгала к стене. Мисс Реба со свистом вздохнула, держась за грудь. Подошла к кровати и поглядела на Темпл сквозь вуаль.
— Мы были счастливы, как два голубка, — всхлипнула она, задыхаясь, на груди неторопливыми яркими вспышками мерцали кольца. — А потом он умер у меня на руках.
Мисс Реба со свистом вздохнула, рот ее был широко открыт, подчеркивая скрытое мучение ее закупоренных легких, глаза были светлыми, круглыми и выпуклыми от натуги.
— Как два голубка, — прорычала она хриплым, сдавленным голосом.
Время нагнало застывший жест за кристаллом часов: часики Темпл, лежащие на столике возле кровати, показывали половину одиннадцатого. Вот уже два часа она безмятежно лежала, ловя доносящиеся звуки. Голоса снизу теперь долетали до нее отчетливо. Одиноко лежа в затхлой комнате, Темпл какое-то время прислушивалась к ним. Потом заиграло механическое пианино. Под окном то и дело раздавался визг тормозов; однажды снизу и сверху послышались два ожесточенно спорящих голоса.
Темпл услышала, как двое — мужчина и женщина — поднялись по лестнице и вошли в соседнюю комнату. Вслед за ними с трудом вскарабкалась мисс Реба и прошла мимо ее двери. Лежа с застывшим взглядом расширенных глаз, она слышала, как мисс Реба кричит в соседнюю дверь и барабанит по ней металлической кружкой. Мужчина и женщина за дверью вели себя совершенно тихо, так тихо, что Темпл снова вспомнила о собачках, о том, как они жались к стене в оцепенелом неистовстве ужаса и отчаяния. Прислушалась к голосу мисс Ребы, хрипло кричащей в глухую дверь. Он замер было в тяжелой одышке, потом снова разразился грубой непристойной мужской руганью. Женщина и мужчина за стеной не издали ни звука. Темпл лежала, глядя на стену, за которой опять раздался голос мисс Ребы, сопровождаемый стуком кружкой по двери.
Как отворилась дверь ее комнаты, Темпл не заметила. Лишь случайно глянув в ту сторону, она увидела, что там неизвестно как долго стоит Лупоглазый в заломленной набок шляпе. По-прежнему совершенно беззвучно он вошел, прикрыл дверь, задвинул засов и медленно направился к кровати. По мере того, как он приближался, Темпл, натянув одеяло до подбородка и не сводя с него испуганных глаз, все глубже вжималась в постель. Лупоглазый подошел и встал, глядя на нее. Темпл медленно скорчилась в раболепном страхе, униженно сознавая себя до того обособленной, будто ее привязали к церковному шпилю. Усмехнулась Лупоглазому, рот ее застыл в кривой, заискивающей, белозубой гримасе.
Когда Лупоглазый коснулся ее, Темпл начала всхлипывать.
— Нет-нет, — прошептала она, — он сказал, мне сейчас нельзя, он сказал…
Лупоглазый сдернул одеяло и отшвырнул в сторону. Темпл лежала неподвижно, выставив руки ладонями вверх, плоть ее бедер под рубашкой панически втягивалась внутрь, подобно испуганным людям в толпе. Когда Лупоглазый протянул руку, ей показалось, что он хочет ударить. Не отводя глаз от его лица, она увидела, что оно подергивается и кривится, как у собирающегося заплакать ребенка, услышала, что он издает какой-то ноющий звук. Лупоглазый ухватил ее за вырез рубашки. Темпл перехватила его запястья и заметалась из стороны в сторону, открывая рот, чтобы закричать. Его ладонь зажала ей рот, и, держа его руку, пуская слюну между пальцев, неистово вертясь с боку на бок, она увидела, что Лупоглазый присел возле кровати, лицо его скривилось над отсутствующим подбородком, синеватые губы вытянулись, будто он дул на суп, из них рвался высокий звук, напоминающий лошадиное ржанье. За стеной мисс Реба оглашала дом хриплым потоком непристойной ругани.
— Но эта девушка, — сказал Хорес, — с ней ничего не случилось. Знаете, что она была в полном порядке, когда вы уходили из дома. Когда видели ее с ним в машине. Он просто подвозил ее до города. С ней ничего не случилось. Вы это знаете.
Женщина сидела на краю кровати, глядя на ребенка. Закутанный в чистое выцветшее одеяло, он лежал, раскинув ручонки, будто умер перед лицом невыносимой муки, не успевшей коснуться его. Полуоткрытые глаза закатились, виднелись только белки цвета снятого молока. Лицо было еще влажно от пота, но дыхание стало легче. Он уже не дышал слабыми свистящими вздохами, как при появлении Хореса. На стуле возле кровати стоял стакан, до половины налитый слегка подкрашенной водой, оттуда торчала ложка. В открытое окно с площади доносились бесчисленные звуки — шум машин, упряжек, шаги пешеходов по тротуару, — и из него Хорес видел здание суда и мужчин, мечущих туда-сюда доллары через отверстия в земле под корнями рожковых деревьев и черных дубов.
Женщина сидела, склонясь над ребенком.
— Ее никто туда не звал. Ли много раз говорил всем, чтобы приезжали без женщин, и я сказала ей еще дотемна, что люди там не ее круга и пусть она убирается. Ее привез тот парень. Он сидел с ними на веранде и все время пил, потому что, придя ужинать, еле стоял на ногах. Даже не подумал смыть кровь с лица. Эти поросята думают, что раз Ли нарушает закон, то можно приезжать туда и вести себя, как… Взрослые тоже хороши, но по крайней мере относятся к покупке виски, как и к любой другой; а такие вот юнцы еще не понимают, что люди нарушают закон не ради забавы.
Хорес видел, как ее руки, лежащие на коленях, сжимаются в кулаки.
— Господи. Будь моя воля, я бы перевешала всех, кто гонит виски, или покупает его, или пьет, всех до единого.
Но причем здесь я, мы? Что я сделала ей, таким, как она? Я велела ей уходить. Сказала, чтобы не оставалась дотемна. Но тот парень, что привез ее, напился снова и начал ссориться с Вэном. Если бы она хоть перестала носиться у всех на глазах. Нигде не останавливалась. Только выскочите одну дверь и через минуту вбегает с другой стороны. И если б он не цеплялся к Вэну, потому что Вэн должен был в полночь идти к грузовику, и Лупоглазый заставил бы его притихнуть. Вечер был субботний, они все равно сидели бы всю ночь и пили, я не раз прошла через это и просила Ли уйти, говорила, что он будет только мучиться, как прошлой ночью, а поблизости нет ни врача, ни телефона. И тут еще потребовалось заявиться ей, после того, как я была его рабыней, рабыней.
Женщина замерла с опущенной головой и лежащими на коленях руками, напоминая своей безотрадной неподвижностью дымовую трубу, вздымающуюся над развалинами дома после урагана.
— Она стояла в углу за кроватью, на ней был плащ. И так перепугалась, когда принесли того парня, опять всего в крови. Его уложили на кровать. Вэн снова нанес ему удар, тут Ли схватил Вэна за руку, а она не шевелилась, и глаза у нее были словно отверстия в маске. Плащ висел на стене, она надела его поверх пальто. Ее платье было свернуто и лежало на кровати. Они бросили парня прямо на него, в крови, грязного, и я сказала: «Господи, вы тоже напились?» Но Ли только поглядел на меня, и я увидела, что нос его уже побелел, как всегда, когда он напьется.
На двери не было замка, но я думала, они скоро уйдут к грузовику и мне тогда удастся что-нибудь сделать. Потом Ли заставил меня уйти и вынес лампу, так что я подождала, пока они снова выйдут на веранду, а потом вернулась. Встала в дверях. Парень на кровати храпел, он дышал с трудом, его нос и губы были разбиты, — с веранды доносились голоса. Потом все вышли, обогнули дом, но я все еще слышала их. Потом они затихли.
Я стояла, прислонясь к стене. Парень храпел и стонал, у него то и дело перехватывало дыхание, а я думала об этой девушке, лежащей в темноте, прислушивалась к мужчинам, ждала, когда они уйдут и я смогу что-то сделать. Я велела ей уходить. Сказала: «Разве моя вина, что ты не замужем? Я не хочу, чтобы ты находилась здесь, так же как и ты не хочешь этого». Сказала: «Я всю жизнь прожила безо всякой помощи от таких, как ты; какое ты имеешь право ждать помощи от меня?» Потому что ради Ли я шла на все. Валялась в грязи. Я от всего отступилась и хотела только, чтобы меня оставили в покое.
Потом я услышала, как открылась дверь. По звуку дыхания узнала Ли. Он подошел к кровати и сказал: «Мне нужен плащ. Поднимись и сними его», было слышно, как скрипел матрац, пока Ли снимал с нее плащ, потом он вышел. Только взял плащ и ушел. Это был плащ Вэна.
Я столько ходила по ночам вокруг дома, где были все эти люди, не рискующие, как Ли, они даже пальцем не шевельнули б, если бы он попался, что стала узнавать всех по звуку дыхания, а Лупоглазого и по запаху мази на волосах. Томми следил за ним. Он вошел вслед за Лупоглазым и поглядел на меня, глаза его горели, как у кота. Потом они погасли, он присел возле меня, и мы слышали, что Лупоглазый стоял там, где находилась кровать и, не смолкая, храпел тот парень.
Я слышала только слабый, легкий шорох мякины и знала, что пока все в порядке, Лупоглазый через минуту вышел, Томми, крадучись, пошел за ним, а я стояла, пока не услышала, что они идут к грузовику. И тогда подошла к кровати. Когда коснулась девушки, она стала отбиваться. Я хотела зажать ей рот, чтобы она не могла кричать, но она и так не кричала. Только молча металась и вертела головой из стороны в сторону, вцепясь в пальто.
— Дура! — говорю. — Это же я — женщина.
— Но эта девушка, — сказал Хорес. — С ней ничего не случилось. Утром, придя за бутылочкой, вы увидели ее и поняли, что она в полном порядке.
Окно комнаты выходило на площадь. Через него Хорес видел молодых людей, мечущих доллары во дворе суда, упряжки, проезжающие и стоящие на привязи; слышал голоса и медленные, неторопливые шаги по тротуару. Люди покупали деликатесы, чтобы отнести домой и спокойно съесть за столом.
— Вы знаете, что с ней ничего не случилось.
Вечером Хорес поехал к сестре на такси; звонить он не стал. Мисс Дженни нашел в ее комнате.
— Прекрасно, — сказала она. — Нарцисса будет…
— Я не хочу ее видеть, — сказал Хорес. — Этот ее славный молодой человек. Ее виргинский джентльмен. Я знаю, почему он не вернулся.
— Кто? Гоуэн?
— Да, Гоуэн. И, клянусь Богом, ему лучше не возвращаться. Господи, когда я думаю, что у меня была возможность…
— А что? Что он сделал?
— Поехал туда в тот день с одной молоденькой дурочкой, напился, сбежал и бросил ее. Вот что он сделал. Если бы не та женщина… И когда я думаю о таких людях, безнаказанно разгуливающих по земле лишь потому, что одеты в шитый на заказ костюм и прошли изумительную школу в Виргинском… В любом поезде, в любом отеле, на улице…
— А-а, — протянула мисс Дженни. — Я сперва не поняла, о ком ты. Ну что ж, — сказала она. — Помнишь тот день, когда Гоуэн был здесь? Когда не остался ужинать и уехал в Оксфорд?
— Да. И когда подумаю, что мог бы…
— Он предложил Нарциссе выйти за него замуж. Нарцисса ответила, что ей достаточно своего ребенка.
— Я ж говорил, что у нее нет сердца. Меньшим, чем оскорбление, она не удовольствуется.
— Тогда он разозлился и заявил, что поедет в Оксфорд, где есть женщина, которой он наверняка не покажется смешным, — что-то в этом роде.
Мисс Дженни, наклонив голову, взглянула на Хореса поверх очков.
— Я вот что скажу тебе, родитель — это странное существо, но позвольте только мужчине вмешаться в дела женщины, которая ему не родня… Почему это мужчины думают, что женщины, с которыми они сочетаются браком или порождают на свет, еще могут дурно повести себя, но все прочие стремятся к этому?
— Да, — сказал Хорес, — и, слава Богу, она не моя плоть и кровь. Я могу примириться с тем, что иной раз она может столкнуться с негодяем, но только представить, что она в любой миг может увлечься дураком…
— Ну и что же ты намерен предпринять? Устроить полицейскую облаву?
— Я намерен сделать то, что сказала та женщина, надо провести закон, обязывающий всех стрелять в любого человека моложе пятидесяти, который гонит виски, или покупает его, или продает, или думает о нем… Негодяй — еще полбеды, но только представить, что она столкнется с дураком…
Хорес вернулся в город. Ночь была теплой, темноту наполняло пение цикад. В доме у него была кровать, один стул и письменный стол, на котором было расстелено полотенце, где лежали щетки, часы, трубка, кисет с табаком и приставленная к книге фотография падчерицы, Маленькой Белл. Глянцевая поверхность отсвечивала. Хорес стал передвигать фотографию, пока изображение не проступило отчетливо. Он стоял перед ней, глядя на нежное, непроницаемое лицо, вполоборота смотрящее с мертвого картона на что-то за его плечом. Вспоминал виноградную беседку в Кинстоне, летние сумерки и приглушенные голоса, угасающие в молчании, когда приближался он, не представляющий им помехи, значащий для нее меньше, чем помеха, Господи Боже; угасающие в легком шелесте ее белого платья, в еле слышном тревожном шорохе грудей этого необычного маленького существа, порожденного не им и пронизанного какой-то страстной привязанностью к цветущим гроздьям.
Внезапно Хорес шевельнулся. И фотография, словно сама собой, съехала, скользнув по книге. Изображение расплылось в световом пятне, словно нечто знакомое, видимое сквозь взбаламученную, но чистую воду; с каким-то спокойным ужасом и отчаянием он смотрел на знакомый образ, на лицо, внезапно закореневшее в грехе больше, чем когда-либо закоренеет он сам, скорее туманное, чем нежное, на глаза, скорее скрытные, чем мягкие. Потянувшись к фотографии, он уронил ее плашмя на стол; и вновь лицо с застывшим изгибом подкрашенных губ глядело задумчиво и ласково, разглядывая что-то за его плечом. Он лежал в постели одетый, не выключая свет, пока не услышал, как часы на здании суда пробили три. Тогда, сунув в карман часы и кисет, вышел из дома.
Железнодорожная станция находилась в трех четвертях мили. Зал ожидания освещала единственная тусклая лампочка. Там не было никого, кроме мужчины в комбинезоне, храпящего на скамье, подложив под голову пиджак, и женщины в ситцевом платье, выцветшей шали и новой, с жесткими увядающими цветами шляпке, сидящей на голове прямо и неуклюже. Голова свешивалась на грудь; женщина, должно быть, спала; руки ее были сложены на бумажном свертке, лежащем на коленях, возле ног стоял плетеный чемодан. И только здесь Хорес обнаружил, что забыл трубку.
Он бродил взад-вперед по усеянной пеплом полосе отчуждения, пока не подошел поезд. Мужчина и женщина сели в него, у мужчины в руках был измятый пиджак, у женщины — сверток и чемодан. Хорес последовал за ними в вагон без спальных мест, наполненный храпом, телами людей, наполовину сползших в проход, будто после мгновенной насильственной смерти, головы их с разинутыми ртами были запрокинуты, горла круто выгибались, словно в ожидании удара ножом.
Он задремал. Поезд громыхал, останавливался, дергался. Хорес просыпался и снова погружался в дрему. Кто-то встряхнул его, и он проснулся в бледно-желтом свете зари среди небритых отекших лиц, слегка окрашенных словно бы далеким, угасающим заревом жертвенного костра, помигивающих тусклыми глазами, в которые темными, таинственными волнами возвращалось сознание. Он сошел, позавтракал и, пересев на другой поезд, оказался в вагоне, где отчаянно вопил ребенок, Хорес шел в спертом аммиачном запахе, хрустя разбросанной по полу ореховой скорлупой, пока не нашел место рядом с одним мужчиной. Минуту спустя мужчина нагнулся и сплюнул между колен табачную жвачку. Хорес быстро поднялся и пошел в вагон для курящих. Там тоже было негде сесть, дверь в отделение для негров была распахнута. Стоя в проходе, он глядел в сужавшийся коридор сидений, обитых зеленым плюшем, над их спинками раскачивались в унисон пушечные ядра в шляпах. Взрывы голосов и смеха непрестанно колебали голубой, едкий воздух, окружающий белых людей, плюющих в проход.
Хорес делал еще одну пересадку. Толпа ожидающих поезда состояла наполовину из молодых людей, одетых по-студенчески, с маленькими загадочными значками на рубашках и жилетах, среди них были две девушки с накрашенными лицами, в коротких ярких платьях, похожие на одинаковые искусственные цветы, окруженные шумными неутомимыми пчелами. Когда подошел поезд, все они с криками и хохотом оживленно рванулись вперед, небрежно расталкивая плечами других людей, со стуком, хлопаньем откидывали сиденья и усаживались, запрокинув головы в смехе, их холодные лица все еще скалились, когда три женщины средних лет прошли по вагону, пытливо глядя по сторонам в поиске свободных мест.
Обе девушки сели рядом, сняли шляпки, коричневую и голубую, подняли тонкие руки и не столь уж бесформенными пальцами стали приводить в порядок волосы, их сближенные головы виднелись между расставленных локтей и склоненных голов двух юношей, перевесившихся через спинку сиденья, в окружении шляп с цветными лентами на разной высоте, поскольку их обладатели сидели на подлокотниках или стояли в проходе; вскоре показалась фуражка кондуктора, пробиравшегося между ними с грустными, раздраженными криками, напоминающими птичьи.
— Билеты. Билеты, пожалуйста, — монотонно выкрикивал кондуктор. На миг студенты окружили его, так что была видна лишь фуражка. Двое молодых людей быстро проскочили назад и сели позади Хореса. Впереди дважды щелкнули щипцы кондуктора. Он повернул назад.
— Билеты, — пробубнил он. — Билеты.
Он взял билет у Хореса и остановился возле юношей.
— Мой вы уже взяли, — сказал один. — Еще раньше.
— А где корешок? — спросил кондуктор.
— Вы нам не вернули их. А билеты взяли. У меня был номер, — он бойко назвал какой-то номер чистосердечным, убедительным тоном. — Шэк, ты не запомнил своего номера?
Второй назвал какой-то номер чистосердечным, убедительным тоном.
— Да вы же взяли у нас билеты. Посмотрите как следует. И стал насвистывать сквозь зубы ломаный танцевальный ритм.
— Ты обедаешь в Гордон-Холле? — спросил другой.
— Нет. Запах изо рта у меня натуральный.
Кондуктор пошел дальше. Насвистывание достигло крещендо, молодой человек сопровождал его прихлопыванием по коленям и выкриками ду-ду-ду; потом просто завопил, бессмысленно, пронзительно; Хоресу показалось, что перед ним бешено мелькают печатные страницы, воскрешающие в памяти загадочные воспоминания без начала и конца.
— Она проехала без билета тысячу миль.
— Марджи тоже.
— И Бетси.
— И Марджи.
— Ду-д-ду.
— В пятницу вечером я закачу попойку.
— Фью-ю-ить.
— Тебе нравится печень?
— Мне так далеко не забраться.
— Фью-ю-ить.
Молодые люди свистели, стучали каблуками о пол в неистовом крещендо, выкрикивали ду-ду-ду. Первый так встряхнул сиденье, что спинка ударила Хореса по голове. Хорес поднялся.
— Будет вам, — сказал он. — Кондуктор ушел.
Спинка опять ударила Хореса, он смотрел, как юноши поднялись и присоединились к группе, забившей проход, видел, как первый грубо и нагло оттолкнул ладонью одно из веселых, оживленных лиц, повернувшихся к ним. Возле этой группы стояла, прислонясь к спинке сиденья, деревенская женщина с младенцем на руках. Она то и дело оглядывалась на забитый проход и пустые места позади.
В Оксфорде на станции Хорес погрузился в толпу студенток, они были без шляпок, кое-кто с книгами в руках, их по-прежнему окружала орава в ярких рубашках. Не давая никому пройти, взявшись за руки с кавалерами, объектами случайного и непритязательного соседства, они лениво поднимались вверх по холму к университету, покачивая узкими бедрами, и, когда Хорес сошел с тротуара, чтобы обойти их, окинули его пустым, холодным взглядом.
На вершине холма три тропинки шли в разные стороны через обширную рощу, за которой виднелись в зеленых аллеях здания из красного кирпича и серого камня, оттуда чистым сопрано зазвенел звонок. Процессия разделилась на три потока, тут же разбившихся на пары, взявшись за руки, они брели, беспорядочно петляя, наталкиваясь друг на друга со щенячьим визгом, эксцентричные и беззаботные, как праздные дети.
Самая широкая тропа вела к почтовой конторе. Хорес вошел туда и ждал, пока люди у окошка не разошлись.
— Я пытаюсь отыскать одну юную леди, мисс Темпл Дрейк. Может, я ее проглядел?
— Ее здесь уже нет, — ответил служащий. — Она покинула университет недели две назад.
Служащий был молод; вялое, невыразительное лицо за роговыми очками, тщательно причесанные волосы. Через некоторое время Хорес услышал свой негромкий вопрос:
— Вы не знаете, куда она уехала?
Служащий взглянул на него. Подался вперед и, понизив голос, спросил:
— Вы тоже сыщик?
— Да, — сказал Хорес. — Да. Неважно. Не имеет значения. Он неторопливо спустился по ступенькам, вышел снова на солнечный свет. Постоял, пока студентки обтекали его с обеих сторон непрерывным потоком цветных платьиц, коротко стриженные, с обнаженными руками, с тем одинаковым холодным, невинным, беззастенчивым выражением, которое он ясно видел в их глазах над одинаковыми, ярко накрашенными ртами; двигались они как музыка, как мед, льющийся в солнечных лучах, языческие, эфемерные и безмятежные, смутно воскрешаемые памятью изо всех минувших дней и былых восторгов. Яркое, колеблющееся от зноя солнце светило в прогалины на зыбкие видения из кирпича и камня: колонны без вершин, башни, словно бы плывущие над зеленым облаком и медленно тающие в юго-западном ветре, зловещие, невесомые, обманчивые; стоя и прислушиваясь к нежному монастырскому звону, Хорес думал: Ну и что дальше? Что дальше? И отвечал себе: Да ничего. Ничего. Все кончено.
Он вернулся на станцию за час до прибытия поезда, держа в руке набитую, но незажженную глиняную трубку. На вонючей, грязной стене туалета увидел написанное карандашом имя — Темпл Дрейк. Спокойно прочел и опустил голову, медленно вертя в руке незажженную трубку.
За полчаса до прихода поезда студентки начали собираться, спускались с холма и толпились вдоль платформы с тонким, оживленным пронзительным смехом, их белые ноги были однообразны, тела под короткими платьицами непрерывно двигались с неуклюжей и чувственной беспечностью молодости.
Обратный поезд пришел с мягким вагоном. Пройдя через пригородный вагон, Хорес вошел туда. Там ехал только один пассажир: мужчина с непокрытой головой, сидящий у среднего окна, развалясь и положив локоть на подоконник, из его руки с перстнем торчала незажженная сигара. Когда поезд пошел, все быстрее оставляя позади разряженную толпу, пассажир встал и направился к пригородному вагону. На руке он держал пальто и грязноватую светлую фетровую шляпу. Уголком глаза Хорес заметил, что мужчина шарит в нагрудном кармане, разглядел тщательно подрезанные волосы на массивной, холеной, белой шее. Как перед гильотиной, подумал Хорес, когда он проскользнул мимо проводника и скрылся, исчез из виду и из памяти в тот миг, когда надевал шляпу. Поезд шел все быстрее, раскачиваясь на поворотах, проносясь мимо редких домиков, по мостам и через долины, где медленно кружились расходящиеся веером ряды молодого хлопчатника.
Поезд замедлил ход; толчок и четыре гудка. Человек в грязной шляпе вошел, вынимая из нагрудного кармана сигару. Быстро пошел по проходу, глядя на Хореса. Держа сигару в руке, замедлил шаги. Поезд дернулся снова. Человек вскинул руку, ухватился за спинку сиденья и взглянул Хоресу в лицо.
— Не судья ли это Бенбоу?
Хорес взглянул в массивную одутловатую физиономию безо всяких признаков возраста или мысли — величавый размах плоти по обе стороны небольшого прямого носа, как бы выглядывающего из холма, однако не лишенной какого-то неуловимого, тонкого противоречия, словно Творец завершил свою шутку тем, что одарил щедрую порцию глины чем-то, вначале предназначавшимся для какой-нибудь слабой, жадной твари наподобие крысы или белки.
— Разве я говорю не с судьей Бенбоу? — сказал он, протягивая руку. — Я сенатор Сноупс. Кла'енс Сноупс.
— А, — ответил Бенбоу, — да. Благодарю, — сказал он, — но, боюсь, вы немного предвосхищаете события. Вернее, надеюсь.
Тот взмахнул сигарой, а другую руку, со слегка побелевшим у основания громадного перстня средним пальцем, протянул ладонью вверх Хоресу. Хорес пожал ее и высвободил свою руку.
— Кажется, я узнал вас, когда вы садились в Оксфорде, — сказал Сноупс, — но… Можно я сяду? — спросил он, уже отодвигая колено Хореса. Бросил на сиденье пальто — претенциозное одеяние с засаленным бархатным воротником — и сел в тот миг, когда поезд остановился. — Да, сэр, я всегда рад видеть любого из парней в любое время…
Он наклонился к окну и стал смотреть на маленькую грязную станцию с загадочной доской объявлений, исписанной мелом, на грузовик с проволочными клетками для цыплят, где сидели две одинокие курицы, на трех-четырех жующих мужчин, неторопливо идущих вдоль стены.
— Правда, вы уже не в моем округе, но я всегда говорю, что друзья есть друзья, за кого бы они ни голосовали. Потому что друг есть друг, и может он сделать что-нибудь для меня или нет… — Сноупс откинулся назад, держа между пальцев незажженную сигару. — Так, значит, после большого города вы не шли все время вверх?
— Нет, — ответил Хорес.
— Если только появитесь в Джексоне, буду рад помочь вам, как если б вы до сих пор жили в моем округе. Ни один человек не бывает так занят, чтобы не найти времени для старых друзей, вот что я скажу. Постойте, сейчас вы живете в Кинстоне, верно? Я знаю ваших сенаторов. Оба они прекрасные люди, только вот не могу припомнить их фамилий.
— Право, я тоже не помню, — сказал Хорес. Сноупс свесился в проход и оглянулся. Его светло-серый костюм был отглажен, но не вычищен. Он поднялся и взял пальто.
— Что ж, как только будете в городе… Полагаю, вы едете в Джефферсон?
— Да, — ответил Хорес.
— Тогда мы еще увидимся.
— Почему бы вам не сесть напротив? Так будет удобнее.
— Пойду покурю, — сказал Сноупс, помахивая сигарой. — Увидимся:
— Курите здесь. Дам тут нет.
— Конечно, — сказал Сноупс. — Увидимся в Холли-Спрингсе.
Он направился к пригородному вагону и скрылся с сигарой во рту. Хорес помнил его еще неуклюжим тупым парнем десять лет назад, этот сын владельца харчевни принадлежал к семейству, перебиравшемуся из окрестностей Французовой Балки в Джефферсон в течение двадцати лет, достаточно многочисленному, чтобы без урн и бюллетеней избрать родича в законодательное собрание штата.
Хорес сидел неподвижно, держа в руке незажженную трубку. Потом поднялся и прошел через пригородный в вагон для курящих. Сноупс примостился, свесив ноги в проход, на подлокотнике сиденья, где расположились четверо мужчин, и жестикулировал незажженной сигарой. Хорес заметил его взгляд и поманил из тамбура к себе. Через минуту Сноупс с переброшенным через руку пальто присоединился к нему.
— Как дела в столице? — спросил Хорес.
Сноупс заговорил хрипловатым самоуверенным голосом.
Постепенно вырисовывалась картина глупого крючкотворства и мелкой продажности ради глупых и мелких целей, ведущихся главным образом в гостиничных номерах, где девицы торопливо прячутся в стенные шкафы при появлении коридорных с бутылками под курткой.
— Как только появитесь в городе, — сказал он. — Я всегда готов погулять с ребятами. Спросите в городе любого; вам скажут, можно ли это у нас. Кла'енс Сноупс не подведет. Я слышал, у вас в Джефферсоне стряслась какая-то неприятная история.
— Пока не знаю, — ответил Хорес. — Сегодня я заглянул в Оксфорд, поговорил с подружками падчерицы. Одна из ее лучших подруг уже не учится там. Некая юная леди по имени Темпл Дрейк.
Сноупс глянул на него маленькими подслеповатыми мутными глазами.
— Ах да; дочка судьи Дрейка, — сказал он. — Та, что удрала.
— Удрала? — переспросил Хорес. — Уехала домой? А что случилось? Засыпалась на экзаменах?
— Не знаю. Когда об этом написали в газетах, люди решили, что она удрала с каким-то парнем. Очередной брак, где все заранее оговорено.
— Но когда явилась домой, люди, должно быть, поняли, что ошибались. Ну и ну. Вот удивится Белл. А что она делает теперь? Разгуливает, наверно, по Джексону?
— Ее там нет.
— Нет? — переспросил Хорес. Он чувствовал, что Сноупс пристально разглядывает его. — Где же она?
— Папаша отправил ее с теткой куда-то на Север. В Мичиган. Два дня назад об этом писали в газетах.
— А, — сказал Хорес. Он все еще держал в руке холодную трубку и обнаружил, что ищет в кармане спички. Глубоко вздохнул.
— Эта джексонская газета неплохая. Считается одной из самых надежных в штате, верно?
— Конечно, — подтвердил Сноупс. — А в Оксфорде вы пытались разыскать эту девицу?
— Нет-нет. Просто встретил одну из подруг дочери, она; сказала, что Темпл ушла из университета. Ну ладно, увидимся в Холли-Спрингсе.
— Конечно, — сказал Сноупс.
Хорес вернулся в мягкий вагон, сел и зажег трубку. Когда поезд замедлил ход перед Холли-Спрингсом, он вышел в тамбур, потом быстро отпрянул назад. Из пригородного вагона, едва проводник с флажком в руке открыл дверь и опустил подножку, появился Сноупс. Сошел, вынул что-то из нагрудного кармана и протянул проводнику.
— Вот тебе, Джордж, — сказал он. — Возьми сигару.
Хорес вышел из вагона. Сноупс удалялся, его грязная шляпа заметно возвышалась над толпой. Хорес взглянул на проводника.
— Отдал ее вам, вот как?
Проводник подбросил сигару на ладони и сунул в нагрудный карман.
— Что вы будете с ней делать? — спросил Хорес.
— Я бы не предложил ее никому из знакомых, — ответил проводник.
— И часто он вас так угощает?
— Три-четыре раза в год. Похоже, всегда попадает ко мне… Спасибо, сэр.
Хорес видел, как Сноупс вошел в зал ожидания; грязная шляпа и массивная шея тут же забылись. Он снова набил трубку.
Находясь за квартал от станции, Хорес услышал приближение мемфисского поезда. Когда вернулся, поезд был уже у платформы. Сноупс стоял возле открытого тамбура и говорил с двумя молодыми людьми в новых соломенных шляпах, в его жестах, в развороте грузных плеч было что-то наставническое. Раздался свисток. Оба юноши поднялись в вагон. Хорес отошел за угол станционного здания.
Когда подошел его поезд, он увидел, что Сноупс идет впереди него и садится в вагон для курящих. Хорес выколотил трубку, вошел в пригородный вагон, отыскал место в самом конце и сел спиной к движению.
В Джефферсоне, едва Хорес вышел со станции, рядом с ним притормозил едущий в город автомобиль. То самое такси, на котором он ездил к сестре.
— Теперь я подвезу вас бесплатно, — сказал водитель.
— Большое спасибо, — ответил Хорес и сел в машину. Когда они въехали на площадь, часы на здании суда показывали двадцать минут девятого, однако света в окне номера не было.
— Ребенок, наверно, спит, — сказал Хорес. — Может, высадите меня возле отеля… — И заметил, что водитель глядит на него с каким-то сдержанным любопытством.
— Вас сегодня не было в городе, — сказал водитель.
— Нет, — сказал Хорес. — А что такое? Что случилось сегодня?
— В отеле она уже не живет. Я слышал, миссис Уокер приютила ее в тюрьме.
— Вот как, — сказал Хорес. — Я сойду возле отеля.
В вестибюле было пусто. Через минуту появился владелец — плотный седеющий человек с зубочисткой, расстегнутый жилет его обнажал солидное брюшко. Женщины к отеле не было.
— Это все церковные дамы, — сказал владелец. Потом, не выпуская из пальцев зубочистки, понизил голос. — Они явились сюда утром. Целой сворой. Вы, наверно, можете представить, что это такое.
— Значит, вы позволяете баптистской церкви указывать вам, кем должны быть ваши постояльцы?
— Да все эти дамы. Знаете, как это бывает, если уж они возьмутся за что-нибудь. Мужчина вполне может сдаться и поступить, как они того требуют. Само собой, я…
— Клянусь Богом, будь здесь мужчина…
— Шшшш, — прошипел владелец. — Знаете, что бывает, если они…
— Но, конечно, здесь не было мужчины, который бы… А вы считаете себя мужчиной и допустили…
— Раз уж на то пошло, — примирительно сказал владелец, — я и сам придерживаюсь определенных взглядов; — Отступив назад, он прислонился к столу. — Думаю, я вправе решать, кому жить у меня, а кому нет. И другим советую поступать так же. Я никому ничем не обязан. По крайней мере вам.
— Где она теперь? Или ее выгнали из города?
— Куда идут люди после того, как выселятся, — не моя забота, — сказал владелец, поворачиваясь спиной, И добавил: — Думаю, все же кто-нибудь ее приютил.
— Да, — сказал Хорес. — Христиане. Христиане.
И направился к двери. Владелец окликнул его. Хорес обернулся. Владелец доставал из ящичка на стене какую-то бумажку. Хорес вернулся. Бумажка уже лежала на столе. Владелец держа зубочистку во рту, опирался руками о стол.
— Она сказала, что его оплатите вы.
Хорес, отсчитав деньги дрожащими руками, оплатил счет. Войдя во двор тюрьмы, подошел к двери и постучал. Через некоторое время вышла с лампой, запахивая на груди мужское пальто, худощавая неряшливая женщина. Вгляделась в Хореса и прежде, чем он успел заговорить, сказала:
— Вы, наверно, ищете миссис Гудвин?
— Да. Как вы… Вы…
— Я уже видела вас раньше. Вы адвокат. Она тут. Спит сейчас.
— Спасибо, — сказал Хорес. — Спасибо. Я знал, что кто-нибудь… не верил, что…
— Я, пожалуй, всегда смогу найти постель для женщины с ребенком, сказала женщина. — Что скажет Эд, мне все равно. У вас срочное дело? Сейчас она спит.
— Нет-нет. Я просто хотел…
Женщина поглядела на него поверх лампы.
— Тогда не надо ее тревожить. Можете прийти утром и подыскать ей жилье. Спешить некуда.
Днем Хорес снова приехал к сестре на такси и рассказал, что произошло.
— Теперь я должен взять ее домой.
— В мой дом — нет, — сказала Нарцисса.
Хорес поглядел на нее. Потом стал медленно набивать трубку.
— Я вынужден поступить так, дорогая. Ты должна понять.
— В мой дом — нет, — повторила Нарцисса. — Я считала, это решено.
Хорес чиркнул спичкой, раскурил трубку и осторожно бросил спичку в камин.
— Ты понимаешь, что ее, в сущности, выбросили на улицу? Понимаешь…
— Ничего страшного. Ей не привыкать.
Хорес поглядел на сестру. Сунул трубку в рот и стал усиленно затягиваться, глядя, как дрожит рука, держащая черенок.
— Послушай. Завтра, возможно, ей предложат убираться из города. Только потому, что, оказывается, она не состоит в браке с тем мужчиной, чьего ребенка носит по этим безгрешным улицам. Но кто разболтал об этом? Вот что я хочу знать. Я знаю, что никто в Джефферсоне об этом не знал, кроме…
— Я слышала, что первым говорил это ты, — сказала мисс Дженни. Нарцисса, все же почему…
— В мой дом — нет, — сказала Нарцисса.
— Ну что ж, — сказал Хорес и глубоко затянулся. — Теперь, конечно, все ясно, — произнес он сухим негромким голосом.
Нарцисса поднялась.
— Ты останешься на ночь?
— Что? Нет-нет. Я… я обещал, что зайду за ней в тюрьму и… — Хорес затянулся еще раз. — Что ж, не думаю, что это важно. Надеюсь, что нет.
Сестра неотрывно глядела на него.
— Так остаешься?
— Можно даже сказать ей, что у меня случился прокол, — продолжал Хорес. — В конце концов, время — не такая уж плохая штука. Пользуйся им с толком, и ты можешь растягивать все что угодно, как резиновый жгут, пока он где-то не лопнет, и вот тебе вся трагедия и все отчаяние в маленьких точках между большим и указательным пальцами на каждой руке.
— Остаешься или нет? — спросила Нарцисса.
— Пожалуй, останусь.
Хорес пролежал в темноте около часа, потом дверь в комнату отворилась, он скорее ощутил это, чем увидел или услышал. Приподнялся на локте. Вошла сестра. Приближаясь к кровати, она постепенно обретала зримые очертания. Подошла и устремила на него взгляд.
— Долго это еще будет продолжаться?
— Только до утра, — ответил Хорес. — Я вернусь в город, и больше ты меня здесь не увидишь.
Сестра не двинулась. Голос ее прозвучал холодно, непреклонно.
— Ты знаешь, о чем я.
— Обещаю больше не приводить ее в твой дом. Можешь послать Айсома, пусть спрячется там под кроватью. — Нарцисса не ответила. — Мне жить там ты, надеюсь, позволишь?
— Где ты будешь жить, меня не волнует. Вопрос в том, где живу я. А я живу здесь, в этом городе. Я вынуждена здесь оставаться. Но ты мужчина. Тебе все равно. Ты можешь уехать.
— А, — произнес Хорес. Он лежал совершенно спокойно. Сестра неподвижно стояла над ним. Говорили они спокойно, словно о еде или обоях.
— Как ты не поймешь, тут мой дом, тут я должна провести остаток дней. Я тут родилась. Мне дела нет, куда ты ездишь и чем ты занят. Мне все равно, сколько у тебя женщин и кто они. Но я не могу допустить, чтобы мой брат путался с женщиной, о которой болтают люди. Я не жду, что ты посчитаешься со мной; я прошу тебя посчитаться с нашими отцом и матерью. Увези эту женщину в Мемфис. Говорят, что ты не позволяешь тому человеку внести залог и выйти из тюрьмы; увези ее в Мемфис. Заодно придумай, что соврать ему.
— Так вот что, значит, ты думаешь?
— Я ничего не думаю. Мне все равно. Так думают люди в городе. И поэтому неважно, правда это или нет. Меня беспокоит, что ты вынуждаешь меня ежедневно лгать о тебе. Уезжай, Хорес. Каждый, кроме тебя, понял бы, что это преднамеренное убийство.
— И, разумеется, бросить ее. Должно быть, в своей всемогущей благоухающей святости они говорят и это. А не говорят еще, что убийство совершил я?
— Не вижу разницы, кто его совершил. Вопрос в том, развяжешься ты со всем этим или нет. Ведь люди уже сочли, что по ночам ты спишь с ней в моем доме.
Над Хоресом в темноте звучал холодный непреклонный голос сестры. Через окно с вливающейся темнотой доносился нестройный дремотный хор сверчков и цикад.
— Ты этому веришь?
— Неважно, чему я верю. Уезжай, Хорес. Прошу тебя.
— И окончательно бросить ее — их?
— Найми адвоката, если тот человек до сих пор утверждает, что невиновен. Расходы я возьму на себя. Можно найти лучшего адвоката по уголовным делам, чем ты. Она ничего не узнает. Ей даже будет все равно. Неужели не видишь, она добивается, чтобы ты вызволил его задаром. Разве не знаешь, что эта женщина прячет где-то деньги? — Нарцисса повернулась и стала растворяться в темноте. — До завтрака не уезжай.
Наутро во время завтрака Нарцисса спросила:
— Кто будет представлять на суде другую сторону?
— Окружной прокурор. А что?
Она позвонила и велела принести свежего хлеба. Хорес наблюдал за ней.
— Почему ты об этом спрашиваешь? — Потом сказал: — Паршивый выскочка.
Имелся в виду окружной прокурор, тоже выросший в Джефферсоне, посещавший городскую школу в одно время с ними.
— По-моему, он заправлял всем этим позапрошлой ночью. В отеле. Выгнал ее оттуда ради общественного мнения, политического капитала. Клянусь Богом, если б я знал, был уверен, что он поступил так лишь ради того, чтобы пройти на выборах в конгресс…
Когда Хорес уехал, Нарцисса поднялась к мисс Дженни.
— Кто у нас окружной прокурор?
— Ты знаешь его всю жизнь, — ответила мисс Дженни. — Даже голосовала за него. Юстас Грэхэм. А почему ты об этом спрашиваешь? Ищешь замену Гоуэну Стивенсу?
— Просто из любопытства, — сказала Нарцисса.
— Чепуха, — заявила мисс Дженни. — Тут не любопытство. Ты просто делаешь шаг, а потом готовишься к другому.
Хоресу навстречу попался Сноупс, выходящий из парикмахерской в аромате помады, с серыми от пудры щеками. На рубашке под галстуком-бабочкой у него красовалась булавка с искусственным рубином, таким же, как в перстне. Белые крапинки голубого в горошек галстука вблизи оказались грязными; весь он, с выбритой шеей, в отутюженной одежде и блестящих башмаках, наводил на мысль, что вместо мытья подвергается химчистке.
— Здорово, судья, — сказал Сноупс. — Слышал, у вас хлопоты, ищете пристанище для своей клиентки. Как я всегда говорю, — он пригнулся и понизил голос, глаза его цвета болотной тины забегали по сторонам, — церкви не место в политике, а женщинам ни там, ни тут, тем более в юстиции. Пускай себе сидят дома, там у них найдется масса дел и без вмешательства в дела мужчины на судебном процессе. К тому же мужчина — всего лишь человек, и что он делает, никого не касается, кроме него самого. Где вы ее прячете?
— Она в тюрьме, — ответил Хорес. Произнес он это отрывисто, пытаясь пройти мимо. Сноупс будто случайно, по неловкости, преградил ему путь.
— А вы здорово всех взбудоражили. Ходят слухи, не позволяете Гудвину внести залог, чтобы он оставался… — Хорес сделал еще попытку пройти. — Я всегда говорю: половину бед в этом мире приносят женщины. Как эта девчонка, что задала папаше хлопот, удрав из университета. Наверно, он правильно сделал, что отправил ее в другой штат.
— Да, — произнес Хорес сухим, яростным голосом.
— Очень рад слышать, что ваше дело движется неплохо. Между нами, хотелось бы видеть, как толковый адвокат сделает обезьяну из этого окружного прокурора. Дать такому парню небольшую контору в округе, он тут же вырастет из детских штанишек. Что ж, рад был встретиться. У меня есть делишки в городе на денек-другой. Туда, видно, не собираетесь?
— Что? — спросил Хорес. — Куда?
— В Мемфис. Могу быть чем-нибудь полезен?
— Нет, — отрезал Хорес. И пошел дальше. На первых шагах он ничего не видел. Размеренно ступал, не замечая обращавшихся к нему, мышцы его стиснутых челюстей начали болеть.
По мере приближения поезда к Мемфису Вирджил Сноупс терял словоохотливость и становился все замкнутее, тогда как его спутник, евший из вощеного пакета воздушную кукурузу с черной патокой, наоборот, делался все оживленнее, словно в каком-то опьянении, и, казалось, не замечал настроения своего друга. Он все продолжал болтать, когда они спустились на перрон с новыми чемоданами из искусственной кожи и в новых шляпах, заломленных над бритыми шеями. В зале ожидания Фонзо спросил:
— Ну, с чего начнем?
Вирджил не ответил. Кто-то толкнул их. Фонзо схватился за шляпу.
— Что будем делать? — спросил он. Потом взглянул в лицо Вирджилу. — Что случилось?
— Ничего, — ответил Вирджил.
Фонзо недоуменно вытаращился на приятеля застывшими голубыми глазами.
— Что это с тобой? В поезде только и болтал о том, сколько раз бывал в Мемфисе. Готов спорить, что ты и бывал-то…
Кто-то их толкнул, отделив друг от друга; между ними устремился поток людей. Схватив чемодан и держась за шляпу, Фонзо снова протиснулся к Вирджилу.
— Бывал, — сказал тот, тупо озираясь вокруг.
— Ну и что нам делать? Училище не откроется до восьми утра.
— Тогда чего ты спешишь?
— Я не собираюсь толкаться здесь всю ночь… Что ты делал, когда бывал здесь раньше?
— Шел в отель, — ответил Вирджил.
— В какой? Здесь их много. Думаешь, все эти люди поместятся в одном? В какой ты шел?
Взгляд бледно-голубых глаз Вирджила тоже был застывшим. Он тупо озирался по сторонам.
— В «Гейозо».
— Ну так идем туда, — сказал Фонзо.
Они направились к выходу. Какой-то мужчина, увидев их, заорал: «Такси!»; носильщик попытался взять у Фонзо чемодан.
— Полегче! — огрызнулся Фонзо, отдернув свою ношу. На улице их окликнули таксисты.
— Стало быть, это Мемфис, — сказал Фонзо. — Теперь куда?
Ответа не последовало. Оглянувшись, он увидел, что Вирджил отходит от такси.
— Чего ты…
— Нам в эту сторону, — сказал Вирджил. — Тут недалеко. До отеля было полторы мили. Они несли чемоданы, время от времени меняя руки.
— Значит, это Мемфис, — сказал Фонзо. — Где же я был всю жизнь?
Когда парни входили в отель «Гейозо», носильщик хотел взять у них вещи. Они прошмыгнули мимо него и вошли, осторожно ступая по мозаичному полу. Вирджил остановился.
— Идем, — сказал Фонзо.
— Постой, — сказал Вирджил.
— Я думал, ты уже бывал здесь.
— Бывал. Тут очень дорого. Дерут по доллару в день.
— Ну и что будем делать?
— Давай поищем другой.
Они вышли на улицу. Было пять часов. Пошли, таща в руках чемоданы и озираясь по сторонам. Подошли к другому отелю. Заглянув туда, увидели мрамор, бронзовые плевательницы, торопливых рассыльных, людей, сидящих среди пальм в кадках.
— Этот будет ничем не лучше, — сказал Вирджил.
— А что делать? Не бродить же всю ночь?
— Пошли на другую улицу, — предложил Вирджил.
Они свернули с Мейн-стрит. На ближайшем углу Вирджил свернул опять.
— Давай-ка поглядим здесь. Уйдем от всех этих разодетых черномазых и больших стекол. За них-то и приходится платить в таких местах.
— А почему? Когда мы приехали, это все уже было куплено? Как же так мы должны платить?
— Ну, скажем, кто-то разобьет стекло, пока мы там. А того, кто разбил, не поймают. Думаешь, нас выпустят, пока мы не заплатим свою долю?
В половине шестого они вошли в узкую, грязную улочку, состоящую из каркасных домов с захламленными дворами. Вскоре подошли к трехэтажному дому с маленьким двориком без травы. При входе был покосившийся решетчатый вестибюль. На крыльце сидела полная женщина в длинном свободном платье, наблюдая за двумя носящимися по двору пушистыми собачками.
— Давай сунемся сюда, — предложил Фонзо.
— Это не отель. Где ты видишь вывеску?
— Как это нет? — сказал Фонзо. — Конечно, отель. Слыхал ты, чтобы кто-то просто жил в трехэтажном доме?
— Отсюда входить нельзя, — сказал Вирджил. — Это черный ход, видишь? Он мотнул головой в сторону решетки.
— Ну давай зайдем спереди, — сказал Фонзо. — Пошли.
Они обогнули квартал. Противоположную его сторону занимал ряд аукционных залов, где торговали автомобилями. Не выпуская чемоданов из рук, парни встали посреди квартала.
— Не верю я, что ты бывал здесь, — сказал Фонзо.
— Давай вернемся. Должно быть, парадная дверь та.
— С решеткой? — возразил Фонзо.
— Можно спросить у той леди.
— Кто может? Я — нет.
— Все равно, давай вернемся, поглядим.
Они вернулись. Женщины с собачками уже не было.
— Из-за тебя все, — заявил Фонзо. — Нет, скажешь?
— Давай чуть подождем. Может, она выйдет.
— Уже почти семь, — сказал Фонзо.
Они поставили чемоданы к забору. В окнах зажегся свет, мерцая на фоне высокого безмятежного закатного неба.
— Вроде бы ветчиной пахнет, — сказал Фонзо.
Подъехало такси. Из него вылезла пухлая белокурая женщина, за ней мужчина. Вирджил и Фонзо смотрели, как они идут по дорожке и входят в решетчатый вестибюль. Фонзо шумно втянул воздух сквозь зубы.
— Ясно, чего им там надо.
— Может, это муж, — сказал Вирджил.
Фонзо поднял свой чемодан.
— Пошли.
— Погоди, — сказал Вирджил. — Дай им немного времени.
Они подождали. Мужчина вышел, сел в такси и уехал.
— Не может быть, чтобы муж, — сказал Фонзо. — Я бы так ее не оставил. Пошли.
Он шагнул в ворота.
— Подожди, — сказал Вирджил.
— Можешь ждать, — ответил Фонзо. Взяв свой чемодан, Вирджил пошел за ним. Остановился, когда Фонзо открыл решетчатую дверь и робко заглянул внутрь.
— А, черт, — сказал Фонзо и вошел. Там была еще одна дверь с завешенным стеклом. Фонзо постучал.
— Чего не нажал эту кнопку? — спросил Вирджил. — Не знаешь разве, что городские не открывают на стук?
— Ладно, — ответил Фонзо и позвонил. Дверь отворилась.
Перед ним предстала та самая женщина в длинном платье; было слышно, как позади нее возятся собачки.
— Есть у вас свободные комнаты? — спросил Фонзо.
Мисс Реба оглядела парней, их новенькие шляпы и чемоданы.
— Кто вас направил сюда? — спросила она.
— Никто. Мы сами выбрали. — Мисс Реба поглядела на него. — В отелях чересчур дорого.
Мисс Реба хрипло задышала.
— А чем вы занимаетесь?
— Мы приехали по делу, — ответил Фонзо. — Жить здесь будем долго.
— Если не слишком дорого, — добавил Вирджил.
Мисс Реба взглянула на него.
— Откуда вы, ребята?
Они ответили и назвали свои имена.
— Если нам подойдет, проживем тут месяц, а то и больше.
— Что ж, ладно, — сказала она, помолчав. Поглядела на них. — Комнату сдать вам я могу, но если будете заниматься там делами, придется брать с вас лишку. Мне надо зарабатывать на жизнь, как и всем другим.
— Нет, дела у нас будут в колледже, — сказал Фонзо.
— Что это за колледж? — спросила мисс Реба.
— Парикмахерский, — ответил Фонзо.
— Слушай, — сказала мисс Реба, — хвастунишка же ты. — И рассмеялась, прижав к груди руку. Парни молча смотрели на нее, пока она смеялась хриплым, астматическим смехом. — Господи, Господи, — проговорила она. — Входите.
Комната досталась парням угловая, на верхнем этаже. Мисс Реба показала им ванную. Когда дернула дверь, женский голос ответил: «Минутку, милочка», дверь отворилась, и мимо них прошла женщина в халатике. Потрясенные до глубины своих юных душ, парни смотрели, как она идет по коридору. Фонзо незаметно подтолкнул Вирджила локтем. Когда остались в комнате одни, он сказал:
— У нее две дочери. Это вторая. Держи меня, парень; я попал в курятник.
В ту первую ночь парни долго не ложились спать из-за странной кровати, комнаты и голосов. Слышалось, как шумит город — незнакомый и будящий воспоминания, близкий и далекий; угрожающий и обещающий одновременно, — то был непрерывный глубокий шум, над которым сверкали и переливались невидимые огни: разноцветные, бегущие символы великолепия, среди которых женщины уже принимали соблазнительные позы, сулящие новые восторги и будящие смутные, несбывающиеся надежды. Фонзо воображал себя в окружении нескольких рядов задернутых штор розового цвета, за которыми в шелесте шелка, в манящих шорохах мечта его юности принимает тысячи воплощений. Может быть, это случится завтра, думал он; может быть, завтра вечером… В комнату поверх шторы проник узкий луч света и веером раскинулся по потолку. Под окном послышались голоса, женский, потом мужской; они журчали и сливались; затворилась какая-то дверь. Кто-то в шелестящей одежде поднимался по лестнице на быстрых твердых женских каблучках.
До него донеслись звуки, раздающиеся в доме: голоса, смех; заиграло механическое пианино.
— Слышишь? — прошептал он.
— Видать, у нее большая семья, — сказал Вирджил, голос его был уже сонным.
— Ну да, семья, — возразил Фонзо. — Это вечеринка. Я не прочь бы оказаться там.
На третий день утром, когда парни выходили из дома, мисс Реба встретила их у двери. Она хотела во второй половине дня, пока их не будет, попользоваться комнатой.
— В городе должна состояться конференция сыщиков, — сказала она, — и дела пойдут получше. А с вашими вещами ничего не случится. Я велю Минни все запереть. В моем доме у вас ничего не украдут.
— Как по-твоему, что у ней за дела? — спросил Фонзо, когда они вышли на улицу.
— Не знаю, — буркнул Вирджил.
— Все равно, я согласился бы работать у нее, — сказал Фонзо. — Среди женщин в халатиках, что шныряют там.
— А что толку? — сказал Вирджил. — Они все замужние. Ты что, не слышал их?
На другой день, возвратясь из училища, парни обнаружили под умывальником предмет женского туалета. Фонзо поднял его.
— Она портниха, — заявил он.
— Наверно, — сказал Вирджил. — Глянь-ка, все ли вещи на месте?
Дом, казалось, был наполнен людьми, совсем не спящими по ночам. В любое время было слышно, как они носятся по лестнице, и Фонзо постоянно ощущал женщин, женскую плоть, доходило до того, что даже в своей холостяцкой постели он казался себе окруженным женщинами, и, лежа с мерно храпящим Вирджилом, напряженно прислушивался к приглушенным голосам, к шорохам шелка, проникающим сквозь стены и пол, бывшим, казалось, такой же их составной частью, как половицы и штукатурка, думая, что вот уже десять дней находится в Мемфисе, однако круг его знакомых состоит лишь из нескольких товарищей по училищу. Когда Вирджил засыпал, он поднимался, отпирал дверь и оставлял ее открытой. Однако ничего не происходило.
На двенадцатый день он объявил Вирджилу, что они в компании одного из будущих парикмахеров отправляются поразвлечься.
— Куда? — спросил Вирджил.
— Не беспокойся. Идем. Я тут кое-что разузнал. Подумать только, жил здесь две недели, ничего не зная…
— Сколько это будет стоить? — спросил Вирджил.
— Когда это ты развлекался задарма? — ответил Фонзо. — Пошли.
— Пойду, — сказал Вирджил. — Только не обещаю ничего не тратить.
— Погоди, скажешь это, когда будем на месте, — сказал Фонзо.
Будущий парикмахер повел их в публичный дом. Когда они вышли оттуда, Фонзо сказал:
— Смотри-ка, я жил тут две недели и знать ничего не знал об этом доме.
— Хорошо бы совсем не знал, — сказал Вирджил. — Это обошлось в три доллара.
— А разве не стоило того?
— Ничто не стоит трех долларов, если этого нельзя унести с собой, сказал Вирджил.
Когда они подошли к дому, Фонзо остановился.
— Теперь надо проскочить незаметно, — сказал он. — Если она узнает, где мы были и чем занимались, то, чего доброго, не позволит нам оставаться здесь, рядом с этими дамами.
— Вот-вот, — ответил Вирджил. — Черт бы тебя подрал. То вынуждаешь меня просадить три доллара, то из-за тебя нас обоих выгоняют.
— Делай то, что и я, — сказал Фонзо. — Вот и все. Только помалкивай.
Минни впустила их. Механическое пианино звучало на полную громкость. Из одной двери выглянула мисс Реба с кружкой в руке.
— Так-так, — сказала она. — Что-то вы сегодня крепко запоздали.
— Да, мэм, — ответил Фонзо, подталкивая Вирджила к лестнице. — Были на молитвенном собрании.
Парни легли в постель, из темноты неслись звуки пианино.
— Из-за тебя я просадил три доллара, — сказал Вирджил.
— Да помолчи ты, — сказал Фонзо. — Как только подумаю, что жил тут целых две недели…
На другой день они вернулись домой в сумерках, огни уже перемигивались, то ярко вспыхивая, то затухая, женщины с белыми мерцающими ногами встречали мужчин и садились с ними в машины.
— Что скажешь теперь о тех трех долларах? — спросил Фонзо.
— Думаю, нам лучше не уходить на всю ночь, — сказал Вирджил. — Это слишком дорого.
— Верно, — сказал Фонзо. — Кто-нибудь может увидеть нас и донести ей.
Два вечера они крепились.
— Это будет уже шесть долларов, — сказал Вирджил.
— Можешь не ходить, раз так, — сказал Фонзо.
Когда вернулись, Фонзо предупредил:
— Постарайся на этот раз изобразить что-нибудь. Ты так держишь себя, что тогда она чуть не застукала.
— А если и застукает? — угрюмо спросил Вирджил. — Не съест же она нас.
Они стояли у решетки и шептались.
— Откуда ты знаешь, что нет?
— Не захочет.
— Откуда ты знаешь, что не захочет?
— Может быть, не захочет, — сказал Вирджил. Фонзо отворил решетчатую дверь.
— Все равно, я не могу съесть те шесть долларов, — сказал Вирджил. — А жаль.
Открыла им Минни.
— Вас тут кто-то искал, — сказала она. Парни стали ждать в коридоре.
— Вот и влипли, — сказал Вирджил. — Говорил же, не разбрасывайся деньгами.
— Да замолчи ты, — отмахнулся Фонзо.
Из одной двери вышел рослый мужчина со сдвинутой на ухо шляпой, обнимая блондинку в красном платье.
— Это Кларенс, — сказал Вирджил.
В комнате Кларенс спросил их:
— Как вы попали сюда?
— Наткнулись просто, — ответил Вирджил. И рассказал, как все произошло. Кларенс сидел на кровати в грязной шляпе, держа в руке сигару.
— Где были сегодня вечером? — спросил он. Парни, не отвечая, глядели на него с настороженными, непроницаемыми лицами. — Бросьте. Я знаю. В каком месте?
Они сказали.
— К тому же это обошлось в три доллара, — добавил Вирджил.
— Будь я проклят, вы самые большие ослы по эту сторону Джексона, сказал Кларенс. — Пошли со мной.
Они пошли с ним. Выйдя из дома, прошли три или четыре квартала. Пересекли улицу, где находились негритянские магазины и театры, свернули в узкий темный переулок и остановились у дома с красными шторами на освещенных окнах. Кларенс позвонил. Изнутри слышались музыка, шаги и пронзительные голоса. Их впустили в голый коридор, где двое оборванных негров спорили с пьяным белым, одетым в грязный комбинезон. Через открытую дверь они увидели комнату, полную женщин кофейного цвета в ярких платьях, с разукрашенными волосами и ослепительными улыбками.
— Черномазые, — сказал Вирджил.
— Конечно, черномазые, — ответил Кларенс. — А вот это видишь? — Он помахал банкнотой перед лицом двоюродного брата. — Эта штука не различает цветов.
На третий день поисков Хорес нашел жилье для женщины и ребенка. В ветхом домишке, принадлежащем полупомешанной белой старухе, по слухам, составляющей заклинания для негров. Стоял он на краю города, на маленьком клочке земли, бурьян вокруг него вырос до пояса и превратился в непроходимые джунгли. От сломанных ворот к двери вела тропинка. Всю ночь в безумных глубинах этого дома горел тусклый свет, и почти в любое время возле него можно было увидеть стоящую на привязи коляску или фургон или входящего или выходящего через заднюю дверь негра.
Однажды туда явились полицейские, рассчитывая найти самогонное виски. Но обнаружили лишь несколько связок сухой травы и батарею бутылок с какой-то жидкостью, о которой с уверенностью можно было сказать лишь, что это не алкоголь; во время обыска старуху держали двое мужчин, а она, тряся длинными седеющими космами, спадающими на лоснящееся, сморщенное лицо, пронзительным, надтреснутым голосом выкрикивала ругательства. В пристройке, где стояли койка и бочонок с какими-то отбросами, в которых всю ночь скреблись мыши, женщина обрела кров.
— Вас никто здесь не потревожит, — сказал ей Хорес. — Со мной можете связаться в любое время по телефону через… — он назвал фамилию соседа. Нет, постойте; завтра у меня снова установят телефон. Тогда можно будет…
— Да, — сказала женщина. — Пожалуй, вам лучше сюда не появляться.
— Почему? Думаете, что я… что меня смущает…
— Вам здесь жить.
— Нет, будь я проклят. Я и так уже позволял слишком многим женщинам вести мои дела, и если эти подкаблучники…
Но Хорес понимал, что это просто слова. Понимал, что и она понимает это благодаря присущей женщинам неослабной подозрительности к людским деяниям, на первый взгляд кажущейся лишь близостью ко злу, но на деле являющейся житейской мудростью.
— Очевидно, я смогу разыскать вас, если в том будет нужда, — сказала она. — Ничего больше мне не остается.
— Черт возьми, — сказал Хорес, — не позволяйте им… Суки, — выругался он, — суки…
На другой день у Хореса установили телефон. Сестру он не видел вот уже неделю; узнать об этом она не могла, однако, когда за неделю до начала процесса однажды вечером в тишине, прервав его чтение, раздался пронзительный звонок, он был уверен, что звонит Нарцисса, пока сквозь музыку виктролы или радио не послышался осторожный, замогильный голос:
— Это Сноупс. Как жизнь, судья?
— Что? — спросил Хорес. — Кто это?
— Сенатор Сноупс; Кла'енс Сноупс.
Виктрола звучала тихо, отдаленно; Хорес представил себе, как этот человек с грузными плечами, в грязной шляпе склоняется над аппаратом — в ресторане или в закусочной — и шепчет, прикрываясь громадной пухлой рукой с перстнем, трубка в другой руке выглядит детской игрушкой.
— А, — сказал Хорес. — Да? В чем дело?
— У меня есть сведения, которые могут заинтересовать вас.
— Сведения, которые могут быть полезны мне?
— Думаю, что так. Они представляют интерес для обеих сторон.
Радио или виктрола издавали над ухом Хореса пронзительное арпеджио саксофонов. Бесстыдные, бойкие, они, казалось, ссорятся друг с другом, словно обезьяны в клетке. Ему было слышно хриплое дыхание человека на другом конце провода.
— Хорошо, — сказал он. — Что вам известно?
— Предоставлю вам судить об этом самому.
— Ладно. Завтра утром я буду в городе. Найдете меня где-нибудь. — Потом торопливо произнес: «Алло!» Казалось, тот человек дышит Хоресу прямо в ухо: грубый, безмятежный звук стал внезапно каким-то зловещим.
— Алло! — повторил Хорес.
— Раз так, видно, это вас не интересует. Наверно, я столкуюсь с другой стороной и больше не буду вас тревожить. До свиданья.
— Нет, постойте, — сказал Хорес. — Алло! Алло!
— Да?
— Встретимся, не откладывая в долгий ящик. Я минут через пятнадцать буду…
— Не надо, — сказал Сноупс. — У меня машина. Я заеду к вам.
Хорес вышел к воротам. Ночь была лунной. В серебристо-черном туннеле кедров бессмысленными точками плавали светлячки. Черные, заостряющиеся к небу кедры казались вырезанными из бумаги; пологая лужайка была покрыта легким блеском, патиной, словно серебро. Сквозь гудение насекомых слышался крик козодоя, трепетный, жалобный, однообразный. Проехало три машины. Четвертая замедлила ход и свернула к воротам. За рулем грузно маячил Сноупс, казалось, его посадили в машину до того, как был установлен верх. Он протянул Хоресу руку.
— Как вечерок, судья? Не знал, что вы опять живете в городе, пока не позвонил миссис Сарторис.
— Ничего, спасибо, — ответил Хорес. Высвободил руку. — Чем же вы располагаете?
Сноупс пригнулся к рулю и стал вглядываться в сторону дома.
— Будем говорить здесь, — сказал Хорес. — Это избавит вас от необходимости разворачиваться.
— Здесь нас могут услышать, — сказал Сноупс. — Но это; уж ваше дело.
Огромный и толстый, он горбился, смутно вырисовываясь в потемках, при лунном свете его невыразительное лицо само походило на луну. Хорес ощущал в его взгляде ту же таинственность, что и в разговоре по телефону; какую-то расчетливость, хитрость, многозначительность. Он, казалось, видел, как его собственная мысль мечется туда-сюда, всякий раз ударяясь об эту мягкую, грузную, инертную массу, словно попадая в поток хлопковой мякины.
— Давайте зайдем в дом, — предложил Хорес. Сноупс распахнул дверцу. Вы поезжайте, — сказал Хорес. — Я пойду.
Сноупс тронулся. Когда Хорес подошел, он вылезал из машины.
— Ну, говорите, — сказал Хорес.
Сноупс снова взглянул на дом.
— У вас гости, а?
Хорес промолчал.
— Как я всегда говорю, женатому человеку надо иметь собственное местечко, где он мог бы уединиться и никого не касалось бы, что он там делает. Конечно, у мужчины есть какие-то обязанности перед женой, но чего она не знает, то не может ей повредить, верно? Пока дело обстоит так, никаких скандалов не будет. Вы тоже так считаете?
— Ее здесь нет, — сказал Хорес, — если вы намекаете на это. Для чего вы хотели меня видеть?
Он снова почувствовал, что Сноупс глядит на него беззастенчиво и совершенно неверяще.
— Что ж, я всегда говорю, в частные дела мужчины никто не должен соваться. Я не виню вас. Но когда узнаете меня получше, поймете, что я не болтун. Я побывал во всяких местах. Хотите сигару?
Его большая рука потянулась к нагрудному карману и вынула две сигары.
— Нет, спасибо.
Сноупс закурил, его лицо проступило в свете от спички, словно поставленный на ребро пирог.
— Для чего вы хотели меня видеть? — повторил Хорес.
Сноупс затянулся.
— Пару дней назад у меня появились сведения, которые, если не ошибаюсь, будут представлять для вас цену.
— Цену? Какую?
— Оставлю это на ваше усмотрение. Я мог бы столковаться с другой стороной, но все-таки мы с вами из одного города и все такое прочее.
Мысли Хореса заметались. Семья Сноупса происходила откуда-то из окрестностей Французовой Балки и до сих пор жила там. Он знал о тех окольных путях, какими новости переходят от человека к человеку среди безграмотного народа, населяющего эту часть страны. Но, разумеется, этого он не станет продавать властям, подумал Хорес. Даже он не настолько глуп.
— Тогда скажите, в чем тут дело.
Он чувствовал, что Сноупс глядит на него.
— Помните, вы садились на поезд в Оксфорде, где были по одному де…
— Да, — перебил Хорес.
Сноупс раскуривал сигару долго, старательно. Потом поднял руку и провел по затылку.
— Мы говорили об одной девушке, припоминаете?
— Да. Ну и что?
— Это уж вам решать.
Хорес ощущал запах жимолости, цветущей на серебристом склоне, слышал голос козодоя, мягкий, жалобный, дремотный.
— Вы хотите сказать, что знаете, где она?
Сноупс промолчал.
— И скажете это мне за определенную цену?
Сноупс промолчал. Хорес сжал кулаки, сунул их в карманы и прижал к бокам.
— Почему вы решили, что меня это заинтересует?
— Судите сами. Не я веду дело об убийстве. Но я искал ее в Оксфорде. Конечно, если вам это ни к чему, я столкуюсь с другой стороной. Просто предлагаю вам хорошую возможность.
Хорес направился к крыльцу. Шел он неуверенно, как старик.
— Давайте присядем, — предложил он. Сноупс подошел и сел на ступеньки. — Вы знаете, где она?
— Я видел ее. — Он снова провел рукой по затылку. — Да, сэр. Если ее нет… не было там, можете получить свои деньги обратно. Яснее сказать нельзя, верно?
— И какова же ваша цена? — спросил Хорес.
Сноупс принялся раскуривать сигару.
— Ну, говорите, — сказал Хорес. — Торговаться я не собираюсь.
Сноупс назвал цену.
— Хорошо, — согласился Хорес. — Я уплачу. — Он сдвинул колени, поставил на них локти и опустил на ладони лицо. — Где… Постойте. Вы случайно не баптист?
— Мои родичи — да. А у меня довольно широкие взгляды. Я не ограничен ни в каком смысле, сами поймете, когда узнаете меня получше.
— Хорошо, — сказал Хорес, не поднимая лица. — Где же она?
— Я доверяю вам, — сказал Сноупс. — Она в публичном доме, в Мемфисе.
Когда Хорес, войдя в ворота мисс Ребы, приблизился к решетчатой двери, его сзади кто-то негромко окликнул. Уже наступил вечер; окна на потрескавшейся шершавой стене выглядели частыми светлыми прямоугольниками. Хорес замер и оглянулся. Из-за ближайшего угла по-индюшечьи высовывалась голова Сноупса. Он вышел. Взглянул на дом, затем в обе стороны улицы. Прошел вдоль забора и с настороженным видом вошел в ворота.
— Здорово, судья, — сказал он. — Парни всегда остаются парнями, верно?
Руки Сноупс не протянул. Вместо этого подошел к Хоресу вплотную с уверенным и вместе с тем настороженным видом, то и дело поглядывая через плечо на улицу.
— Как я всегда говорю, мужчине не вредно выбраться иной раз и…
— В чем дело теперь? — спросил Хорес. — Чего вы от меня хотите?
— Ну-ну, судья. Дома я об этом не проболтаюсь. Выбросьте начисто из головы эту мысль. Если мы начнем разбалтывать все, что знаем, никто из нас больше не сможет вернуться в Джефферсон, верно?
— Вы знаете не хуже меня, зачем я здесь. Чего вам от меня нужно?
— Конечно, конечно, — сказал Сноупс. — Я понимаю, жена и все такое прочее, к тому же неизвестно, где она в настоящее время. — Между торопливыми взглядами через плечо он подмигнул Хоресу. — Не волнуйтесь. Я буду нем как могила. Только неприятно видеть, как хороший…
Хорес направился к двери.
— Судья, — проникновенно сказал вполголоса Сноупс.
Хорес обернулся.
— Не оставайтесь.
— Не оставаться?
— Повидайте ее и уходите. Это место для сосунков. Для мальчишек с фермы. Здесь не Монте-Карло. Я подожду тут, покажу вам одно местечко, где…
Хорес повернулся и вошел в дом. Два часа спустя, когда он разговаривал с мисс Ребой в ее комнате, слышал за дверью шаги и время от времени голоса входящих в коридор и выходящих оттуда, вошла Минни с клочком бумаги и подала его Хоресу.
— Что там такое? — спросила мисс Реба.
— Тот круглолицый здоровяк передал ему, — ответила Минни. — Говорит, чтобы вы приходили туда.
— Ты впустила его? — спросила мисс Реба.
— Нет, мэм. Он и не собирался входить.
— Надо думать, — сказала мисс Реба и хмыкнула. — Вы его знаете? спросила она Хореса.
— Да. И никак не могу от него отвязаться, — сказал Хорес. Развернул бумажку. На клочке афиши беглым четким почерком был написан какой-то адрес.
— Он появился здесь недели две назад, — сказала мисс Реба. — Зашел повидать двоих мальчишек и расселся в столовой, хвастался вовсю, девочек шлепал по заду, но если истратил хоть цент, то мне это неизвестно. Минни, он заказывал что-нибудь?
— Нет, мэм, — ответила Минни.
— И пару вечеров спустя опять заявился. Ничего не тратил, ничего не делал, я и говорю ему: «Слушайте, мистер, люди, что сидят в этом зале ожидания, когда-то должны садиться на поезд». Так в следующий раз он принес полпинты виски. От хорошего клиента я не против. Но если эдакий тип приходит сюда, щиплет моих девочек, а сам приносит полпинты виски и заказывает четыре кока-колы… Голубчик, это просто дешевый, неотесанный человек. Я велела Минни больше его не пускать, и однажды днем, только я прилегла вздремнуть, как — я так и не узнала, как он подъехал к Минни, чтобы войти сюда. Знаю, что ничего не давал ей. Что он сделал, Минни? Наверно, показал тебе что-то такое, чего ты не видела раньше. Так?
Минни помотала головой.
— Нечего мне у него смотреть. Всего уж навидалась, теперь умней буду.
От Минни ушел муж. Ему не нравилась ее работа. Он был поваром в ресторане и, прихватив всю одежду и украшения, что надарили ей белые леди, удрал с официанткой.
— Он все расспрашивал и намекал про эту девушку, — сказала мисс Реба, а я ответила, пусть идет спросит у Лупоглазого, если хочет нажить себе беды. Ничего не сказала ему, велела уходить и больше не появляться, понимаете; и вот в тот день, было часа два, я сплю, а Минни впускает его, он спрашивает, кто тут есть, Минни говорит — никого, и он поднимается наверх. И тут, говорит Минни, пришел Лупоглазый. Она не знает, как быть. Не пустить его она боялась и понимала, что, если он начнет палить на весь дом в этого жирного мерзавца, я ее прогоню, а тут еще муж от нее ушел и все такое.
Лупоглазый, значит, поднялся на своих кошачьих лапах и наткнулся на вашего приятеля, тот стоит на коленях и смотрит в замочную скважину. Минни говорит, Лупоглазый в своей шляпе, сдвинутой на один глаз, стоял над ним эдак с минуту. Вытащил, говорит, сигарету, чиркнул спичкой о ноготь большого пальца, совсем бесшумно, и закурил, а потом, говорит, протянул руку и поднес спичку к затылку вашего приятеля. Минни говорит, она стояла на лестнице и все видела; тип этот стоял на коленях, и лицо его напоминало недопеченный пирог, а Лупоглазый выпустил дым из ноздрей и мотнул ему головой, чтобы убирался. Тут она пошла вниз, а секунд через десять спустился и он, держась обеими руками за голову, внутри у него раздавалось вумп-вумп-вумп, как у ломовой лошади, он с минуту нащупывал дверь, говорит Минни, и стонал, как ветер в трубе, потом она открыла ему и выпустила. Больше он к нам не звонил, до сегодняшнего вечера… Дайте-ка взгляну, что там написано.
Хорес протянул ей бумажку.
— Это негритянский бордель, — сказала мисс Реба. — Паскуд… Минни, скажи ему, что его приятеля здесь нет. Скажи, я не знаю, куда он делся.
Минни вышла. Мисс Реба сказала:
— У меня в этом доме бывали всякие люди, но ведь надо же где-то провести черту. Бывали и адвокаты. Крупнейший адвокат Мемфиса сидел тут в столовой, угощал моих девочек. Миллионер. Весил он двести восемьдесят фунтов, пришлось заказывать ему специальную кровать. Она и сейчас стоит наверху. Но все было по-моему, а не по-ихнему. Я не допущу, чтобы адвокаты надоедали моим девочкам без веских причин.
— А разве это не веская причина? Человека приговорят к пожизненному заключению за то, чего он не совершал. Вас можно в настоящее время обвинить в укрывательстве лица, скрывающегося от правосудия.
— Раз так, пусть приходят и берут его. Я тут ни при чем. А полицией меня не запугать, их здесь столько бывало. — Мисс Реба подняла кружку, отпила и тыльной стороной ладони отерла губы. — Я не хочу связываться с тем, чего не знаю. Что Лупоглазый натворил где-то там — это его дело. Вот если он начнет убивать людей в моем доме — тогда другой разговор.
— У вас есть дети?
Мисс Реба взглянула на Хореса.
— Я не собираюсь соваться в ваши дела, — сказал он. — Просто я подумал о той женщине. Она снова окажется на улице, и один лишь Бог знает, что будет с ребенком.
— Да, — сказала мисс Реба. — Я содержу четверых в Арканзасе. Только они не мои.
Она подняла кружку, заглянула туда и осторожно встряхнула. Поставила на место.
— Лучше бы им совсем не рождаться, — сказала она. — Никому из них.
Потом встала, тяжело ступая, подошла к Хоресу и остановилась, с трудом переводя дыхание. Положила руку ему на голову и запрокинула лицо.
— Не лжете вы мне, а? — спросила она, взгляд ее был острым, пристальным и печальным. — Нет, не лжете. — Она убрала руку. — Посидите минутку здесь. Я пойду погляжу.
Мисс Реба вышла. Хорес слышал, как она говорила в коридоре с Минни, потом, тяжело дыша, стала подниматься наверх.
Хорес сидел неподвижно, не меняя позы. В комнате находились деревянная кровать, раскрашенная ширма, три продавленных кресла и стенной сейф. Туалетный столик был завален коробками с розовыми атласными бантами. На каминной полке под стеклянным колпаком стояла восковая лилия; на нем задрапированная черным фотография мужчины кроткого вида с огромными усами. На стенах висело несколько литографий с псевдогреческими видами и одна картина из кружев. Хорес поднялся и подошел к двери. Минни сидела на стуле в тускло освещенном коридоре.
— Минни, — сказал Хорес. — Мне надо выпить. Большую порцию.
Едва он покончил с виски, как Минни вошла снова.
— Мисс Реба велела вам идти наверх.
Хорес поднялся по лестнице. Мисс Реба ждала наверху. Она провела его по коридору и распахнула дверь в темную комнату.
— Вам придется разговаривать в темноте, — сказала она. — Ей не хочется света.
Через открытую дверь свет из коридора падал на кровать.
— Это не ее комната, — сказала мисс Реба. — Она не пожелала видеть вас у себя. Думаю, вам следует потакать ей, пока не узнаете, что нужно.
Они вошли. Свет падал на кровать, на изогнутый неподвижный холмик одеяла, постель была не разобрана. Она задохнется, подумал Хорес.
— Милочка, — сказала мисс Реба. Холмик не шевельнулся. — Он здесь, милочка. Давай включим свет, пока ты укрыта. Потом можно закрыть дверь.
Мисс Реба включила свет.
— Она задохнется, — сказал Хорес.
— Через минуту высунется, — ответила мисс Реба. — Ну, давайте. Говорите ей, что вам нужно. Я побуду здесь. Не обращайте на меня внимания. Я не смогла бы заниматься своим делом, если бы давным-давно не приучилась быть глухой и немой. А любопытство если у меня когда и было, то в этом доме я уж с каких пор забыла про него. Вот вам стул.
Она повернулась, но Хорес опередил ее и придвинул два стула. Он сел возле кровати и, обращаясь к неподвижному холмику сказал все, что хотел.
— Мне надо только узнать, что произошло на самом деле. Вы ничем себя не свяжете. Я знаю, что это сделали не вы. Пока вы ничего не говорили, я обещаю, что вам не придется давать на суде никаких показаний, если только этому человеку не будет грозить повешение. Я понимаю ваши чувства и не стал бы тревожить вас, если б речь шла не о спасении человека.
Холмик не шевельнулся.
— Его хотят повесить за то, чего он не делал, — сказала мисс Реба. — А у нее нет никого и ничего. Ты вот с бриллиантами, а она с этим несчастным малышом. Ты же его видела.
— Я понимаю ваши чувства, — сказал Хорес. — Вы сможете взять себе другое имя, надеть одежду, в которой вас никто не узнает, очки.
— Лупоглазого не зацапают, милочка, — сказала мисс Реба. — Он же ловкий. Фамилии его ты все равно не знаешь, а если тебе придется идти в суд, я ему сообщу, он куда-нибудь уедет и пошлет за тобой. Вам с ним не обязательно оставаться в Мемфисе. Адвокат этот не даст тебя в обиду, тебе не придется говорить ничего такого…
Холмик шевельнулся. Темпл отбросила одеяло и села. Волосы ее были взъерошены, лицо опухло, на щеках алели пятна румян, губы были раскрашены, словно лук свирепого Купидона. Она глянула на Хореса с какой-то глухой ненавистью, потом отвернулась.
— Я хочу выпить, — заявила она, натягивая на плечо ночную рубашку.
— Ложись ты, — сказала мисс Реба. — Простудишься.
— Хочу выпить, — настаивала Темпл.
— Ложись и хотя бы прикрой наготу, — сказала мисс Реба. — Ты уже три раза пила после ужина.
Темпл снова поправила рубашку. Взглянула на Хореса.
— Тогда вы дайте мне выпить.
— Ну-ну, милочка, — сказала мисс Реба, пытаясь уложить ее. — Ложись, укройся и расскажи ему об этом деле. Выпить я сейчас принесу.
— Оставьте меня, — сказала Темпл, вырываясь. Мисс Реба набросила ей на плечи одеяло. — Дайте тогда сигарету. У вас не найдется? — спросила она Хореса.
— Сейчас дам, — сказала мисс Реба. — Ты сделаешь то, о чем он просит тебя?
— Что? — сказала Темпл. Ее черные глаза воинственно уставились на Хореса.
— Вам не надо говорить, где ваш… он… - сказал Хорес.
— Не подумайте, что я боюсь, — сказала Темпл. — Я расскажу это где угодно. Не думайте, что испугаюсь. Хочу выпить.
— Расскажи ему, я дам тебе выпить, — сказала мисс Реба.
Сидя на постели с наброшенным на плечи одеялом, Темпл стала рассказывать о той ночи, что провела в разрушенном доме, с того, как вошла в комнату и пыталась запереть стулом дверь, и до того, как женщина подошла к кровати и вывела ее из дома. Казалось, из всего происшедшего только это произвело на нее какое-то впечатление: та ночь, которую она провела сравнительно неоскверненной. Время от времени Хорес пытался свести ее рассказ к самому преступлению, но она уклонялась и вновь вела речь о себе, сидящей на кровати и прислушивающейся к мужским голосам на веранде, или лежащей в темноте, пока они не вошли в комнату, подошли к кровати и встали над ней.
— Да, вот так, — говорила Темпл. — Это просто случайность. Не знаю. Я так долго пребывала в страхе, что, наверно, привыкла к нему. И вот я сидела на этой хлопковой мякине, глядя на него. Сперва подумала, что крыса. Там было две. Одна сидела в углу, глядя на меня, и другая сидела в углу. Не знаю, как они живут там, в амбаре нет ничего, кроме голых початков и мякины. Может, бегают есть в дом. Но в доме не было ни одной. Там я их не слышала. Сперва, услышав его, я решила, что это крыса, но людей можно ощущать в темноте: вы не знали этого? Их необязательно видеть. Их ощущаешь, как в машине, когда они начинают искать место для стоянки — понимаете: остановиться на время.
Темпл продолжала в том же духе, то был легкий, непринужденный монолог, какой заводят женщины, ощутив себя в центре внимания; внезапно Хорес осознал, что она рассказывает о случившемся с неподдельной гордостью, с каким-то наивным и бесстрастным тщеславием, словно хвастая этим, и переводит с него на мисс Ребу быстрые, пронзительные взгляды, будто собака, пасущая двух овец.
— И при каждом вдохе я слышала шорох этой мякины. Не представляю, как это люди спят в таких постелях. Но, может быть, к этому привыкают. Или по ночам люди бывают усталые. Потому что я слышала этот шорох при каждом дыхании, даже когда просто сидела на кровати. Мне даже не верилось, что дело просто в дыхании. Я старалась совсем не шевелиться, но шорох все равно слышался. А все потому, что дыхание идет вниз. Кажется, что оно идет вверх, но нет. Оно идет вглубь, и я слышала, как они пьянеют на веранде. Стала представлять себе, что вижу на стене места, куда прислоняются их запрокинутые головы, и говорила: «Вот один пьет из кувшина. Теперь другой.» Будто вмятины на подушке, понимаете?
И тут мне пришла странная мысль. Знаете, как это бывает, если испугаешься. Я глядела на свои ноги и старалась сделаться как парень. Подумала, что хорошо бы мне стать парнем, и потом старалась усилием мысли превратиться в парня. Представляете, что это такое. Как на занятиях, выучишь один вопрос, и, когда приступают к нему, смотришь на преподавателя и думаешь изо всех сил: «Вызови меня. Вызови меня. Вызови меня». Я вспомнила, как говорят детям, что если очень постараться, можно поцеловать свой локоть, и стала стараться. Старалась, как могла. Я боялась и думала, смогу ли узнать, когда это произойдет. То есть, еще не видя, и решила, что смогу, я представляла, как выйду и покажу им — вы понимаете. Зажгу спичку и скажу: Смотрите. Видели? Теперь оставьте меня в покое. И тогда смогу вернуться в постель. Я мечтала, что смогу вернуться в постель, потому что мне хотелось спать. Глаза у меня прямо-таки слипались.
И вот я крепко зажмурилась и стала твердить себе: Теперь я парень. Теперь я парень. Взглянув на свои ноги, я подумала, сколько им причинила. Сколько таскала их по танцам — с ума сойти. Потому что мне казалось, они теперь в отместку занесли меня туда. Я подумала — надо помолиться, чтобы превратиться в парня, и помолилась, а потом сидела не шевелясь и ждала. Потом подумала, что, может, не смогу узнать, и приготовилась взглянуть. Потом решила, что смотреть еще рано: что если взгляну слишком рано, то все испорчу, и тогда уже наверняка ничего не выйдет. И принялась считать. Сперва я стала считать до пятидесяти, потом решила, что этого будет мало, и еще раз сосчитала до пятидесяти. Потом решила, что если не взгляну в нужное время, то будет поздно.
Потом я решила, что нужно как-то застегнуться. Одна девушка ездила летом за границу и рассказывала о железном поясе в музее, что этот пояс король или кто он там, уезжая, замыкал на королеве, и я подумала, это как раз то, что мне нужно. Вот почему я взяла плащ и надела его. Рядом с плащом висела фляжка, я взяла ее тоже и положила в…
— Фляжку? — спросил Хорес. — Зачем?
— Не знаю. Наверно, просто боялась оставить там. Но я думала, вот если б у меня была эта французская штука. Думала, что на ней должны быть длинные острые шипы, и он узнает об этом слишком поздно, когда я воткну их в него. Я воткнула бы их до отказа, и представляла, как на меня потечет его кровь и как я скажу ему Вот тебе! Теперь уж ты оставишь меня в покое! — скажу я ему. Я не знала, что все будет наоборот… Хочу выпить!
— Сейчас дам, — сказала мисс Реба. — Рассказывай дальше.
— Ах, да; вот что еще было странно.
Темпл рассказала, как, лежа в темноте рядом с храпящим Гоуэном, прислушивалась к шороху матраца, слышала, что темнота наполнена движением, чувствовала, что к ней приближается Лупоглазый. Она слышала шум крови у себя в венах, маленькие мышцы в уголках глаз все расширялись и расширялись, чувствовала, что ноздри ее становятся то горячими, то холодными. Потом он стоял возле нее, и она говорила Ну, давай. Коснись меня. Коснись! Ты трус, если не коснешься. Трус! Трус!
— Понимаете, мне хотелось спать. А он все стоял. Я подумала, что если б он пошел дальше и все было бы уже позади, то смогла бы заснуть. И твердила Тогда ты трус! Трус! Тут я почувствовала, что мой рот растянулся для крика, ощутила внутри тот маленький ком, который вопит. Потом он коснулся меня, его маленькая холодная противная рука полезла под пальто, туда, где на мне ничего не было. Она походила на живой лед, и моя кожа стала отскакивать от нее, как маленькие летучие рыбки от носа лодки. Кожа словно бы знала заранее, куда двинется рука, и отдергивалась прямо перед ней, казалось, там, куда она коснется, не окажется ничего.
Потом рука подобралась к моему желудку, я не ела с прошлого дня, и в животе у меня забулькало, а мякина в матраце стала издавать шум, похожий на смех. Казалось, она смеется надо мной, потому что его рука приближалась к моим панталонам, а я еще не превратилась в парня.
Было странно, что я не дышала. Очень долго. И решила, что умерла. Потом случилась странная вещь. Я увидела себя в гробу. Была прелестной понимаете: вся в белом. На мне была вуаль, как на невесте, и я плакала, потому что умерла, или потому, что выглядела прелестно, или почему-то еще. Нет, потому что в гроб насыпали мякины. Я плакала, потому что мякину насыпали в гроб, где я лежала мертвой, однако все время ощущала, что мой нос становится то горячим, то холодным, видела всех людей, сидящих вокруг гроба, они говорили Разве она не прелестна? Разве она не прелестна?
Но я продолжала твердить Трус! Трус! Коснись меня, трус! Я разозлилась, что он тянет так долго. Мне хотелось заговорить с ним. Сказать Думаешь, я буду так лежать всю ночь, дожидаясь тебя? Сказать Послушай, что я сделаю. И я лежала там, мякина смеялась надо мной, я отдергивалась от его руки и думала, что сказать ему, что надо говорить с ним, как учительница в школе, и тут я стала школьной учительницей, а эта штука съежилась, почернела, вроде как негритенок, а я была учительницей. Потому что спросила Сколько мне лет? и сама ответила Сорок пять. У меня были очки и волосы с проседью, сама я вся раздалась, как это бывает с женщинами. На мне был серый, шитый на заказ костюм, а я всегда терпеть не могла серое. И я говорила этой штуке, что я сделаю, а она как-то съеживалась, словно уже видела розгу.
Потом я сказала Так не пойдет. Надо стать мужчиной. И превратилась в старика с длинной белой бородой, тут маленький черный человек стал все уменьшаться, уменьшаться, а я сказала Ну вот. Теперь ты видишь. Теперь я мужчина. Потом представила, что я мужчина, и тут это произошло. Раздался хлопок, словно вывернули наизнанку маленькую резиновую трубку. Эта штука была холодной, как бывает во рту, когда держишь его открытым. Я чувствовала это и лежала неподвижно, еле сдерживаясь, чтобы не рассмеяться от мысли, как он будет удивлен. Я ощущала, что дерганье под его рукой продолжается уже в панталонах, и старалась не рассмеяться от мысли, как удивлен и зол он будет через минуту. Потом я внезапно уснула. Даже не смогла дождаться, пока его рука доберется туда. Заснула сразу. И не чувствовала, как дергаюсь под его рукой, но все равно слышала мякину. Не просыпалась, пока не пришла та женщина и не отвела в сарай.
Когда Хорес уходил, мисс Реба сказала:
— Хотелось бы, чтобы вы увезли ее отсюда и не пустили назад. Я сама разыскала бы ее родных, если б знала, как взяться за дело. Но вы знаете, как… Если у них все так и будет, она через год либо умрет, либо помешается. Тут что-то странное, я сама еще не разобралась. Может, дело в ней самой. Она не родилась для такой жизни. По-моему, мясником или парикмахером нужно родиться. Никто не возьмется за эти дела только ради денег или удовольствия.
Для нее было б лучше, если б она уже умерла, думал Хорес, идя по улице. И для меня тоже. Он представил, что все они — Темпл, Лупоглазый, женщина, ребенок, Гудвин — собраны в голой глубокой камере быстрой смерти: между негодованием и неожиданностью лишь одно неуловимое мгновенье. И я среди них: ему казалось — это единственный исход. Исчезнуть, унестись с лица этого старого трагичного мира. И я среди них, раз нас теперь ничто не связывает; ему подумалось о легком успокаивающем темном ветерке в длинных коридорах сна; о лежании под низким уютным сводом под долгое выстукивание дождя: это зло, это несправедливость, это слезы. У входа в переулок стояли, не соприкасаясь, лицом к лицу две фигуры; мужчина низким ласковым голосом произносил одно непечатное слово за другим, женщина стояла неподвижно, словно в мечтательном забытьи сладострастного исступления. Возможно, именно в последний миг мы осознаем, смиряемся с тем, что у этого зла есть своя закономерность, что мы уходим из жизни, думал Хорес, вспоминая то выражение, какое видел в глазах мертвого ребенка и в глазах других мертвых: остывающее возмущение, угасание жуткого отчаяния, исходящее из двух пустых сфер, в глубине которых таился застывший, уменьшенный мир.
В отель Хорес не пошел. Отправился прямо на станцию. В полночь можно было сесть на поезд. Выпил кофе и тут же пожалел об этом, потому что выпитое легло в желудке горячим комом. За три часа пути до Джефферсона ком не разошелся. Хорес вышел в город, пересек пустынную площадь. Ему вспомнилось другое утро, когда он проходил здесь. Казалось, времени, протекшего с тех пор, не было: то же самое положение стрелок на освещенном циферблате, те же самые хищные тени у домов; может, это и есть то самое утро, он только прошел по площади, повернул назад и теперь возвращается; все это в каком-то сне, наполненном кошмарными призраками, на создание которых ушло сорок три года, сгустившихся теперь в его желудке горячим комом. Внезапно Хорес зашагал быстрее, кофе трясся внутри, словно тяжелый, горячий булыжник.
Хорес неторопливо шел подъездной аллеей, ощущая доносящийся из-за ограды запах жимолости. Дом стоял темный, тихий, словно вынесенный в пространство отливом всех времен. Насекомые гудели низко, монотонно, везде и нигде, казалось, этот унылый звук являет собой удушье какого-то мира, окоченевшего и гибнущего за гранью отлива той атмосферы, в которой он жил и дышал. Вверху стояла луна, но без света; внизу лежала земля без тьмы. Хорес открыл дверь и ощупью стал пробираться в комнату, к выключателю. Голос ночи — хор насекомых, еще невесть что — проник вслед за ним в дом; Хорес вдруг понял, что это трение земли о свою ось, приближающее тот миг, когда ей придется решать, продолжать ли вращение или замереть навсегда: недвижный шар в ледяном пространстве, и вокруг него вьется, словно холодный дым, густой запах жимолости.
Хорес нащупал выключатель и зажег свет. Фотография стояла на туалетном столике. Он взял ее и стал разглядывать. Лицо Маленькой Белл, окаймленное узким отпечатком снятой рамки, дремало в мягкой светотени. Благодаря какому-то свойству света или, возможно, неуловимым движениям его рук, его собственному дыханию лицо, казалось, дышит в его ладонях, в неглубокой ванне яркого света, над которой клубилось благоухание невидимой жимолости. Осязаемый, почти зримый аромат наполнял комнату, и маленькое, словно бы застывшее в чувственном томлении лицо постепенно затуманивалось, таяло, оставляя легкий расплывчатый след заманчивости, сладострастного обещания и тайного подтверждения, ощущавшийся будто запах.
И тут Хорес понял, что означало то ощущение в его желудке. Он торопливо положил фотографию и бросился в ванную. Распахнув с разбегу дверь, стал нащупывать выключатель. Но у него не было времени, он ринулся вперед, ударился о раковину, ухватился за нее и склонился, над ней, а мякина издавала под бедрами девушки ужасный шелест. Лежа с чуть поднятой головой, с вдавленным подбородком, словно снятая с креста, она смотрела, как что-то черное, неистовое с ревом вылетает из ее бледного тела. Совершенно обнаженная, она, лежа на спине, мчалась на грузовой платформе сквозь черный туннель, тьма струилась над ней жесткими нитями, в уши бил железный грохот колес. Платформа вынеслась из туннеля, тьму над ней теперь разрывали параллельно уходящие вдаль ряды огней, и, взвившись, устремилась к некоему крещендо, похожему на затаенное дыхание, на паузу, чтобы легко и лениво закачаться в пустоте, наполненной множеством бледных огоньков. Издалека внизу девушке слышался слабый, неистовый шелест мякины.
Как только Темпл вышла на лестничную площадку, из тусклого света у двери мисс Ребы выкатились глаза Минни. Она снова заперлась и прислонилась к двери, ей было слышно, как мисс Реба тяжело поднялась по лестнице и постучала. Темпл стояла молча, пока мисс Реба за дверью хрипло выдыхала смесь лести и угроз. Сама она не издавала ни звука. Вскоре мисс Реба опять сошла вниз.
Темпл отошла от двери и встала посреди комнаты, беззвучно ударяя ладонью о ладонь, глаза ее чернели на оживленном лице. На ней были платье для прогулок и шляпка. Сняв шляпку, она швырнула ее в угол, подошла к постели и бросилась на нее лицом вниз. Постель была не прибрана, столик рядом с кроватью завален сигаретными окурками, пол вокруг усеян пеплом. Подушка сбилась на сторону и пестрела прожженными коричневыми дырками. Часто, просыпаясь по ночам, Темпл ощущала запах табачного дыма и видела одинокий рубиновый глазок на месте рта Лупоглазого.
Близился полдень. Тонкий луч света падал узкой полоской сквозь задернутую штору южного окна на пол и на порог. Дом был совершенно тихим, словно выдохшимся, как всегда в это время.
Темпл перевернулась. Ей попался на глаза лежащий на стуле один из бесчисленных черных костюмов Лупоглазого. Она полежала, глядя на него, потом поднялась, схватила костюм и швырнула в тот угол, где валялась шляпка. В другом углу ситцевыми занавесями был отгорожен маленький чуланчик. Там висели новые платья всевозможных фасонов. Темпл срывала их, яростно комкала и швыряла вслед за костюмом. Еще один костюм Лупоглазого, который висел там, она сбросила на пол. Под костюмом свисал с гвоздя автоматический пистолет в кобуре из проолифленного шелка. Темпл робко сняла ее, вынула пистолет и замерла, держа ее в руке. Помедлив, подошла к кровати и спрятала оружие под подушку.
Туалетный столик был завален косметическими принадлежностями щеточками и зеркальцами, тоже новыми; пузырьками и баночками изящных причудливых форм с французскими этикетками. Темпл перешвыряла их в угол, оглашая комнату стуком и звоном бьющегося стекла. Там же на столике лежала платиновая сумочка: тонкая паутина металла поверх чопорного оранжевого проблеска банкнот. Она полетела вслед за остальными вещами, а Темпл вернулась к постели и снова легла ничком, вокруг нее медленно сгущался аромат дорогих духов.
В полдень Минни постучала в дверь.
— Вот ваш обед.
Темпл не шевельнулась.
— Тогда я оставлю его тут, у двери. Возьмете, когда захотите.
Шаги ее удалились и затихли. Темпл не шевельнулась.
Солнечный луч медленно передвигался по полу; западная сторона оконной рамы-оказалась в тени. Темпл села и, повернув голову, будто прислушиваясь к чему-то, стала с привычной легкостью перебирать волосы. Потом бесшумно поднялась, подошла к двери и прислушалась снова. Отворила дверь. Поднос стоял на полу. Она переступила через него, подошла к лестнице и стала всматриваться вниз. Вскоре разглядела Минин, сидящую в коридоре на стуле.
— Минни, — позвала она. Негритянка вскинула голову; опять забелели ее выкаченные глаза.
— Принеси мне выпить, — сказала Темпл. Вернулась к себе в комнату. Подождала пятнадцать минут. Потом, хлопнув дверью, стремглав затопала вниз по лестнице, и тут в коридоре появилась Минни.
— Да, мэм, — сказала она. — Мисс Реба говорит… У нас нету…
Мисс Реба открыла дверь и, даже не взглянув на Темпл, обратилась к Минни.
— Да, мэм, хорошо, — ответила та. — Сейчас принесу.
— Так-то будет лучше, — сказала Темпл. Вернулась к себе и встала за дверью. Чуть приоткрыла ее, услышав, как приближается Минни.
— Вы что, есть не хотите? — спросила Минни, пытаясь втиснуть колено в узкую щель приоткрытой двери. Темпл не позволила.
— Где джин? — спросила она.
— Я сегодня не убирала у вас в комнате, — сказала Минни.
— Дай сюда, — потребовала Темпл, просунув руку в щель. Взяла с подноса стакан.
— Хватит вам уже пить, — сказала Минни. — Мисс Реба говорит, что больше… И зачем вы так обходитесь с ним? Он тратит на вас столько денег, что вам должно быть стыдно. Вполне симпатичный невысокий мужчина, пусть и не Джон Гилберт6, притом тратит на вас деньги…
Темпл захлопнула дверь и заперлась на засов. Выпила джин, придвинула кресло к кровати, закурила и села, положив ноги на постель. Немного погодя передвинула кресло к окну и слегка отдернула штору, чтобы видеть улицу. Закурила еще одну сигарету.
В пять часов Темпл увидела, что мисс Реба вышла из дома в черном шелковом платье, в шляпке с цветами и пошла по улице. Тогда она подскочила, отыскала шляпку среди валявшейся в углу одежды и надела ее. У двери остановилась, вернулась назад, отыскала в углу платиновую сумочку и спустилась по лестнице. Минни сидела в коридоре.
— Дам тебе десять долларов, — сказала Темпл. — Я вернусь через десять минут.
— Не могу, мисс Темпл. Я рискую местом, если узнает мисс Реба, и глоткой, если узнает мистер Лупоглазый.
— Честное слово, я вернусь через десять минут. Двадцать долларов.
Она сунула деньги Минни в руку.
— Только возвращайтесь, — сказала Минни, открывая дверь. — Если через десять минут вас не будет, я тоже уйду.
Темпл приоткрыла решетчатую дверь и выглянула. Улица была пустынна, если не считать такси у обочины на противоположной стороне и мужчины в кепке, стоящего на тротуаре у дверцы. Темпл быстро зашагала по улице.
На углу такси поравнялось с ней и замедлило ход, шофер вопрошающе поглядел на нее. Возле аптеки Темпл свернула за угол, потом вернулась к телефонной будке. Выйдя оттуда, направилась к дому. Огибая угол, встретила мужчину в кепке, который стоял у дверцы такси. Вошла в решетчатый вестибюль. Минни открыла ей.
— Слава Богу, — сказала Минни. — Когда эта машина тронулась, я уж хотела уйти. Если никому не скажете, принесу вам выпить.
Как только Минни принесла джин, Темпл тут же стала пить. Рука ее дрожала, она снова встала у двери и прислушалась, держа стакан в руке. Он пригодится мне потом, сказала она. И еще будет мало. Прикрыла стакан блюдцем и тщательно спрятала. Потом стала рыться в груде валявшейся в углу одежды, отыскала бальное платье, отряхнула его и повесила опять в чулан. Поглядела на прочие вещи, потом вернулась к постели и снова легла. Тут же поднялась, придвинула кресло и села, положив ноги на неприбранную постель. В комнате постепенно темнело, а Темпл, не вставая, курила сигарету за сигаретой и прислушивалась к каждому шуму на лестнице.
В половине седьмого Минни принесла ей ужин. На подносе стоял еще один стакан джина.
— Мисс Реба прислала, — сказала она. — Спрашивает, как вы себя чувствуете.
— Передай, что хорошо, — ответила Темпл. — Я приму ванну и лягу спать, так ей и скажи.
Когда Минни ушла, Темпл слила обе порции джина в одну и торжествующе поглядела на дрожащий в руке стакан. Осторожно отставила его, накрыла и, поставив тарелку на кровать, стала есть. Покончив с ужином, закурила. Она расхаживала по комнате и торопливо затягивалась, движения ее были порывистыми. На минуту остановилась у окна, приподняла штору, потом опустила и снова прошлась по комнате, поглядывая на свое отражение в зеркале. Повертелась перед ним, придирчиво разглядывая себя и затягиваясь сигаретой.
Отшвырнув щелчком окурок, Темпл подошла к зеркалу и причесалась. Потом, отдернув занавесь, взяла бальное платье, положила на кровать, затем выдвинула ящик шкафа и достала другое. Постояла, держа его в руках, потом положила на место, задвинула ящик, торопливо схватила бальное платье и снова повесила в чулан. Через минуту заметила, что расхаживает по комнате, в руке дымится сигарета, она не помнила, как зажгла ее. Отшвырнув сигарету, подошла к столу, взглянула на часики, прислонила их к сигаретной пачке, чтобы видеть с постели, и улеглась. Едва успев лечь, ощутила под подушкой пистолет. Достала его, поглядела, потом сунула под бок и замерла, вытянув ноги и заложив руки под голову, при каждом шуме на лестнице глаза ее превращались в черные булавочные головки.
В девять Темпл поднялась. Снова вынула пистолет; тут же сунула его под матрац, разделась и вышла из комнаты в псевдокитайском халате, разрисованном золотыми драконами, алыми и зелеными цветами.
Когда она вернулась, вьющиеся у ее лица волосы были влажными. Подойдя к умывальнику, взяла стакан, подержала в руке, но поставила снова на место. Достав из угла флаконы и баночки; привела себя в порядок. Движения ее перед зеркалом были порывистыми, но тщательными. Вернувшись к умывальнику, она снова взяла стакан, помедлила, пошла в угол, надела пальто, положила в карман платиновую сумочку и опять подошла к зеркалу. Потом отошла, взяла стакан, выпила джин и быстрым шагом вышла из комнаты.
В коридоре горела единственная лампочка. Он был безлюден. Из комнаты мисс Ребы слышались голоса, но внизу никого не было. Темпл быстро, бесшумно спустилась и подошла к двери. Ей казалось, что за дверью ее остановят, и она с острым сожалением вспомнила о пистолете, чуть было даже не вернулась за ним, сознавая, что пустила бы его в ход безо всякого сожаления и, более того, с удовольствием. Подскочив к двери и глядя через плечо назад, она нащупала засов.
Дверь отворилась. Темпл выскочила, бросилась в решетчатую дверь, подбежала к воротам и выбежала на улицу. Тут рядом с ней остановилась машина, медленно едущая вдоль обочины. За рулем сидел Лупоглазый. Дверца распахнулась будто сама собой. Лупоглазый не шевельнулся, не произнес ни слова. Его соломенная шляпа была сдвинута чуть набекрень.
— Не хочу! — сказала Темпл. — Не хочу!
Он не шелохнулся, ни издал ни звука. Она подошла к машине.
— Говорю тебе, не хочу! — И неистово закричала: — Ты боишься его! Боишься!
— Я даю ему шанс, — сказал Лупоглазый мягким холодным тоном. Вернешься обратно или сядешь в машину?
— Боишься!
— Я даю ему шанс, — сказал он. — Ну. Решай.
Темпл подалась вперед и положила ладонь ему на руку.
— Лупоглазый, — сказала она, — папочка.
Рука его казалась хилой, как у ребенка, мертвой, тонкой и легкой, словно палка.
— Мне все равно, смотри сама, — сказал он. — Но давай — туда или сюда. Ну.
Она наклонилась к нему, не убирая руки. Потом села в машину.
— Ты не сделаешь этого. Побоишься. Он настоящий мужчина.
Лупоглазый протянул руку и захлопнул дверцу.
— Куда? В Грот?
— Он настоящий мужчина! — резко сказала Темпл. — А ты вообще не мужчина! Он это знает. Кому это знать, как не ему!
Машина тронулась. Темпл стала пронзительно кричать:
— Тоже мне мужчина, смелый бандит, ты ведь даже не можешь… Вынужден приводить настоящего мужчину, чтоб… А сам свесишься над кроватью, стонешь и пускаешь слюни, как… Ты не мог даже разжечь меня, скажешь нет? Неудивительно, что так шла кровь и…
Рука Лупоглазого с силой захлопнула ей рот, ногти впились в тело. Другой рукой он вел машину на бешеной скорости. В свете уличных фонарей Темпл видела, что он смотрит, как она бьется, ухватив его за руку и мотая головой из стороны в сторону.
Она перестала биться, но продолжала вертеть головой, отдирая его руку. Один палец с толстым перстнем разжимал ей губы, кончики пальцев впивались в щеку. Другой рукой Лупоглазый швырял машину из стороны в сторону, едва не налетая на другие, так что те с визгом тормозов сворачивали к обочине, и лихо мчась через перекрестки. Один раз их окликнул полицейский, но Лупоглазый даже не оглянулся.
Темпл начала хныкать, стонать сквозь его ладонь, слюнявя ему пальцы. Перстень, словно инструмент дантиста, мешал сжать губы, чтобы удержать слюну. Когда Лупоглазый отнял руку, на челюсти ощущались холодные вмятины от его пальцев. Темпл приложила к ним ладонь.
— Рот больно, — прохныкала она.
Они приближались к окраине города, стрелка спидометра показывала пятьдесят миль. Над острым, кривым профилем Лупоглазого косо сидела шляпа. Дома уступили место темным кварталам, над которыми резко и призрачно, с какой-то жалкой бесцеремонностью светились объявления торговцев недвижимостью. Между ними в холодной сырой тьме, наполненной светлячками, висели далекие низкие огни. Темпл начала тихо плакать, ощущая внутри две холодящие порции джина.
— Рот больно, — произнесла она тихим, слабым от жалости к себе голосом. Осторожно погладила пальцами челюсть, нажимая все сильней и сильней, пока не ощутила боль.
— Ты об этом пожалеешь, — сказала она приглушенным голосом. — Когда я расскажу Рыжему. Хотелось бы тебе стать таким, как Рыжий? Чтобы ты мог то, что может он? Хотелось бы, чтобы это он глядел на нас, а не ты?
Они свернули к Гроту, проехали вдоль плотно завешенной стеклянной стены, из-за которой неслись страстные звуки музыки. Пока Лупоглазый запирал машину, Темпл выскочила и взбежала по ступеням наверх.
— Я дала тебе шанс, — сказала она. — Ты привез меня сюда. Я тебя не просила.
И пошла в туалет. Внимательно осмотрела в зеркале свое лицо.
— Ерунда, — сказала она, оттягивая кожу в разные стороны, — даже следа не осталось. — Вглядываясь в свое отражение, бросила: — Недоросток. Бесстыдно, как попугай, добавила непристойную фразу. Снова подкрасила губы. Вошла еще одна женщина. Они оглядели одежду друг друга быстрыми, скрытными, холодными, пристальными взглядами.
Лупоглазый стоял у входа в танцевальный зал, держа между пальцев сигарету.
— Я дала тебе шанс, — сказала Темпл. — Мог бы и не приезжать.
— Шансов не принимаю, — ответил Лупоглазый.
— Один принял, — сказала Темпл. — Жалеешь? А?
— Иди туда, — сказал он, положив ей руку на спину.
Уже перешагивая через порог, Темпл обернулась и взглянула на него, глаза их находились почти на одном уровне; потом ее рука порхнула к его подмышке. Лупоглазый перехватил ее запястье; к нему рванулась другая ее рука. Мягкой, ледяной ладонью он ухватил и эту. Они глядели в глаза друг другу, рот ее был приоткрыт, на лице медленно проступали багровые пятна.
— Я дал тебе шанс еще в городе, — сказал Лупоглазый. — Ты приняла.
За спиной ее звучала музыка, страстная, зовущая; наполненная движением ног, сладострастной истерией мускулов, горячащий запах плоти, крови.
— О Господи; о Господи, — сказала Темпл, едва шевеля губами. — Я уйду. Вернусь обратно.
— Ты приняла шанс, — сказал Лупоглазый. — Иди туда.
Ее стиснутые им руки совершали робкие хватательные движения у его пиджака, чуть не задевая его кончиками пальцев. Он медленно повернул ее к двери, но она обернулась к нему.
— Только посмей! — крикнула она. — Только…
Его рука стиснула ей затылок, пальцы были твердыми, как сталь, однако холодными и легкими, как алюминий. Темпл услышала негромкий хруст своих позвонков и его голос, холодный, спокойный:
— Идешь?
Она кивнула. Потом они танцевали. Темпл все еще ощущала на затылке его хватку. Оглядываясь через плечо, она торопливо осматривала зал, порхая взглядом по лицам танцующих. В соседней комнате за низкой аркой вокруг игорного стола стояла кучка людей. Темпл наклонялась то туда, то сюда, пытаясь разглядеть их лица.
Потом они увидели четырех мужчин, сидящих за столиком возле двери. Один из них жевал резинку; казалось, вся нижняя часть его лица усеяна зубами неимоверной величины и белизны. Заметив их, Темпл развернула Лупоглазого к ним спиной, заставив двигаться к двери. Взгляд ее снова начал торопливо рыскать по лицам в толпе.
Когда Темпл взглянула в сторону арки, двое из тех мужчин поднялись. Они приближались. Держа Лупоглазого к ним спиной, она развернула его так, что он преградил им дорогу. Мужчины остановились и попытались их обойти; она снова развернула Лупоглазого, не давая им проходить. Попыталась что-то сказать ему, но губы ее застыли. Это походило на попытку поднять иголку окоченевшими пальцами.
Внезапно Темпл ощутила, что поднимается и движется в сторону, маленькие руки Лупоглазого были твердыми и легкими, как алюминий. Спина ее прижалась к стене, и она увидела, что мужчины идут дальше.
— Я вернусь, — сказала Темпл. — Вернусь.
И пронзительно захохотала.
— Заткнись, — оборвал Лупоглазый. — Заткнешься или нет?
— Дай мне выпить, — попросила она.
Темпл ощутила его руку; ноги ее тоже застыли, словно принадлежали не ей. Они сидели за столиком. Через два столика от них тот человек все еще жевал резинку, положив локти на стол. Четвертый, развалясь на стуле, курил, пиджак его был застегнут наглухо.
Темпл смотрела на руки: одна коричневая в белом рукаве, одна грязно-белая под засаленной манжетой, ставили бутылки на стол. В руке у нее был стакан. Она пила большими глотками; сидя со стаканом в руке, увидела стоящего в дверях Рыжего, на нем был серый костюм и галстук-бабочка в горошек. Похожий на студента, он оглядывал зал, пока не увидел Темпл. Поглядел на затылок Лупоглазого, потом на нее, сидящую со стаканом в руке. Оба мужчины за тем столиком не шевельнулись. Ей были видны легкие, мерные движения уха жующего резинку.
Темпл держала Лупоглазого спиной к Рыжему. Рыжий все еще глядел на нее, возвышаясь над остальными почти на голову.
— Пошли, — сказала она на ухо Лупоглазому. — Раз хочешь танцевать, давай потанцуем.
Темпл выпила еще. Они снова танцевали. Рыжего не было видно. Когда музыка прекратилась, Темпл выпила еще. Лучше от этого не стало. Выпитое легло в груди твердым, горячим комом.
— Пойдем, — сказала она. — Продолжим.
Но Лупоглазый не поднялся. Темпл стояла возле него, мышцы ее дрожали от изнеможения и страха. Она стала насмехаться над ним:
— Тоже мне мужчина, смелый бандит, и позволяешь девчонке затанцевать себя до упаду.
Потом лицо ее сжалось, стало маленьким, изможденным и искренним; она заговорила как ребенок, с трезвым отчаянием:
— Лупоглазый.
Он сидел, положив руки на стол, и вертел в тонких пальцах сигарету, второй стакан с тающим льдом стоял перед ним. Темпл положила руку ему на плечо.
— Папочка.
Передвинувшись так, чтобы заслонить от него зал, она украдкой сунула руку ему подмышку, коснулась рукояти плоского пистолета. Пистолет лежал словно в легких мертвых тисках между рукой и боком.
— Дай его мне, — прошептала Темпл. — Папочка. Папочка.
Прижавшись бедром к плечу Лупоглазого, она стала гладиться о его руку.
— Дай его мне, папочка, — шептала она.
Внезапно ее рука незаметно и быстро скользнула вдоль его тела; потом она резко отдернула ее.
— Я забыла, — прошептала она. — Я не хотела. Я не…
— Нет! — прошипел сквозь зубы один из сидящих за тем столиком.
— Сядь, — велел Лупоглазый.
Темпл повиновалась. Наполнила стакан, наблюдая за действиями своих рук. Потом перед ее глазами оказался серый пиджак. У него треснула пуговица, тупо подумала она. Лупоглазый был невозмутим.
— Потанцуем? — сказал Рыжий.
Он склонил голову, но смотрел не на Темпл. Чуть обернувшись, разглядывал двух мужчин за другим столиком. Лупоглазый был все так же невозмутим. Он аккуратно разорвал кончик сигареты и выщипал оттуда табак. Потом сунул сигарету в рот.
— Я не танцую, — произнесла Темпл застывшими губами.
— Нет? — сказал Рыжий. И хладнокровно спросил: — А как чувствует себя этот парень?
— Прекрасно, — ответил Лупоглазый.
Темпл смотрела, как он чиркает спичкой, увидела пламя, искаженное стеклом стакана.
— Хватит с тебя, — сказал Лупоглазый.
Его рука отняла стакан от ее губ. Темпл видела, как он выплеснул содержимое в вазу со льдом. Снова заиграла музыка. Темпл сидела, спокойно оглядывая зал. Какой-то голос негромко загудел у нее в ушах, потом Лупоглазый схватил ее за руку, встряхнул, тут она обнаружила, что ее рот открыт и она, должно быть, издавала какой-то звук.
— Заткнись, ну, — сказал Лупоглазый. — Можешь выпить еще.
Он наполнил ее стакан.
— Я сама не замечала, — сказала Темпл.
Лупоглазый подал ей стакан. Она выпила. Ставя стакан на стол, поняла, что пьяна. Ей казалось, опьянела она уже давно. Подумала, что какое-то время находилась в беспамятстве, и это уже произошло. Услышала собственный голос Надеюсь, что да. Надеюсь, что да. Потом поверила в это, и ее охватило чувство утраты и физического желания. Больше мне никогда не придется, думала она в плывучем забытьи мучительной скорби и эротического вожделения, вспоминая о теле Рыжего и глядя на свою руку, держащую над стаканом пустую бутылку.
— Все выпила, — сказал Лупоглазый. — А ну, поднимайся. Потанцуем отойдешь.
Они снова танцевали. Темпл ступала вяло, безвольно, глаза ее были открыты, но ничего не видели, тело двигалось в такт музыке, хотя временами она ее не слышала. Потом поняла, что оркестр играет ту самую мелодию, под которую Рыжий приглашал ее танцевать. Если так, случиться этого еще не могло. Темпл почувствовала неистовое облегчение. Еще не поздно; Рыжий еще жив; она ощущала, как ее охватывают долгие трепетные волны желания, сушащие помаду на губах, закатывающие глаза под лоб в трепетном забытьи.
Они оказались у игорного стола. Темпл услышала свой голос, требующий кости для броска. Бросила, выиграла; количество фишек перед ней росло. Лупоглазый подгребал их, поучал ее, давая советы мягким ворчливым голосом. Он стоял рядом с ней, ниже ее ростом.
Лупоглазый взял чашечку сам. Темпл коварно стояла рядом, чувствуя, как ее, одна за другой, охватывают волны желания, усиленного музыкой и запахом собственного тела. Она притихла. И незаметно, дюйм за дюймом, отодвигалась в сторону, пока кто-то не втиснулся на ее место. Тогда она быстро и осмотрительно зашагала к двери, танцующие пары, музыка медленно кружились вокруг нее яркими бесчисленными волнами. Столик, за которым сидели те мужчины, был пуст, но Темпл даже не взглянула на него. Вышла в коридор. Ее встретил официант.
— Комнату, — потребовала она. — Скорее.
В комнате стояли стол и четыре стула. Официант, включив свет, застыл в дверях. Темпл махнула ему рукой; он вышел. Сцепив руки, Темпл оперлась ими о стол и не сводила глаз с двери, пока не вошел Рыжий.
Он сразу направился к ней. Темпл не двигалась. Ее пустые, невидящие, застывшие, как у статуи, глаза закатывались под лоб, все больше и больше темнея над полумесяцем белков. Слабеющим голосом она протянула А-а-а, тело ее медленно выгибалось назад, словно при виде изощренной пытки. Едва Рыжий коснулся ее, она выпрямилась резко, как лук, и, бросившись к нему, стала тереться о него бедрами, рот ее был уродливо распахнут, как у задыхающейся рыбы.
Рыжий с трудом высвободил лицо из ее рук. Прижавшись к нему бедрами, побледнев, Темпл заговорила, напряженно раскрывая рот:
— Давай поспешим. Куда угодно. Я его бросила. Так ему и сказала. Это не моя вина. Разве я виновата? Ты обойдешься без шляпы, я тоже. Он приехал сюда убить тебя, но я сказала, что дала ему шанс. Это не моя вина. И теперь мы будем только вдвоем. Без его присмотра. Скорей. Чего ты ждешь?
Пригнув его голову, она с ноющим стоном потянулась к нему губами. Рыжий отвел лицо в сторону.
— Я говорила ему. Я сказала, только отвези меня сюда. Сказала, даю тебе шанс. А он притащил их, чтобы убили тебя. Но ты не боишься. Правда?
— Ты знала об этом, когда звонила мне? — спросил Рыжий.
— Что? Он сказал, что я больше тебя не увижу. Что убьет тебя. Но он следил за мной, когда я звонила. Я его видела. Он даже не мужчина, а ты — да. Ты мужчина. Мужчина.
Темпл стала тереться о Рыжего, притягивая к себе его голову, бормоча, как попугай, непристойные комплименты, по ее бескровным губам бледной струйкой текла слюна.
— Ты боишься?
— Этого дохлого ублюдка?
Приподняв ее, Рыжий повернулся лицом к двери и высвободил правую руку. Темпл, казалось, даже не заметила его движения.
— Прошу тебя. Прошу. Прошу. Прошу. Не заставляй меня ждать. Я вся в огне.
— Ладно. Возвращайся назад. Жди, пока я не подам тебе знак. Пойдешь или нет?
— Я не могу ждать. Ты должен. Говорю тебе, я вся в огне.
Темпл крепко вцепилась в Рыжего. Оба они, ничего не видя, двигались к двери, он не давал ей приближаться к своему правому боку; она в сладострастном забытьи, не замечая, что они двигаются, прижималась к нему так, словно хотела коснуться его всей поверхностью тела сразу. Рыжий вырвался и подтолкнул ее в коридор.
— Иди, — сказал он. — Через минуту я буду там.
— Ты недолго? Я вся в огне. Говорю тебе, я умираю.
— Нет. Недолго. Иди же.
Играла музыка. Темпл шла по коридору, слегка пошатываясь. Ей показалось, что она прислонилась к стене, и тут она обнаружила, что танцует; потом заметила, что не танцует, а движется к выходу между мужчиной, жевавшим резинку, и другим, в застегнутом наглухо пиджаке. Попыталась остановиться, но ее держали под руки. Бросив последний отчаянный взгляд на кружащуюся комнату, Темпл открыла рот, собираясь закричать.
— Крикни только, — сказал застегнутый наглухо. — Попробуй.
Рыжий стоял у игорного стола. Темпл заметила, как его голова повернулась к ней, в поднятой руке у него была чашечка с костями. Он весело помахал ею. Проследил, как она вышла в дверь вместе с обоими мужчинами. Потом быстро оглядел комнату. Лицо его было уверенно, спокойно, но у ноздрей пролегли две белые черты, лоб увлажнился. Встряхнув чашечку, он неторопливо бросил кости.
— Одиннадцать, — сказал крупье.
— Черт с ним, — ответил Рыжий. — Сегодня я потеряю в миллион раз больше.
Темпл усадили в машину. Наглухо застегнутый сел за руль. Там, где подъездная аллея соединялась с дорогой, ведущей к шоссе, стоял длинный туристский автомобиль. Когда они поравнялись с ним, Темпл увидела заслоненный ладонью огонек спички, сдвинутую набок шляпу и тонкий крючковатый профиль Лупоглазого, зажигающего сигарету. Спичка вылетела наружу, словно крошечный метеор, и, промелькнув, исчезла в темноте вместе с профилем.
Столы сдвинули в один конец танцевальной площадки. На каждом лежала черная скатерть. Шторы были еще задернуты; сквозь них проникал тусклый красноватый свет. Прямо под оркестровой площадкой стоял гроб. Черный, с дорогими серебряными украшениями, подмостки были скрыты грудой цветов. Сплетенные в кресты, венки и прочие символы погребального обряда, они волной вздымались над гробом, захлестывая площадку и пианино, их запах быстро становился удушливым.
Владелец заведения расхаживал меж столов, разговаривая с входящими и занимающими места вновь прибывшими. Негры-официанты в черных рубашках под накрахмаленными куртками разносили стаканы и бутылки с имбирным элем. Двигались они с важной, чинной сдержанностью; вся сцена была уже оживлена приглушенной, жуткой атмосферой какой-то лихорадочности.
Арка, ведущая в игорную комнату, была задрапирована черным. На столе лежал черный покров, груда цветочных символов поверх него непрерывно росла. Люди шли один за другим, мужчины — одни в подобающих случаю темных костюмах, другие — в одежде ярких, весенних расцветок, подчеркивающих атмосферу жуткого парадокса. Женщины помоложе были тоже в ярких платьях, шляпках и шарфиках; те, что постарше, — в скромных платьях цвета морской волны, серых и черных, со сверкающими бриллиантами; почтенные особы напоминали домохозяек на воскресной прогулке.
Комната загудела резкими, приглушенными голосами. Официанты носились туда-сюда, высоко поднимая ненадежные подносы, белые куртки и черные рубашки придавали им сходство с фотографическими негативами. Владелец, лысый, с огромным бриллиантом в черном галстуке, ходил от стола к столу в сопровождении вышибалы — грузного, мускулистого человека с круглой головой, казалось, готового вырваться из смокинга, будто из кокона.
В отдельном кабинете на покрытом черным крепом столе стояла большая чаша пунша, там плавали лед и нарезанные фрукты. Возле нее сидел толстый человек в измятом зеленом костюме, на руки с черными ногтями свисали из рукавов грязные манжеты. Затертый воротничок морщился на шее, стянутой засаленным черным галстуком, закрепленным булавкой с фальшивым бриллиантом. Лицо его блестело от пота, он хриплым голосом уговаривал толпу, стоящую возле чаши:
— Давайте, давайте. Юджин угощает. Платить ничего не надо. Подходите и пейте. Лучшего парня, чем он, на свете не было.
Люди пили, отходили, их место занимали другие с протянутыми чашками. Время от времени появлялся официант с фруктами и льдом и опускал их в чашу; Юджин доставал из чемодана под столом новые бутылки и выливал туда же; затем, отирая рукавом пот, возобновлял хозяйским тоном свой хриплый монолог.
— Давайте, давайте. Юджин угощает всех. Я просто-напросто бутлегер, но лучшего друга, чем я, у него не было. Подходите, пейте. Этого добра еще хватит.
Из танцевального зала послышались звуки настраиваемых инструментов. Люди потянулись туда и стали рассаживаться. На эстраде находился оркестр из отеля в центре города, музыканты были в смокингах. Владелец и еще один человек совещались с руководителем.
— Пусть исполнят что-нибудь джазовое, — предложил тот, что был с владельцем. — Никто так не любил танцевать, как Рыжий.
— Нет-нет, — возразил владелец. — Юджин накачал всех дармовой выпивкой, они бросятся танцевать. Это будет неприлично.
— А что, если «Голубой Дунай»? — спросил руководитель.
— Нет-нет, никаких блюзов, — сказал владелец. — В этом гробу лежат останки.
— Это не блюз, — сказал руководитель.
— А что же? — спросил другой.
— Вальс. Штрауса.
— Иностранца? — сказал второй. — Черта с два. Рыжий был американцем. Насчет вас не знаю, но он был. Неужели не знаете ничего американского? Играйте «Я не могу дать тебе ничего, кроме любви». Ему нравилась эта вещь.
— А они все кинутся танцевать? — сказал владелец. Взглянул в сторону столов, где уже раздавались пронзительные женские голоса. — Начните лучше с «Ближе, мой Бог, к Тебе», — сказал он, — и отрезвите их чуть-чуть. Я говорил Юджину, что рискованно так рано подавать пунш. У меня было предложение повременить, пока не тронемся в путь. Но можно было догадаться, что кому-то потребуется превратить похороны в карнавал. Начните торжественно и продолжайте в том же духе, пока я не подам знак.
— Рыжему это не понравилось бы, — сказал второй. — И ты это знаешь.
— Тогда пусть отправлялся бы в другое место, — сказал владелец. — Я просто оказываю услугу. У меня не похоронная контора.
Оркестр заиграл «Ближе, мой Бог, к Тебе». Публика утихла. В дверь вошла, пошатываясь, женщина в красном платье.
— Ого, — сказала она. — Прощание с Рыжим. Он будет в аду раньше, чем я доберусь до Литтл-Рока.
— Ш-шш, — пронеслось по залу. Женщина плюхнулась на стул. К двери подошел Юджин и стоял, пока музыка не стихла.
Давайте, люди, — завопил он, раскинув руки широким, щедрым жестом, идите, пейте! Юджин угощает. Чтобы через десять минут не осталось здесь ни единой сухой глотки, ни единого сухого глаза!
Сидящие сзади потянулись к двери. Владелец подскочил и замахал руками оркестрантам. Корнетист поднялся и заиграл «В Твоем раю», но толпа из задней части зала продолжала утекать в дверь, возле которой размахивал руками Юджин. Две пожилые женщины в шляпках с цветами тихо плакали.
Все толпились и шумели вокруг иссякающей чаши. Из танцевального зала доносилась звучная игра кларнета. Двое грязных молодых людей с монотонными выкриками «Дорогу. Дорогу» протолкались к столу. Открыв чемоданы, они стали выставлять на стол бутылки, а Юджин, уже откровенно плачущий, откупоривал их и выливал в чашу.
— Подходите, пейте. Будь Рыжий мне даже сыном, я не мог бы любить его больше, — хрипло кричал он, возя рукавом по лицу.
К столу протиснулся официант с миской льда и фруктов и стал высыпать их в чашу.
— Что ты делаешь, черт возьми? — напустился на него Юджин. — На кой здесь эта дрянь! А ну, пошел отсюда.
— Ры-ы-ыжий! — орали все, сжимая стаканы, а Юджин, выбив из рук официанта миску с фруктами, снова принялся лить виски в чашу, расплескивая его на руки и в протянутые стаканы. Оба парня лихорадочно откупоривали бутылки.
В дверях, словно бы занесенный медными звуками музыки, появился обеспокоенный владелец и замахал руками.
— Послушайте, — крикнул он, — давайте кончать музыкальную программу. Она стоит нам денег.
— Ну и черт с ним, — закричали в ответ.
— Чьих денег?
— Кому какое дело?
— Чьих денег?
— Кто там жадничает? Я заплачу. Клянусь Богом, я оплачу ему двое похорон.
— Люди! Люди! — кричал владелец. — Понимаете, что в этом зале останки?
— Чьих денег?
— Остатки? — возмутился Юджин. — Остатки? — повторил он прерывающимся голосом. — Кто-то хочет оскорбить меня…
— Ему жаль денег Рыжего.
— Кому?
— Джо, дешевому сукину сыну.
— Раз так, давайте перенесем похороны. Это не единственное заведение в городе.
— Перенесем Джо.
— Уложим этого сукина сына в гроб. Пусть будет двое похорон.
— Остатки? Остатки? Кто-то хочет…
— Уложим сукина сына в гроб! — пронзительно завопила женщина в красном. Все бросились к двери, где стоял, размахивая руками, владелец, сквозь рев толпы раздался его пронзительный вопль, он повернулся и побежал.
В главном зале пел приглашенный из варьете мужской квартет. Певцы слаженно выводили колыбельную песню «Мой сыночек». Все сидящие пожилые женщины плакали. Официанты принесли им пунша, и они, плача, держали стаканы в пухлых, с кольцами, руках.
Оркестр заиграл снова. Женщина в красном, пошатываясь, вошла в зал.
— А ну, Джо, — заорала она, — открывай игру! Убери к черту этого жмурика и открывай игру!
Какой-то мужчина попытался ее урезонить; она обрушила на него взрыв непристойной брани, потом подошла к покрытому черным крепом столу и швырнула на пол венок. Владелец, сопровождаемый вышибалой, бросился к ней. Схватил, когда она поднимала другой. Тот, кто пытался урезонить ее, вмешался, женщина пронзительно выругалась и, не разбирая, стала колотить их обоих венком. Вышибала схватил мужчину за руку; тот вырвался, бросился на вышибалу и, опрокинутый ударом кулака, отлетел на середину зала. Вмешались еще трое мужчин. Упавший поднялся, и все они вчетвером бросились на вышибалу.
Вышибала сбил первого с ног, увернулся и с невероятным проворством выскочил в главный зал. Там играл оркестр. Его тут же заглушило внезапное столпотворение, треск стульев и крики. Вышибала обернулся и встретил натиск четверых мужчин. Они сцепились; еще один отлетел и проехал на спине по полу; вышибала отскочил. Затем повернулся и бросился на них; завертясь, они отлетели к гробу и ударились о него. Оркестр перестал играть, музыканты с инструментами взобрались на стулья. Венки разлетелись; гроб зашатался.
— Держите! — раздался чей-то голос.
Люди бросились вперед, но гроб тяжело рухнул на пол и распахнулся. Труп медленно, спокойно вывалился и замер, лицо его оказалось внутри венка.
— Играйте что-нибудь! — закричал владелец, потрясая руками. — Играйте! Играйте!
Когда труп подняли, на нем повис венок, вонзившийся скрытым концом проволоки в щеку. С головы свалилась кепка, обнажив маленькое синее отверстие посреди лба. Оно было аккуратно залеплено воском и закрашено, но воск вылетел и потерялся. Найти его не смогли, но, отстегнув кнопку на козырьке, удалось натянуть кепку до самых глаз.
Когда похоронный кортеж достиг центра города, к нему присоединилось еще несколько машин. За катафалком следовало шесть туристских «паккардов» с открытым верхом, наполненных цветами, за рулем сидели водители в ливреях. Выглядели машины совершенно одинаково, они принадлежали к тому типу, что сдается напрокат лучшими агентствами. За «паккардами» следовал целый ряд такси, родстеров, седанов, увеличивающийся, пока процессия медленно двигалась по тесным улицам, где из-под опущенных штор выглядывали лица, к главной магистрали, ведущей из города к кладбищу.
На авеню катафалк увеличил скорость, процессия стала быстро растягиваться. Вскоре такси и частные машины начали разъезжаться. На каждом перекрестке они сворачивали в стороны, и наконец с катафалком остались только «паккарды», в которых не было никого, кроме водителей. Улица была широкой, уже пустынной, с белой чертой посередине, уходящей в асфальтовую пустоту. Вскоре катафалк развил сорок миль в час, потом сорок пять, потом пятьдесят.
Одно из такси подъехало к воротам мисс Ребы. Вышла она, за ней тощая женщина в скромной, строгой одежде, с золотым пенсне на носу, потом невысокая пухлая женщина в шляпке с плюмажем, уткнувшаяся носом в платок, и маленький круглоголовый мальчик лет пяти или шести. По пути к решетчатому вестибюлю женщина с платком устало всхлипывала. Собачки за дверью подняли визг. Когда Минни открыла дверь, они бросились к ногам мисс Ребы. Та отшвырнула их пинками. Оживленно лая, они снова бросились к ней, она снова отшвырнула их с такой силой, что они глухо ударились о стену.
— Входите, входите, — пригласила мисс Реба, приложив руку к груди. В доме женщина с платком громко зарыдала.
— Как мило он выглядел! — всхлипывала она. — Как мило выглядел!
— Ну-ну, — сказала мисс Реба, ведя женщин к себе в комнату. — Пойдемте выпьем пива, вам станет легче. Минни!
Женщины вошли в комнату, где стояли шкаф с украшениями, сейф, ширма и задрапированный черным портрет.
— Садитесь, садитесь, — выдохнула мисс Реба, придвигая кресла. Села сама и с трудом нагнулась к ногам.
— Дядя Бад, голубчик, — сказала плачущая женщина, утирая слезы, — иди расшнуруй ботинки мисс Ребе.
Мальчик на ощупь развязал шнурки и снял ботинки.
— Еще б ты, голубчик, вынул мне из-под кровати шлепанцы, — попросила мисс Реба.
Мальчик достал шлепанцы. Вошла Минни, за ней вбежали собачки. Они сразу же бросились к мисс Ребе и принялись теребить только что снятые ботинки.
— Пошли вон! — сказал мальчик, ударив одну из них. Собачка, огрызаясь, защелкала зубами, глаза ее злобно вспыхнули. Мальчик отпрянул.
— Цапнешь еще, сучье отродье.
— Дядя Бад! — возмутилась пухлая женщина, ее круглое лицо, покрытое жировыми складками и залитое слезами, с негодующим изумлением обернулось к мальчику, над головой заколыхался плюмаж. Голова дяди Бада была совершенно круглой, нос усеивали крупные веснушки, напоминающие пятна на тротуаре после сильного дождя. Другая женщина сидела, чопорно выпрямясь, с золотым пенсне на цепочке и аккуратно причесанными, тронутыми сединой волосами. Она походила на учительницу.
— Подумать только! — сказала пухлая. — Просто не знаю, как он мог набраться таких словечек на арканзасской ферме.
— Гадостей они набираются где угодно, — заметила мисс Реба.
Минни поставила перед ними поднос с тремя запотевшими кружками. Дядя Бад глядел своими васильковыми глазами, как женщины берут их. Пухлая снова заплакала.
— Он так мило выглядел! — всхлипнула она.
— Все там будем, — сказала мисс Реба. — Ну, пусть это случится нескоро. — И подняла кружку. Пухлая перестала плакать; обе гостьи с чопорной благопристойностью отерли губы. Тощая манерно отвернулась и, прикрывшись ладошкой, кашлянула.
— Какое хорошее пиво, — похвалила она.
— Правда ведь? — подхватила пухлая. — Я всегда говорю, это самое большое удовольствие, какое я получаю, заходя к мисс Ребе.
Они заговорили жеманно, с благопристойными недомолвками, слегка вздыхая в знак согласия. Мальчик лениво подошел к окну и заглянул под опущенную штору.
— Долго он пробудет у вас, мисс Миртл? — спросила мисс Реба.
— Только до субботы, — ответила пухлая. — Потом вернется домой. Неделька-другая у меня для него хорошая смена обстановки. Да и мне с ним веселее.
— Дети — это такое утешение, — изрекла тощая.
— Да, — согласилась мисс Миртл. — Мисс Реба, живут еще у вас те двое славных молодых людей?
— Живут, — ответила та. — Но, пожалуй, придется им отказать. Я не особенно благодушна, только незачем помогать молодым людям узнавать раньше времени гадости этого мира. Мне уже пришлось запретить девочкам бегать по дому нагишом, а им это не нравится.
Женщины снова стали пить, гостьи держали кружки чинно, с изяществом, мисс Реба сжимала свою словно оружие, другая ее рука утонула в складках груди.
— Кажется, внутри у меня все пересохло, — указала она, ставя пустую кружку на стол. — Леди, может, еще по одной?
Те церемонно забормотали.
— Минни! — крикнула мисс Реба. Негритянка подошла и вновь наполнила кружки.
— Право же, мне очень неловко, — сказала мисс Миртл. — Но у мисс Ребы такое хорошее пиво. И притом сегодня у нас не очень-то приятный день.
— Просто удивляюсь, что он не оказался еще неприятнее, — сказала мисс Реба. — Надо ж было Юджину раздать столько дармовой выпивки.
— Должно быть, это стоило немалых денег, — заметила тощая.
— Согласна с вами, — сказала мисс Реба. — А кто получил от этого хоть что-нибудь? Скажите-ка мне. Если не считать привилегии принимать у себя толпу гуляк, не платящих ни цента?
Она поставила кружку на столик возле кресла. Потом вдруг резко обернулась и взглянула на нее. Дядя Бад уже стоял за креслом, наклонясь к столику.
— Ты не заглядывал ко мне в кружку, а, мальчик? — спросила мисс Реба.
— Ну, дядя Бад, — сказала мисс Миртл. — И не стыдно тебе? Доходит до того, скажу я вам, что мне страшно брать его с собой. В жизни не видела мальчишки, чтобы так тянулся к пиву. Выйди на улицу, поиграй. Иди, иди.
— Да, мэм, — сказал дядя Бад. Он пошел, направляясь неизвестно куда. Мисс Реба допила пиво, поставила кружку на место и поднялась.
— Поскольку мы все сегодня расстроены, — сказала она, — может, я уговорю вас выпить по глоточку джина?
— Нет, право же, — сказала мисс Миртл.
— Мисс Реба на редкость гостеприимна, — заявила тощая. — Мисс Миртл, сколько раз вы слышали это от меня?
— Не могу сказать, милочка, — ответила та.
Мисс Реба скрылась за ширмой.
— Мисс Лоррейн, видели вы когда-нибудь такой жаркий июнь? — спросила мисс Миртл.
— Ни разу, — ответила тощая. Лицо мисс Миртл сморщилось снова. Поставив кружку, она принялась искать платок.
— Опять на меня нашло, — сказала она, — и как пели «Мой сыночек», и все такое прочее. Он так мило выглядел, — всхлипнула она.
— Ну-ну, — сказала мисс Лоррейн. — Выпейте чуточку пива. Вам станет легче. На мисс Миртл опять нашло, — сказала она, повысив голос.
— У меня слишком мягкое сердце, — пожаловалась мисс Миртл. Закрывшись платком и шумно сопя, она потянулась к своей кружке. Пошарила впустую, потом кружка коснулась ее руки. Мисс Миртл торопливо вскинула глаза.
— Дядя Бад! — возмутилась она. — Я же велела тебе идти поиграть! Поверите ли? В прошлый раз, когда мы уходили отсюда, я была так потрясена, что даже не знала, как быть. Мне было стыдно идти по улице с таким, пьяным мальчишкой, как ты.
Из-за ширмы появилась мисс Реба с тремя стаканами джина.
— Это немного взбодрит нас, — сказала она. — А то сидим тут, как старые больные кошки.
Гостьи церемонно раскланялись и стали пить, причмокивая губами. Потом начался разговор. Все говорили одновременно, по-прежнему с недомолвками, но без пауз на согласие или одобрение.
— Так-то вот с нами, девочками, — сказала мисс Миртл. — Мужчины, видно, просто не могут принять нас такими, как мы есть. Сами же делают из нас то, что мы есть, а потом хотят, чтобы мы были другими. Хотят, чтобы мы даже не глядели на других мужчин, а сами ведут себя, как им вздумается.
— Женщина, которая водится с несколькими мужчинами зараз, — дура, сказала мисс Реба. — От мужчин одни только беспокойства, зачем же их удваивать? А та женщина, что не может быть верна хорошему человеку, доброму, щедрому, который не заставляет тревожиться, слова грубого не скажет…
Она глядела на собеседниц, в глазах ее появилось неописуемо скорбное выражение недоуменного и терпеливого отчаяния.
— Ну-ну, — сказала мисс Миртл. Наклонилась и погладила огромную руку мисс Ребы. Мисс Лоррейн сочувственно поцокала языком. — Успокойтесь, прошу вас.
— Он был таким хорошим, — сказала мисс Реба. — Мы жили как два голубка. Одиннадцать лет как два голубка.
— Будет, милочка, будет, — сказала мисс Миртл.
— Иногда на меня такое находит, — сказала мисс Реба. — Увидела, как тот парень лежит под цветами.
— У мистера Бинфорда цветов было не меньше, — сказала мисс Миртл. Ну-ну. Выпейте пива.
Мисс Реба провела рукавом по глазам и приложилась к кружке.
— Надо было думать, когда связывался с подружкой Лупоглазого, — сказала мисс Лоррейн.
— Их никогда не образумишь, — заметила мисс Миртл. — Как по-вашему, мисс Реба, куда они подались?
— Не знаю и знать не хочу, — ответила мисс Реба. — И когда его поймают и казнят за убийство — тоже не хочу знать. Ничего не хочу знать.
— Все же он каждое лето навещает мать в Пенсаколе, — сказала мисс Миртл. — Такой человек не может быть совсем уж плохим.
— Но нельзя же быть до такой степени испорченным, — сказала мисс Реба. — Я стараюсь, чтобы мой дом был приличным, двадцать лет из кожи вон лезу, а он устраивает здесь подглядывание.
— Все мы, бедные девочки, — сказала мисс Миртл, — из-за нас все беспокойства, и нам же все страдания.
— Я слышала года два назад, что в этом смысле он никуда негоден, сказала мисс Лоррейн.
— Я всегда это знала, — сказала мисс Реба. — Молодой человек, тратится на девочек, деньги текут рекой — и не ложится ни с кем в постель. Это противно природе. Все девочки думали, это потому, что где-то в городе у него есть подружка, но я сказала — попомните мои слова, тут что-то не так. Какая-то странность.
— А тратил он много, что правда, то правда, — сказала мисс Лоррейн.
— Одежда, драгоценности, что покупала эта девка, — даже обидно, сказала мисс Реба. — Китайский халат за сто долларов из-за границы, духи по десять долларов за унцию; на другое утро я поднялась туда — там все это свалено в угол, духи, румяна разбиты, будто ураган пронесся. Вот что устроила со зла, когда он поприжал ее. Запер и не выпускал из дома. Следил за дверью, как…
Она взяла кружку и стала подносить ко рту. Потом недоуменно захлопала глазами.
— Где же…
— Дядя Бад! — возмутилась мисс Миртл. Схватив мальчишку за руку, она вытащила его из-за кресла мисс Ребы и затрясла, его круглая голова болталась с идиотской размеренностью. — Не стыдно тебе? Не стыдно? Что так тянешься к пиву этих леди? Я уж решила отобрать у тебя этот доллар и купить пива мисс Ребе, не сомневайся. Иди к окну, стой там.
— Ерунда, — сказала мисс Реба. — В кружке почти ничего не оставалось. Леди, не откажетесь еще по одной? Минни!
Мисс Лоррейн поднесла платок к губам. Глаза ее под очками скосились в сторону с непонятным, скрытным выражением. Другую руку она приложила к своей плоской груди старой девы.
— Мы забыли о вашем сердце, милочка, — сказала мисс Миртл. — Может, вам теперь лучше выпить джина?
— Право же, я… — заговорила мисс Лоррейн.
— Я думаю — да, — сказала мисс Реба. Грузно поднялась и принесла из-за ширмы еще три стакана. Вошла Минни и вновь наполнила кружки. Женщины стали пить, причмокивая губами.
— Догадалась я, когда Минни сказала мне, что там творится что-то странное, — заговорила мисс Реба. — Что он там почти не бывает, а если и остается, то наутро, когда она делает уборку, на постели никаких следов. Минни не раз слышала, как они ссорятся, та хотела уйти, а он не пускал. Накупил столько вещей, заметьте, и не хотел, чтобы она выходила из дома, а она злилась, запирала дверь и даже не пускала его.
— Может, он иссяк, поставил себе обезьяньи железы, а они подвели, сказала мисс Миртл.
— Потом как-то утром он заявился с Рыжим и повел его туда. Пробыли они там около часа и ушли, Лупоглазый не появлялся до следующего утра. Потом они с Рыжим явились опять и пробыли около часа. После их ухода Минни прибежала ко мне и рассказала, что происходит, на другой день я дождалась их. Завела его сюда и говорю: «Слушай, сукин ты…».
Мисс Реба умолкла. С минуту все три сидели неподвижно, чуть подавшись вперед. Потом, медленно повернув головы, взглянули на мальчика, прислонившегося к столу.
— Дядя Бад, голубчик, — сказала мисс Миртл, — хочешь пойти во двор, поиграть с мисс Ребой и мистером Бинфордом?
— Да, мэм, — ответил мальчишка и направился к двери. Женщины глядели ему вслед, пока дверь за ним не закрылась. Мисс Лоррейн придвинула кресло поближе к столу; они сели теснее.
— Значит, вот как у них было, — сказала мисс Миртл.
— Говорю: «Я вот уже двадцать лет содержу этот дом, но такого здесь еще не бывало. Если хочешь приводить жеребца к своей девке, — говорю, — то води в другое место. Я не хочу, чтобы мой дом превращался во французский притон».
— Ну и сукин сын, — сказала мисс Лоррейн.
— Привел бы уж какого-нибудь старого урода, — сказала мисс Миртл. Подвергать нас, бедняжек, таким искушениям.
— Мужчины вечно думают, что мы противимся искушениям, — сказала мисс Лоррейн. — Паршивый сукин сын.
— Кроме тех, что они навязывают сами, — сказала мисс Реба. — Тут уж смотри в оба… Это продолжалось четыре дня, каждое утро, потом они не пришли. Лупоглазый не показывался целую неделю, а эта девка бесилась, как молодая кобыла. Я решила, что он уехал из города по делам, потом Минни сказала — он здесь, платит ей по пять долларов в день, чтобы не выпускала эту девку из дома и не давала ей звонить по телефону. А я собиралась передать ему, чтобы он забрал ее отсюда, потому что не хочу, чтобы у меня творилось такое. Да-да, Минни говорит, что оба они были голые, как две змеи, а Лупоглазый перевесился через спинку кровати, даже не сняв шляпы, и вроде бы ржал.
— Небось подбадривал их, — сказала мисс Лоррейн. — Сукин сын паршивый.
В коридоре послышались шаги; раздался урезонивающий голос Минни. Дверь отворилась. Негритянка вошла, держа мальчишку за руку, чтобы он не упал. Мальчишка пошатывался на расслабленных ногах, лицо его застыло в безжизненной идиотской гримасе.
— Мисс Реба, — сказала Минни, — этот сорванец забрался в холодильник и выпил целую бутылку пива. — Эй, ты, — встряхнула она мальчишку, — стой прямо!
Тот вяло пошатнулся, с лица его не сходила слюнявая улыбка. Потом на нем появилось выражение беспокойства, испуга; Минни резко отшвырнула мальчишку в сторону, и тут его начало рвать.
Солнце взошло, а Хорес еще не ложился спать и даже не раздевался. Он дописывал письмо жене, уехавшей к отцу в Кентукки, в котором требовал развода. Сидя у стола и глядя на исписанную мелким неразборчивым почерком страницу, он впервые за четыре недели с того дня, как увидел Лупоглазого, наблюдавшего за ним у родника, ощутил успокоение и голод. Откуда-то донесся запах кофе. Покончу с этим делом и отправлюсь в Европу. Я устал. Я слишком стар для этого. Я родился слишком старым для этого, и мне до смерти хочется покоя.
Хорес побрился, сварил кофе, выпил чашку и съел ломтик хлеба. Когда он проходил мимо отеля, подъезжающий к утреннему поезду автобус стоял у обочины, в него усаживались коммивояжеры. Среди них оказался и Кларенс Сноупс с коричневым чемоданом в руке.
— Собираюсь на пару дней в Джексон по одному дельцу, — сказал он. Жаль, что потерял вас вчера вечером. Я потом приезжал на такси. Остались небось на всю ночь?
Грузный, одутловатый, он глядел сверху вниз на Хореса, намеки его не оставляли сомнений.
— Я мог бы прихватить вас в одно местечко, большинство людей о нем не знает. Мужчина там может получить все, что хочет. Но еще будет время, когда я узнаю вас получше. — Он слегка понизил голос и чуть наклонился в сторону. — Не беспокойтесь. Я не болтун. Здесь, в Джефферсоне, я один человек; а какой я в другом городе с хорошими ребятами, это касается только их и меня. Разве не так?
Чуть позже Хорес увидел издали идущую впереди сестру, она вошла в какую-то дверь и скрылась. Он попытался отыскать ее, заглядывал во все магазины, куда она могла зайти, расспрашивал продавцов. Ее нигде не было. Не обследовал он только лестницу между двумя магазинами, ведущую на второй этаж, где находились конторы, в том числе и кабинет окружного прокурора Юстаса Грэхема.
Грэхем хромал на одну ногу, и это обстоятельство привело его к занимаемой должности. Он с трудом пробился в университет штата и окончил его; город помнил, что в юности он водил грузовики и фургоны для бакалейных лавок. На первом курсе Грэхем приобрел известность своим трудолюбием. Он работал официантом в столовой, заключил договор с местным почтовым отделением на доставку корреспонденции со всех прибывающих поездов, и, прихрамывая, расхаживал с мешком за плечами: приятный молодой человек с открытым лицом, с добрым словом для каждого и с какой-то настороженной жадностью в глазах. На втором курсе Грэхем не возобновил договора и отказался от работы в столовой; мало того, у него появился новый костюм. Все были довольны, что благодаря трудолюбию он накопил денег и может все свое время посвящать занятиям. Учился Грэхем на юридическом факультете, и профессора-правоведы натаскивали его, как охотничью собаку. Университет он окончил успешно, хотя и без отличия.
— Все дело в том, что вначале ему приходилось трудно, — говорили профессора. — Начать бы ему так же, как остальные… Он далеко пойдет.
И лишь когда Грэхем закончил учебу, им стало известно, что в течение трех лет он потихоньку играл в покер в конторе платной конюшни. Через два года, когда его избрали в законодательное собрание штата, прошел слух об одной истории из его студенческой жизни.
В конторе платной конюшни шла игра в покер. Ставку должен был делать Грэхем. Он взглянул на сидящего напротив владельца конюшни, единственного оставшегося противника.
— Сколько там у вас, мистер Гаррисс?
— Сорок два доллара, Юстас, — ответил владелец.
Юстас положил несколько бумажек в лежащую на столе кучу денег.
— Сколько ставишь? — спросил владелец.
— Сорок два доллара, мистер Гаррисс.
— Гм-мм, — промычал владелец, разглядывая свои руки. — Сколько ты взял карт?
— Три, мистер Гаррисс.
— Гм-м. Кто сдавал карты?
— Я, мистер Гаррисс.
— Я пас, Юстас.
Окружным прокурором Грэхем стал недавно, однако не скрывал, что намерен выдвигать свою кандидатуру в Конгресс на основании перечня обвинительных приговоров, так что, когда он в своем пыльном кабинете оказался лицом к лицу с Нарциссой, выражение лица у него было такое же, как в тот раз, когда ставил сорок два доллара.
— Жаль только, что это ваш брат, — сказал Грэхем. — Неприятно видеть товарища по оружию, если можно так выразиться, ведущего безнадежное дело.
Нарцисса глядела на него пустым, туманным взглядом.
— В конце концов, мы должны защищать общество, даже если кажется, что оно не нуждается в защите.
— Вы уверены, что он не выиграет? — спросила Нарцисса.
— Видите ли, первый принцип судопроизводства гласит, что одному лишь Богу известно, как поведут себя присяжные. Конечно же, нельзя ожидать…
— Но вы думаете, что он не выиграет.
— Разумеется, я…
— У вас есть веские причины считать так. Должно быть, вам известны факты, о которых он не знает.
Грэхем бросил на нее быстрый взгляд. Потом убрал ручку со стола и принялся писать кончиком ножа для бумаг: «Строго между нами. Я нарушаю присягу, данную при вступлении в должность. Разглашать этого я не имею права. Но, может, вам будет спокойней, если будете знать, что у него нет ни малейшей надежды. Понимаю, каким для него это будет разочарованием, но тут уж ничего нельзя поделать. Мы знаем, что тот человек виновен. Так что, если у вас есть хоть какая-то возможность вывести брата из этого дела, советую ею воспользоваться. Проигравший адвокат все равно что потерпевший поражение спортсмен или оплошавший торговец или врач, его дело уже…».
— И чем скорее он проиграет, тем лучше, не правда ли? — сказала Нарцисса. — Пусть этого человека повесят, и все будет кончено.
Рука Грэхема замерла. Он не поднимал взгляда. Нарцисса сказала спокойным, холодным тоном:
— У меня есть причины желать, чтобы Хорес развязался с этим делом. Чем скорее, тем лучше. Три дня назад Сноупс, тот, что в законодательном собрании штата, звонил мне домой, хотел его разыскать. На другой день Хорес поехал в Мемфис. Зачем — не знаю. Вам придется выяснить это самому. Я хочу, чтобы он развязался с этим делом как можно скорее.
Нарцисса встала и направилась к двери. Грэхем поднялся и, хромая, шагнул вперед, чтобы распахнуть перед ней дверь; она снова бросила на него холодный, спокойный, непроницаемый взгляд, словно перед ней корова или собака и она ждет, пока животное не уберется с пути. Потом вышла. Грэхем прикрыл дверь и неуклюже шагнул, прищелкнув пальцами, но тут дверь отворилась снова; он торопливо схватился за галстук и взглянул на стоящую в дверном проеме Нарциссу.
— Как вы считаете, когда все это кончится? — спросила она.
— Знаете, я… Судебная сессия открывается двадцатого, — сказал он. Это дело будет рассматриваться первым. Скажем… через два дня. Самое большее через три, с вашей любезной помощью. И мне нет нужды заверять вас, что все останется между нами…
Грэхем шагнул к ней, но ее пустой, непроницаемый взгляд остановил его, словно стена.
— Двадцать четвертого, — сказал он. Тут Нарцисса снова взглянула на него.
— Благодарю вас, — сказала она и закрыла дверь.
В тот же вечер Нарцисса написала Белл, что Хорес будет дома двадцать четвертого. Позвонила Хоресу и спросила ее адрес.
— Зачем он тебе? — поинтересовался Хорес.
— Хочу написать ей письмо, — ответила она, в ее спокойном голосе не звучало ни малейшей угрозы. Черт возьми, думал Хорес, сжимая в руке умолкшую трубку, как же вести бой с людьми, которые даже не выдумывают отговорок? Но вскоре он забыл о звонке Нарциссы. До начала процесса он больше ее не видел.
За два дня до начала Сноупс вышел из зубоврачебного кабинета и, отплевываясь, встал у обочины. Достал сигару с золотым ободком, развернул и осторожно сунул в зубы. Под глазом у него темнел синяк, на переносице красовался грязный пластырь.
— Попал в Джексоне под машину, — рассказывал он в парикмахерской. — Но, кажется, я заставлю этого гада раскошелиться, — сказал он, показывая пачку желтых бланков. Спрятал их в бумажник и сунул его в карман. — Я американец. И не хвастаюсь этим, потому что родился американцем. Я всю жизнь был добрым баптистом. Конечно, я не священник и не старая дева; иногда позволял себе поразвлечься с друзьями, но считаю себя не хуже тех, кто старается для виду громко петь в церкви. Однако самая низкая, подлая тварь на этом свете вовсе не черномазый. Это еврей. Нам нужны против них законы. Самые радикальные. Если проклятый подлый еврей может въехать в свободную страну, как наша, только потому, что выучился на юриста, этому пора положить конец. Еврей самая низкая из всех тварей. А самая низкая тварь из евреев — еврейский юрист. И самая подлая тварь из еврейских юристов — это еврей-юрист, живущий в Мемфисе. Раз еврей-юрист может обирать американца, белого человека, и дать ему всего десять долларов за то, что два южных джентльмена: судья, живущий в столице штата Миссисипи, и юрист, который будет со временем большим человеком, как его отец, притом даже судьей, — раз они платят за то же самое в десять раз больше, чем подлый еврей, нам нужен закон. Я всю жизнь был щедрым; все мое принадлежало и моим друзьям. Но если проклятый, подлый, вонючий еврей отказывается платить американцу десятую часть того, что другой американец и к тому же судья…
— Тогда зачем вы продавали это ему? — спросил парикмахер.
— Что? — сказал Сноупс.
Парикмахер глядел на него.
— Что вы хотели продать той машине, когда она сшибла вас? — спросил парикмахер.
— Вот вам сигара, — сказал Сноупс.
Процесс был назначен на двадцатое июня. Через неделю после своей поездки в Мемфис Хорес позвонил мисс Ребе.
— Я только хотел узнать, там ли она. Чтобы можно было вызвать ее, если потребуется.
— Она здесь, — сказала мисс Реба. — Но вызывать ее… Мне это не по душе. Не хочу, чтобы здесь появлялись фараоны, разве что по моей надобности.
— Придет просто-напросто судебный исполнитель, — сказал Хорес. Передаст ей бумагу из рук в руки.
— Ну так пусть это сделает почтальон, — сказала мисс Реба. — Все равно он приходит сюда. И форму носит. С виду ничем не хуже любого фараона. Пусть и доставит бумагу.
— Я не потревожу вас, — сказал Хорес. — Не причиню ни малейшего беспокойства.
— Знаю, что не причините, — сказала мисс Реба. Голос ее в трубку звучал тонко и хрипло. — Я вам этого не позволю. Минни сегодня разревелась из-за того гада, что бросил ее, мы с мисс Миртл, глядя на нее, тоже разревелись. Выпили целую бутылку джина. Я не могу этого допустить. Так что не присылайте этих неотесанных фараонов ни с какими письмами. Позвоните мне, я выгоню обоих на улицу, а там пусть их забирают.
Девятнадцатого вечером Хорес позвонил ей снова. Мисс Реба подошла не сразу.
— Они скрылись, — сказала она. — Оба. Вы что, газет не читаете?
— Каких газет? — сказал Хорес. — Алло. Алло!
— Говорю вам, их здесь больше нету, — сказала мисс Реба. — Я ничего о них не знаю и знать не хочу, только кто мне будет платить за ту неделю, что эта девка прожила в комнате…
— А вы не можете выяснить, где она? Мне это может понадобиться.
— Ничего я не знаю и знать не хочу, — сказала мисс Реба.
Хорес услышал, как щелкнуло в трубке. Однако разъединение последовало не сразу. Послышался стук трубки о стол, где стоял аппарат, голос мисс Ребы, зовущей: «Минни! Минни!» Потом кто-то положил трубку на место; над ухом Хореса раздался щелчок. Через некоторое время чей-то бесстрастный, сдержанный голос произнес: «Пайн-Блафф не согласен… Благодарю!»
Двадцатого июня открылся судебный процесс. На столе лежали предъявленные окружным прокурором скудные вещественные доказательства: пуля из черепа Томми и глиняный кувшин с кукурузным виски.
— Вызываю на свидетельское место миссис Гудвин, — произнес Хорес. К Гудвину он не оборачивался. Но, помогая женщине сесть в кресло, ощущал спиной его взгляд. Уложив ребенка на колени, женщина принесла присягу. Повторила то же, что рассказывала Хоресу на другой день после того, как заболел ребенок. Гудвин дважды пытался оборвать ее, но судья приказывал ему замолчать. Хорес на него не глядел.
Женщина закончила свой рассказ. Она сидела, выпрямясь, в аккуратном поношенном сером платье и в шляпке с заштопанной вуалью, на плече у нее была приколота красная брошка. Ребенок лежал на коленях, закрыв глаза, в болезненной неподвижности. Какое-то время ее рука висела над его лицом, совершая, словно сама собой, беспомощные материнские движения.
Отойдя, Хорес сел на место. И лишь тогда взглянул на Гудвина. Но Гудвин сидел тихо, сложив руки на груди и слегка нагнув голову, однако Хорес видел его побелевшие от ярости ноздри, казавшиеся восковыми на смуглом лице. Он нагнулся к нему и зашептал, но Гудвин не пошевелился.
К женщине обратился окружной прокурор.
— Миссис Гудвин, — спросил он, — когда вы вступили в брак с мистером Гудвином?
— Протестую! — вскочил Хорес.
— Может обвинение доказать, что этот вопрос относится к делу? — спросил судья.
— Я снимаю его, ваша честь, — сказал прокурор, бросив взгляд на присяжных.
Когда объявили, что заседание суда переносится на следующий день, Гудвин с горечью сказал:
— Вы говорили, что когда-нибудь убьете меня, но я не думал, что это всерьез. Не думал, что вы…
— Оставьте, — сказал Хорес. — Неужели не видите, что ваше дело выиграно? Что обвинение вынуждено прибегнуть к попытке опорочить вашего свидетеля?
Но когда они вышли из тюрьмы, он заметил, что женщина по-прежнему смотрит на него с каким-то глубоко скрытым дурным предчувствием.
— Поверьте, вам совершенно незачем тревожиться. Возможно, вы знаете лучше меня, как гнать виски или заниматься любовью, но в уголовном процессе я разбираюсь лучше вашего, имейте это в виду.
— Вы не думаете, что я совершила ошибку?
— Уверен, что нет. Разве не видите, что ваши показания разрушают их доводы? Лучшее, на что они могут надеяться, — это разногласия среди присяжных. И шансов на это меньше, чем один на пятьдесят. Уверяю вас, завтра он выйдет из тюрьмы свободным человеком.
— Тогда, видно, пора уже подумать о расплате с вами.
— Да, — сказал Хорес. — Хорошо. Я зайду сегодня вечером.
— Сегодня вечером?
— Да. Завтра прокурор может снова вызвать вас на свидетельское место. На всякий случай надо подготовиться.
В восемь часов Хорес вошел во двор помешанной. В умопомрачительных глубинах дома горела лампа, напоминая застрявшего в шиповнике светлячка, однако женщина на зов не вышла. Хорес подошел к двери и постучал. Пронзительный голос что-то выкрикнул; Хорес выждал с минуту. И уже собрался постучать еще раз, как вновь послышался этот голос, пронзительный, дикий и слабый, будто камышовая свирель, звучащая из-под заноса снежной лавины. Продираясь сквозь буйную, по пояс, траву, Хорес пошел вокруг. Дверь в кухню была открыта. Внутри тускло горела лампа с закопченным стеклом, заполняя комнату — хаос неясных теней, пропахших грязным телом старой женщины, — не светом, а полумраком. В большой неподвижной круглой голове над рваной, заправленной в комбинезон фуфайкой поблескивали глазные белки. Позади негра помешанная шарила в шкафу, отбрасывая предплечьем назад свои длинные волосы.
— Ваша сучка пошла в тюрьму, — сказала она. — Ступайте за ней.
— В тюрьму? — переспросил Хорес.
— Я же сказала. Туда, где живут хорошие люди. Мужей надо держать в тюрьме, чтобы не мешали.
Старуха повернулась к негру и протянула плоскую фляжку.
— Бери, голубчик. И дай мне за нее доллар. Денег у тебя много.
Хорес возвратился в город, в тюрьму. Его впустили. Он поднялся по лестнице; надзиратель запер за ним дверь.
Женщина впустила его в камеру. Ребенок лежал на койке. Рядом с ним, скрестив руки и вытянув ноги так, будто смертельно устал, сидел Гудвин.
— Что же вы сидите напротив этой щели? — сказал Хорес. — Забейтесь в угол, а мы вас накроем матрацем.
— Пришли посмотреть, как я получу пулю? — спросил Гудвин. — Что ж, все правильно. Вы для этого постарались. Обещали ведь, что меня не повесят.
— Можете быть спокойны еще целый час, — сказал Хорес. — Мемфисский поезд прибудет только в половине девятого. У Лупоглазого, разумеется, хватит ума не приезжать в той желтой машине.
И повернулся к женщине.
— А вы? Я был о вас лучшего мнения. Мы с ним, конечно, дураки, но от вас я такого не ожидал.
— Ей вы оказываете услугу, — сказал Гудвин. — А то мыкалась бы со мной, пока не стало бы слишком поздно подцепить подходящего человека. Обещайте только устроить малыша продавцом газет, когда он подрастет настолько, чтобы отсчитывать сдачу, и на душе у меня будет спокойно.
Женщина села на койку и положила ребенка на колени. Хорес подошел к ней.
— Ну, пойдемте, — сказал он. — Ничего не случится. С ним здесь будет все в порядке. Он это знает. Вам нужно пойти домой, выспаться, потому что завтра вы уедете отсюда. Идемте.
— Я, пожалуй, лучше останусь.
— Черт возьми, разве вам не известно, что, готовясь к беде, вы скорее всего ее накличете? Неужели не знаете по собственному опыту? Ли знает. Ли, пусть она это бросит.
— Иди, Руби, — сказал Гудвин. — Ступай домой, ложись спать.
— Я, пожалуй, лучше останусь.
Хорес стоял возле них. Женщина сидела, задумчиво склонив голову, совершенно неподвижно. Гудвин откинулся к стене, скрестив руки на груди, его загорелые кисти скрывались под рукавами выцветшей рубашки.
— Вот теперь вы мужчина, — сказал Хорес. — Не так ли? Жаль, присяжные не видели, как вы, запертый в бетонной камере, пугаете женщин и детей жуткими рассказами для пятиклассников. Они сразу бы поняли, что у вас не хватит духу убить кого-то.
— Шли бы лучше домой сами, — сказал Гудвин. — Мы можем поспать здесь, только вот шумно очень.
— Нет, для нас это будет слишком разумно, — сказал Хорес. Он вышел из камеры. Надзиратель отпер дверь и выпустил его на улицу. Через десять минут Хорес вернулся со свертком. Гудвин не шевельнулся. Женщина смотрела, как Бенбоу разворачивает сверток. Там оказались бутылка молока, коробка конфет и коробка сигар. Хорес поднес ее Гудвину, потом взял сигару сам.
— Молочная бутылочка у вас с собой? Женщина достала бутылочку из узла под койкой.
— Там еще немного осталось, — сказала она. Долила ее из принесенной бутылки. Хорес поднес огня Гудвину и закурил сам. Когда поднял взгляд, бутылочки уже не было.
— Еще рано кормить? — спросил он.
— Я грею молоко, — ответила женщина.
— А-а, — протянул Хорес. И привалился вместе со стулом к стене напротив койки.
— На постели есть место, — сказала женщина. — Там помягче.
— Не настолько, чтобы стоило пересаживаться, — ответил Хорес.
— Слушайте, — вмешался Гудвин. — Идите-ка домой. Это все бесполезно.
— Нам предстоит небольшая работа, — сказал Хорес. — Завтра утром прокурор начнет допрашивать ее снова. Это у него единственная надежда: каким-то образом признать ее показания недействительными. Попробуйте вздремнуть, пока мы репетируем.
— Ладно, — согласился Гудвин.
Хорес принялся натаскивать женщину, расхаживающую взад-вперед по тесной камере. Гудвин докурил сигару и вновь сидел неподвижно, скрестив руки и свесив голову. Часы на площади пробили девять, потом десять. Ребенок захныкал и заворочался. Женщина остановилась, перепеленала его, достала из-под платья бутылочку и покормила. Потом осторожно подалась вперед и заглянула в лицо Гудвину.
— Заснул, — прошептала она.
— Может, уложим его? — шепотом спросил Хорес.
— Не надо. Пусть сидит.
Бесшумно двигаясь, она положила ребенка на койку и села на другой ее край. Хорес придвинул стул поближе к ней. Говорили они шепотом.
Часы пробили одиннадцать. Хорес продолжал натаскивать женщину, снова и снова возвращаясь к воображаемой сцене. Наконец сказал:
— Пожалуй, все. Теперь запомните? Если он спросит что-то такое, на что сразу не сможете ответить, просто промолчите. Об остальном позабочусь я. Запомните?
— Да, — прошептала женщина.
Хорес протянул руку, взял с койки коробку конфет и открыл, вощеная бумага тихо зашуршала. Женщина взяла конфету. Гудвин не шевелился. Женщина взглянула на него, потом на узкую прорезь окна.
— Перестаньте, — прошептал Хорес. — Через такое окошко он не достанет его даже шляпной булавкой, тем более пулей. Понимаете?
— Да, — ответила женщина, держа конфету в руке. — Я знаю, о чем вы думаете, — прошептала она, не глядя на него.
— О чем же?
— Вы пришли в тот дом, а меня там нет. Я знаю, о чем вы думаете.
Хорес глянул на нее. Женщина смотрела в сторону.
— Вчера вы сказали, что пора уже с вами расплатиться. Какое-то время Хорес не сводил с нее взгляда.
— Вот оно что, — сказал он. — О темпера! О морес!7 О черт! Неужели вы, безмозглые млекопитающие, убеждены, что мужчина, любой мужчина… Вы думали, я добиваюсь этого? Думаете, если б добивался, то ждал бы так долго?
Женщина бросила на него быстрый взгляд.
— Если б не ждали, то ничего бы не добились.
— Что? А-а. Понятно. А сегодня вечером?
— Я решила, что вы…
— Значит, теперь пошли бы на это?
Женщина взглянула на Гудвина. Тот слегка похрапывал.
— Нет-нет, не прямо сейчас. Но расплатитесь немедленно, по требованию?
— Я решила, что вы ждете такой расплаты. Ведь я же сказала, что у нас нет… Если этого мало, я вас не виню.
— Речь не о том. Сами знаете, что не о том. Неужели вы не можете представить, что человек готов делать что-то лишь потому, что считает это справедливым, необходимым для гармонии вещей?
Женщина неторопливо вертела в руке конфету.
— Я думала, вы злитесь на него.
— На Ли?
— Нет. — Она коснулась рукой ребенка. — Потому что мне приходилось носить его с собой.
— То есть, по-вашему, он мешал бы нам, лежа в изножье кровати? Пришлось бы все время держать его за ножку, чтобы не упал?
Женщина поглядела на Хореса, глаза ее были серьезны, пусты и задумчивы. Часы на площади пробили двенадцать.
— Господи Боже, — прошептал Хорес. — С какими людьми вы сталкивались?
— Я однажды так вызволила Ли из тюрьмы. Из Ливенуорта. Когда знали, что он виновен.
— Да? — сказал Хорес. Протянул ей коробку с конфетами. — Возьмите другую. Эта уже совсем измята.
Женщина взглянула на измазанные шоколадом пальцы и на бесформенную конфету. Хорес предложил свой платок.
— Я запачкаю его, — сказала женщина. — Постойте. Она вытерла пальцы о грязные пеленки и вновь села, положив сжатые руки на колени. Гудвин мерно похрапывал.
— Когда Ли отправили на Филиппины, я осталась в СанФранциско. У меня была работа, я жила в меблированной комнате, стряпала на газовом рожке, потому что обещала его ждать, и он знал, что я сдержу обещание. Когда он убил другого солдата из-за черномазой, я даже не узнала об этом. Писем от него не приходило пять месяцев. На работе, застилая полку газетой, я случайно прочла, что его часть возвращается домой, и когда взглянула на календарь, оказалось, это тот самый день. Все это время я была верна ему. А возможности у меня были: я каждый вечер имела их с мужчинами, приходящими в ресторан.
К пароходу меня не отпускали, пришлось уволиться. А в порту мне повидаться с ним не позволили, даже не пустили на пароход. Я стояла там, пока сходили солдаты, высматривала его и спрашивала у проходящих, где он, а они подшучивали, спрашивали, занята ли я вечером, говорили, что не слышали о таком, или что он убит, или что удрал в Японию с женой полковника. Я еще раз попыталась пройти на пароход, но меня не пустили. И вот в тот вечер я принарядилась, пошла по кабаре, нашла одного из тех солдат, познакомилась с ним, и он рассказал все. Мне казалось, что я умерла. Я сидела там, играла музыка и все такое, тот пьяный солдат лапал меня, я спрашивала себя, почему бы не плюнуть на все, уйти с ним, напиться и больше не протрезвляться, а в голове вертелось: «Из-за такого же скота я мучилась целый год». Наверно, потому и не ушла.
Потому ли, нет, но не ушла. Вернулась в свою комнату и на другой день принялась искать Ли. Искала, мне врали, старались окрутить, но в конце концов я выяснила, что он в Ливенуорте. Денег на билет не хватало, пришлось устроиться на другую работу. За два месяца я собрала нужную сумму и поехала в Ливенуорт. Устроилась работать официанткой в ночную смену и каждое второе воскресенье могла видеться с Ли. Мы решили нанять адвоката. Не знали, что адвокат ничем не может помочь заключенному федеральной тюрьмы. Адвокат не говорил мне этого, а я не говорила Ли, как расплачиваюсь с адвокатом. Он думал, что я накопила денег. Все выяснилось, когда я прожила с адвокатом два месяца.
Потом началась война. Ли выпустили и отправили во Францию. Я уехала в Нью-Йорк и устроилась на военный завод. Ни с кем не водилась, хотя город кишел солдатами, не жалевшими денег, и даже уродки разгуливали в шелках. Но я ни с кем не водилась. Потом Ли вернулся. Я пошла к пароходу встречать его. Но Ли вывели под конвоем и снова отправили в Ливенуорт за то, что убил того солдата три года назад. Тогда я наняла адвоката, чтобы тот нашел конгрессмена, который бы вызволил Ли. Отдала ему все деньги, что могла накопить. Так что, когда Ли вышел, у нас не было ни гроша. Он сказал, что нам надо пожениться, но мы не могли позволить себе этого. А когда я рассказала ему про того адвоката, он избил меня.
Женщина снова бросила под койку измятую конфету и вытерла руку пеленкой. Взяла из коробки другую конфету и стала есть. Не переставая жевать, повернулась к Хоресу и бросила на него пустой, задумчивый взгляд. Сквозь узкое окошко сочилась холодная, мертвая тьма.
Гудвин перестал храпеть. Поворочался и выпрямился.
— Который час?
— Что? — произнес Хорес. Взглянул на часы. — Половина третьего.
— У него, должно быть, прокол, — сказал Гудвин. Перед рассветом Хорес и сам заснул, сидя на стуле. Когда проснулся, в окошко горизонтально падал узкий, розоватый луч солнца. Женщина с Гудвином негромко разговаривали, сидя на койке. Гудвин угрюмо взглянул на него.
— Доброе утро.
— Надеюсь, вы за ночь избавились от своего кошмара, — сказал Хорес.
— Если и да, то он будет последним. Говорят, там не видят снов.
— Вы, разумеется, немало сделали, чтобы не избежать этого, — сказал Хорес. — Думаю, в конце концов вы нам поверите.
— Поверю, как же, — сказал Гудвин, он сидел неподвижно, сдерживаясь изо всех сил, хмурый, неряшливый, в измятых комбинезоне и синей рубашке. Неужели думаете, этот человек после вчерашнего допустит, чтобы я вышел отсюда, прошел по улице и вошел в здание суда? Среди каких людей вы жили всю жизнь? В детском саду? Я лично не допустил бы этого.
— Тогда он сам сунет голову в петлю, — сказал Хорес.
— А какой мне от этого прок? Слушайте, что…
— Ли… — перебила женщина.
— …что я вам скажу: в другой раз, когда вздумаете играть в кости на жизнь человека…
— Ли… — повторила женщина. Она медленно гладила его по голове взад и вперед. Принялась выравнивать его пробор, оправлять рубашку. Хорес наблюдал за ними.
— Хотите остаться сегодня здесь? — негромко спросил он. — Я могу это устроить.
— Нет, — сказал Гудвин. — Мне уже надоело. Хочу развязаться со всем. Только скажите этому чертову помощнику шерифа, чтобы не шел совсем рядом со мной. Сходите-ка с ней позавтракайте.
— Я не хочу есть, — сказала женщина.
— Делай, что сказано, — сказал Гудвин.
— Ли!
— Пойдемте, — сказал Хорес. — Потом вернетесь. Выйдя на утренний воздух, он стал глубоко дышать.
— Дышите полной грудью, — посоветовал он. — После ночи, проведенной в таком месте, у кого угодно начнется горячка. Подумать только, что три взрослых человека… Господи, иногда мне кажется, что все мы дети, кроме самих детей. Но сегодня — последний день. К полудню он выйдет оттуда свободным человеком — вам это ясно?
Они шли свежим, солнечным утром под мягким, высоким небом. Высоко в голубизне с юго-запада плыли пышные облачка, прохладный легкий ветерок трепал акации, с которых давно опали цветы.
— Даже не знаю, как мне расплачиваться с вами, — сказала женщина.
— Оставьте. Я уже вознагражден. Вы не поймете, но моя душа отбыла срок, тянувшийся сорок три года. Сорок три. В полтора раза больше, чем вы прожили на свете. Так что, видите, безрассудство, как и бедность, само заботится о себе.
— А знаете, что он… что…
— Оставьте же. Ли очнется и от этого. Бог временами бывает неразумен, но по крайней мере он джентльмен. Вы этого не знали?
— Я всегда думала о Нем как о мужчине, — сказала женщина.
Звонок уже звонил, когда Хорес шел площадью к зданию суда. Площадь была уже забита машинами и фургонами, люди в комбинезонах и хаки медленно заполняли готический вестибюль здания. Когда он поднимался по лестнице, часы на башенке пробили девять.
Широкие створчатые двери на верху узкой лестницы были распахнуты. Оттуда доносилась неторопливая суета рассаживающихся людей. Хорес видел их головы над спинками стульев — лысые и седые, косматые и со свежими кромками над загорелой шеей, напомаженные головы над городскими воротничками и дамские шляпки с цветами и без цветов.
Шум голосов и движений относило ровным, тянущим в дверь сквозняком. Воздух входил в окна и проносился над головами и спинами к стоящему в дверях Хоресу, вбирая в себя запах табака, застарелого пота, земли и характерный запах судебных залов: затхлый запах иссякших страстей и алчности, споров и горечи, упрямо держащийся с каким-то грубым постоянством из-за отсутствия чего-либо лучшего. Окна выходили на балконы с изогнутыми портиками. В них задувал ветер, неся с собой чириканье воробьев и воркование голубей, гнездящихся под свесом крыши, время от времени гудок автомобиля с площади взвивался и тонул в гулком топоте ног на лестнице и в коридоре.
Судьи на месте не было. Чуть в стороне от его стола Хорес увидел черные волосы и загорелое, изможденное лицо Гудвина, рядом с ним серую шляпку женщины. По другую сторону стола сидел, ковыряясь в зубах, какой-то человек с длинным, бледным носом. Череп его густо покрывали жесткие вьющиеся волосы, редеющие над небольшой лысиной. Одет он был в светло-коричневый костюм, подле него лежали элегантный кожаный портфель и соломенная шляпа с коричневой лентой, ковыряя в зубах, он лениво поглядывал в окно через головы сидящих. Хорес замер в дверях.
— Это адвокат, — сказал он. — Еврей-адвокат из Мемфиса.
Потом взглянул на затылки людей, стоящих вокруг стола, где обычно находились свидетели.
— Я заранее знаю, что увижу, — сказал он. — Она будет в черной шляпке.
Хорес зашагал по проходу. Из-за балконного окна, где, казалось, звонил звонок и где под крышей гортанно ворковали голуби, донесся голос судебного пристава:
«Высокочтимый суд округа Йокнапатофа открыт согласно закону…»
Темпл была в черной шляпке. Секретарю пришлось дважды вызывать ее к свидетельскому месту. Через некоторое время Хорес осознал, что к нему с легким раздражением обращается судья:
— Это ваша свидетельница, мистер Бенбоу?
— Да, ваша честь.
— Желаете, чтобы ее привели к присяге и занесли показания в протокол?
— Да, ваша честь.
За окном, над которым неторопливо сновали голуби, по-прежнему раздавался голос пристава, монотонный, назойливый и бесстрастный, хотя звонок уже стих.
Окружной прокурор взглянул на присяжных.
— Я предъявляю в качестве вещественного доказательства этот предмет, обнаруженный на месте преступления.
Он держал в руке кукурузный початок. Его, казалось, обмакнули в темно-коричневую краску.
— Этот предмет не предъявлялся ранее потому, что до показаний жены обвиняемого, только что зачитанных по протоколу, его отношение к делу было не совсем ясно.
Вы слышали заключения химика и гинеколога — который, как вам, джентльмены, известно, является авторитетом в священнейших делах, относящихся к священнейшей на свете вещи: женственности, — и он сказал, что тут пахнет уже не виселицей, а бензиновым костром…
— Протестую! — заявил Хорес. — Обвинение пытается склонить…
— Протест принят, — объявил судья. — Мистер секретарь, вычеркните фразу, начинающуюся словами «и он сказал». Мистер Бенбоу, можете указать присяжным не принимать ее во внимание. Мистер окружной прокурор, придерживайтесь сути дела.
Окружной прокурор поклонился. Потом повернулся к сидящей на свидетельском месте Темпл. Из-под ее черной шляпки выбивались, словно комки канифоли, тугие рыжие кудри. На шляпке красовалось украшение из горного хрусталя. На обтянутых черным атласом коленях лежала платиновая сумочка. Распахнутое светло-коричневое пальто обнажало пурпурный бант на плече. Руки неподвижно застыли на коленях ладонями вверх. Длинные белые ноги были закинуты в сторону и расслаблены в лодыжках, туфли с блестящими пряжками лежали на боку, словно пустые. Над рядами сосредоточенных лиц, белых и бледных, словно брюхо дохлой рыбы, она сидела в независимой и вместе с тем раболепной позе, устремив взгляд на что-то в глубине зала. Лицо ее было совершенно бледным, пятна румян походили на бумажные кружки, приклеенные к скулам, губы, раскрашенные в форме безупречного смертоносного лука, напоминали что-то символическое и вместе с тем загадочное, тоже вырезанное из пурпурной бумаги и приклеенное к лицу.
Окружной прокурор встал перед ней.
— Как вас зовут?
Темпл не ответила. Слегка передвинула голову, словно он мешал ей смотреть, и пристально уставилась на что-то в глубине зала.
— Как вас зовут? — повторил он, тоже передвинувшись и снова встав перед ее взглядом. Губы Темпл шевельнулись.
— Громче, — сказал окружной прокурор. — Говорите смело. Вам никто не причинит вреда. Пусть эти добрые люди, отцы и мужья, выслушают все, что вы скажете, и воздадут за причиненное вам зло.
Судья, вскинув брови, поглядел на Хореса. Но Хорес не шевельнулся. Он сидел, склонив голову и положив на колени сжатые кулаки.
— Темпл Дрейк, — ответила свидетельница.
— Сколько вам лет?
— Восемнадцать.
— Где вы живете?
— В Мемфисе, — ответила она еле слышно.
— Говорите погромче. Эти люди не причинят вам вреда. Они здесь для того, чтобы воздать за причиненное вам зло. Где вы жили до отъезда в Мемфис?
— В Джексоне.
— У вас там родные?
— Да.
— Продолжайте. Скажите этим добрым людям…
— Отец.
— Ваша мать умерла?
— Да.
— У вас есть сестры?
— Нет.
— Вы единственная дочь у отца?
Судья вновь поглядел на Хореса; тот снова не шевельнулся.
— Да.
— Где вы находились с двенадцатого мая сего года?
Темпл чуть склонила голову набок, словно пытаясь разглядеть что-то за спиной прокурора. Он снова встал в поле ее зрения. И она снова стала глядеть на него, отвечая, как попугай.
— Ваш отец знал, где вы?
— Нет.
— Где, по его мнению, вы находились?
— Он считал, что в университете.
— Значит, вы скрывались, потому что с вами что-то случилось и вы не смели…
— Протестую! — заявил Хорес. — Этот вопрос является…
— Протест принят! — объявил судья. — Я уже собирался предупредить вас, мистер окружной прокурор, но подсудимый почему-то не возражал.
Окружной прокурор поклонился в сторону судейского кресла. Потом повернулся к Темпл и снова завладел ее взглядом.
— Где вы были утром двенадцатого мая?
— В амбаре.
Весь зал шумно вздохнул. Вошло несколько новых людей, они встали тесной кучкой у задней стены. Темпл снова чуть склонила голову набок. Окружной прокурор опять перехватил ее взгляд и завладел им. Сделал полуоборот и указал на Гудвина.
— Видели вы этого человека раньше?
Темпл смотрела на окружного прокурора, лицо ее было совершенно неподвижным, пустым. С близкого расстояния ее глаза, два пятна румян и рот казались пятью бессмысленными предметами на блюдечке в форме сердца.
— Смотрите, куда я указываю.
— Да.
— Где вы его видели?
— В амбаре.
— Что вы делали в амбаре?
— Пряталась.
— От кого прятались?
— От него.
— От этого человека? Смотрите, куда я указываю.
— Да.
— Но он нашел вас?
— Да.
— Был там еще кто-нибудь?
— Был Томми. Он сказал…
— Томми находился в амбаре или снаружи?
— Снаружи, у двери. Наблюдал. Он сказал, что пустит…
— Минутку. Вы просили его никого не пускать?
— Да.
— И он запер дверь снаружи?
— Да.
— Но Гудвин вошел?
— Да.
— Было у него что-нибудь в руке?
— У него был пистолет.
— Томми пытался остановить его?
— Да. Он сказал, что…
— Подождите. Что он сделал с Томми?
Темпл уставилась на прокурора.
— У Гудвина в руке был пистолет. Что он сделал с Томми?
— Застрелил.
Окружной прокурор отступил в сторону. Взгляд Темпл тут же устремился в глубь зала в замер. Окружной прокурор тут же вернулся на место и встал перед ее взором. Она повела головой; он перехватил ее взгляд, завладел им и поднял окрашенный початок перед ее глазами.
— Вы уже видели этот предмет раньше?
— Да.
Окружной прокурор повернулся.
— Ваша честь и уважаемые джентльмены, вы слышали ужасную, невероятную историю, рассказанную этой девушкой; вы видели вещественное доказательство и слышали заключение врача; я не стану больше подвергать это исстрадавшееся беззащитное дитя мучениям…
Он умолк; все как один повернули головы и смотрели, как по проходу к судейскому месту идет человек. Он шел степенно, сопровождаемый неотрывными взглядами с маленьких белых лиц, неторопливым шуршанием воротничков. У него были аккуратно подстриженные седые волосы и усы — полоска кованого серебра на смуглой коже. Под глазами виднелись небольшие мешки. Легкое брюшко облегал безупречно отглаженный льняной костюм. В одной руке старик держал панамскую шляпу, в другой — изящную черную трость. Не глядя ни на кого, он степенно шагал по проходу среди медленно воцарявшейся, похожей на долгий вздох тишины. Прошел, мимо свидетельского места, даже не взглянув на свидетельницу, неотрывно глядящую на что-то в глубине зала, пересек линию ее взора, словно бегун, рвущий на финише ленточку, и остановился перед барьером, над которым, опершись руками о стол, поднялся судья.
— Ваша честь, — обратился к нему старик, — эта свидетельница уже может быть свободна?
— Да, сэр судья, — ответил председательствующий, — да, сэр. Подсудимый, вы не настаиваете…
Старик медленно повернулся, возвышаясь над затаенными дыханиями, над маленькими белыми лицами, и взглянул на шестерых людей, сидящих на скамье присяжных. Свидетельница позади него не шевелилась. Она застыла в дурманной неподвижности, уставясь отуманенным взглядом поверх лиц в глубину зала. Старик повернулся к ней и протянул руку. Темпл не шевельнулась. Весь зал шумно вздохнул и снова затаил дыхание. Старик коснулся ее руки. Она повернулась к нему, ее пустые глаза слились в сплошные зрачки над тремя жгучими красными пятнами. Вложила свою руку в его, поднялась и снова воззрилась в глубину зала, платиновая сумочка, соскользнув с колен, тонко звякнула о пол. Старик носком блестящего ботинка отшвырнул сумочку к плевательнице, в угол, где скамья присяжных соединялась с судейским местом, и медленно свел Темпл с помоста. Когда они двинулись по проходу, весь зал вздохнул снова.
На середине прохода девушка остановилась, стройная в своем элегантном расстегнутом пальто, с застывшим пустым лицом, затем пошла дальше, старик вел ее за руку. Они шли по. проходу, он, выпрямясь, шагал рядом с ней среди неторопливого шороха воротничков, не глядя по сторонам. Девушка снова остановилась. Стала съеживаться, тело ее медленно выгибалось назад, рука, сжатая пальцами старика, напряглась. Старик наклонился к ней и что-то сказал; она двинулась снова с застенчивой и экстатичной униженностью. У выхода неподвижно застыли навытяжку четверо молодых людей. Они стояли, как солдаты, пока отец с дочерью не подошли к ним. Тут они встрепенулись и, окружив обоих плотным кольцом, так, что девушка скрылась за ними, зашагали к выходу. Там они снова остановились; видно было, как в самых дверях девушка, опять съежась, прижалась к стене, и вновь стала выгибаться. Казалось, она не хочет идти дальше, но пять фигур снова заслонили ее, и плотная группа снова пошла, миновала двери и скрылась. Весь зал выдохнул: глухой шум усиливался, словно ветер. Медленно нарастая, он несся долгим порывом над длинным столом, где сидели подсудимый и женщина с ребенком, Хорес, окружной прокурор и мемфисский адвокат, обдавал скамью присяжных и бился о судейское место.
Мемфисский адвокат сидел развалясь и рассеянно глядя в окно. Ребенок мучительно захныкал.
— Тихо, — сказала женщина. — Шшшш.
Присяжные совещались восемь минут. Когда Хорес вышел из здания суда, день клонился к вечеру. Фургоны разъезжались, некоторым из них предстояло двенадцать-шестнадцать миль проселочной дороги. Нарцисса дожидалась брата в машине. Он медленно возник среди людей в комбинезонах; в машину влез по-старчески неуклюже, с искаженным лицом.
— Хочешь домой? — спросила Нарцисса.
— Да, — ответил Хорес.
— Я спрашиваю, в дом или домой?
— Да, — ответил Хорес.
Нарцисса сидела за рулем, мотор работал. Она поглядела на брата, на ней было темное платье со строгим белым воротничком и темная шляпка.
— Куда?
— Домой, — сказал Хорес. — Все равно. Только домой.
Они проехали мимо тюрьмы. Вдоль забора толпились бродяги, фермеры, уличные мальчишки и парни, шедшие из здания суда за Гудвином и помощником шерифа. У ворот, держа; на руках ребенка, стояла женщина в серой шляпке с вуалью.
— Встала там, где он может видеть ее из окон, — сказал Хорес. — И я чувствую запах ветчины. Наверно, он будет есть ветчину, пока мы не доедем.
И заплакал, сидя в машине рядом с сестрой. Сестра вела уверенно, не быстро. Вскоре они выехали за город, и с обеих сторон потянулись мимо тучные, уходящие вдаль ряды молодого хлопчатника. Вдоль идущей в гору дороги кое-где еще белела акация.
— Она еще длится, — сказал Хорес. — Весна. Можно даже подумать, в этом есть какой-то смысл.
Хорес остался ужинать. Ел он много.
— Пойду приготовлю тебе комнату, — очень мягко сказала сестра.
— Хорошо, — сказал Хорес. — Очень мило с твоей стороны.
Нарцисса вышла. Кресло мисс Дженни стояло на подставке с прорезями для колес.
— Очень мило с ее стороны, — сказал Хорес. — Я, пожалуй, выйду выкурю трубку.
— С каких это пор ты перестал курить здесь? — спросила мисс Дженни.
— Да, — сказал Хорес. — Было с ее стороны очень мило. Он вышел на веранду.
— Я собирался остаться здесь.
Хорес смотрел, как идет по веранде, потом топчет облетевшие робко белеющие цветы акаций; из железных ворот он вышел на шоссе. Когда прошел с милю, возле него притормозила машина, водитель предложил подвезти.
— Я гуляю перед ужином, — ответил Хорес. — Сейчас поверну назад.
Пройдя еще с милю, он увидел огни города, тусклое, низкое, скупое зарево. По мере приближения оно становилось все ярче. На подходе к городу Хорес услышал шум, голоса. Потом увидел людей, беспокойную массу, заполняющую улицу и мрачный плоский двор, над которым маячил прямоугольный корпус тюрьмы со щербинами окон. Во дворе под зарешеченным окном какой-то человек без пиджака, хрипло крича и жестикулируя, взывал к толпе. У окна никого не было.
Хорес пошел к площади. Среди стоящих вдоль тротуара коммивояжеров находился шериф — толстяк с тупым, широким лицом, скрадывающим озабоченное выражение глаз.
— Ничего они не сделают, — говорил он. — Слишком много болтовни. Шуму. И слишком рано. Когда намерения серьезные, толпе не нужно столько времени на разговоры. И она не примется за свое у всех на виду.
Толпа оставалась на улице допоздна. Однако вела себя очень тихо. Казалось, большинство людей пришло поглазеть на тюрьму и зарешеченное окно или послушать человека без пиджака. Вскоре тот замолчал. Тогда все стали расходиться, кто назад к площади, кто домой, и наконец под дуговой лампой у входа на площадь осталась лишь небольшая кучка людей, среди них находились два временно назначенных помощника шерифа и ночной полицейский в широкой светлой шляпе, с фонариком, часами и пистолетом.
— Расходитесь по домам, — сказал он. — Представление окончено. Повеселились, и хватит. Теперь домой, спать.
Коммивояжеры еще посидели на тротуаре перед отелем, среди них был и Хорес; поезд, идущий на юг, прибывал в час ночи.
— Они что ж, так и спустят ему? — сказал один. — Этот початок? Что у вас тут за люди? Чем еще их можно расшевелить?
— У нас в городе он и до суда не дошел бы, — сказал другой.
— Даже до тюрьмы, — сказал третий. — Кто она?
— Студентка. Симпатичная. Ты не видел ее?
— Видел. Прямо куколка. Черт. Я обошелся бы без початка.
Потом площадь стихла. Часы пробили одиннадцать; коммивояжеры вошли в отель, вышел негр-швейцар и повернул стулья к стене.
— Ждете поезда? — спросил он Хореса.
— Да. Сообщение о нем уже есть?
— Идет по расписанию. Но еще целых два часа. Если хотите, прилягте в комнате для образцов.
— А можно? — спросил Хорес.
— Я провожу вас, — сказал негр.
В этой комнате коммивояжеры демонстрировали свои товары. Там стояла софа. Хорес выключил свет и лег. Ему были видны деревья вокруг здания суда и одно крыло, высящееся над пустой и тихой площадью. Но люди не спали. Он чувствовал эту бессонность, чувствовал, что люди в городе не смыкают глаз.
— Все равно, я не смог бы уснуть, — сказал он себе.
Хорес слышал, как часы пробили двенадцать. Потом — возможно, прошло полчаса, возможно, больше — услышал, что кто-то пронесся под окном и побежал дальше. Ноги бегущего стучали громче, чем конские копыта, оглашая гулким эхом пустую площадь, тихое, отведенное для сна время. И Хорес слышал уже не один звук, теперь в воздухе появилось нечто иное, поглотившее топот бегуна.
Пробираясь по коридору к лестнице, он не сознавал, что бежит, пока не услышал за дверью голос: «Огонь! Это…» Потом голос стал не слышен.
— Я напугал его, — сказал Хорес. — Наверно, человек только что из Сент-Луиса и еще не привык к такому.
Он выскочил на улицу. Там уже стоял владелец отеля в нелепом виде: полный мужчина, поддерживающий на животе брюки, подтяжки болтались под ночной рубашкой, взъерошенные космы беспорядочно вздымались над лысиной; мимо отеля пробежали трое. Казалось, они возникли из ниоткуда, появились из ничего уже полностью одетыми и бегущими по улице.
— Пожар, — сказал Хорес. Он видел зарево; на его фоне зловещим силуэтом чернела тюрьма.
— Это на пустыре, — сказал владелец, подтягивая брюки. — Я не могу пойти туда, потому что за конторкой никого нет.
Хорес побежал. Впереди он видел еще несколько бегущих фигур, сворачивающих в проулок возле тюрьмы; потом услышал рев огня, яростный рев горящего бензина. Свернул в проулок. Увидел яркое пламя посреди пустыря, где в базарные дни привязывали фургоны. На фоне пламени мелькали кривляющиеся темные силуэты; он слышал крики запыхавшихся людей; сквозь внезапно образовавшуюся брешь увидел, как весь охваченный пламенем человек повернулся и побежал, не выпуская взорвавшийся с ослепительной вспышкой пятигаллоновый бидон.
Хорес ворвался в толпу, в круг, образовавшийся посреди пустыря. С одной стороны круга доносились вопли человека, в руках у которого взорвался бидон, но из центра костра не доносилось ни звука. Теперь к костру нельзя было приблизиться; из раскаленной добела массы, в которой виднелись остатки столбов и досок, длинными ревущими языками вырывалось пламя. Хорес метался среди толпы; его хватали, но он не замечал этого; переговаривались, но он не слышал голосов.
— Его адвокат.
— Защищал. Хотел обелить.
— Бросить и его туда. Там еще хватит огня, чтобы спалить адвоката.
— Сделать с адвокатом то же, что и с ним. Что он сделал с ней. Только не початком. Он пожалеет, что это не початок.
Хорес не слышал их. Не слышал воплей обожженного. Не слышал огня, хотя пламя, словно живя своей жизнью, продолжало вздыматься, неослабно и беззвучно: яростный гул, будто во сне, безмолвно ревел из немой пустоты.
В Кинстоне пассажиров на вокзале встречал худощавый сероглазый старик с нафабренными усами, владелец семиместной машины. В прежние дни, до того, как город стал лесопромышленным, он, сын одного из первых поселенцев, был плантатором и землевладельцем. Потом из-за легкомыслия и жадности лишился своих владений и стал совершать рейсы на экипаже от вокзала в город и обратно, с нафабренными усами, в цилиндре и поношенном длиннополом сюртуке, рассказывая по пути коммивояжерам, как был раньше вождем кинстонского общества; теперь он стал его возницей.
Когда эра лошадей миновала, он купил автомобиль и продолжал выезжать к поездам. По-прежнему фабрил усы, хотя цилиндр сменился кепкой, а сюртук серым пиджаком в красную полоску.
— Вот и вы, — сказал старик, когда Хорес сошел с поезда. — Кладите вещи в машину.
Он сел за руль. Хорес уселся на переднее сиденье рядом.
— Вам бы приехать предыдущим поездом, — сказал старик.
— Предыдущим?
— Она прикатила утром. Ваша супруга. Я отвез ее домой.
— А, — сказал Хорес. — Она дома?
Старик завел мотор, отъехал назад и развернулся. Машина у него была хорошая, мощная, с легким управлением.
— А когда вы ждали ее?.. — Они тронулись. — Я помню в Джефферсоне то место, где сожгли этого типа. Вы, наверное, видели, как все произошло?
— Да, — ответил Хорес. — Да. Я слышал об этом.
— Поделом ему, — сказал водитель. — Мы должны защищать наших девушек. Самим могут понадобиться.
Они развернулись и поехали по улице. На углу горел дуговой фонарь.
— Я сойду здесь, — сказал Хорес.
— Подвез бы вас прямо к дверям, — сказал водитель.
— Сойду здесь, — сказал Хорес. — Чтобы вам не разворачиваться.
— Как угодно, — сказал водитель. — Плата все равно та же самая.
Хорес вылез и взял свой чемодан; водитель даже не потянулся к нему. Автомобиль уехал. Хорес поднял чемодан, простоявший десять лет в чулане у сестры, привез он его в город в то утро, когда сестра спросила фамилию окружного прокурора.
Дом у него был новый, с просторными газонами, клены и топольки, которые он посадил сам, еще не разрослись. Подходя к дому, Хорес увидел в окне жены розовые шторы. Он вошел с заднего хода, подошел к ее двери и заглянул в комнату. Жена лежала в постели, читая широкоформатный журнал с яркой обложкой. На лампе был розовый абажур. На столе лежала коробка шоколадных конфет.
— Я вернулся, — сказал Хорес.
Жена взглянула на него поверх журнала.
— Запер заднюю дверь? — спросила она.
— Да, я так и знал, что ее не будет, — сказал Хорес. — Ты еще…
— Что «еще»?
— Маленькая Белл. Ты не звонила…
— Чего ради? Она в гостях, на вечеринке. А что? Зачем ей менять свои планы, отказываться от приглашения?
— Да, — сказал Хорес, — я так и знал, что ее не будет. А ты…
— Я говорила с ней позавчера вечером. Иди запри заднюю дверь.
— Да, — сказал Хорес. — Конечно. — С ней ничего не случилось. Я только…
Телефон стоял на столе в темном коридоре. Номер оказался сельским; пришлось ждать. Хорес сидел у аппарата. Дверь в конце коридора он оставил приоткрытой. Сквозь нее доносились смутные тревожные напевы летней ночи.
— Ночью старикам тяжело, — тихо сказал Хорес, не опуская трубки. Летние ночи тяжелы для них. Нужно что-то предпринять. Издать какой-то закон.
Белл окликнула его из комнаты, по голосу было слышно, что она лежит.
— Я звонила ей позавчера вечером. Чего тебе беспокоить ее?
— Знаю, — ответил Хорес. — Я недолго.
Он держал трубку, глядя на дверь, в которую задувал какой-то странный, тревожащий ветерок. Начал повторять вслух цитату из когда-то прочитанной книги: «Все реже будет наступать покой. Все реже будет наступать покой».
Телефон ответил.
— Алло! Алло! Белл? — заговорил Хорес.
— Да? — ответил ее голос, тихий и тонкий. — Что такое? Что-нибудь случилось?
— Нет-нет, — сказал Хорес. — Я только хотел поздороваться с тобой и пожелать доброй ночи.
— Что? В чем дело? Кто говорит?
Хорес, сидя в темном коридоре, сжал трубку.
— Это я, Хорес. Хорес. Я только хотел…
В трубке раздалось какое-то шарканье; было слышно дыхание Белл. Потом чей-то мужской голос произнес:
— Алло, Хорес; пошел бы ты…
— Замолчи! — послышался голос Маленькой Белл, тонкий и слабый; Хорес вновь услышал шарканье; наступила мертвая пауза.
— Перестань! — послышался голос Маленькой Белл. — Это Хорес! Я живу вместе с ним!
Хорес прижал трубку к уху. Голос Маленькой Белл был спокоен, холоден, сдержан, независим.
— Алло? Хорес. У мамы все в порядке?
— Да. У нас все в порядке. Я только хотел сказать тебе…
— А. Доброй ночи.
— Доброй ночи. Тебе там весело?
— Да. Да. Я завтра напишу. Мама получила мое письмо?
— Не знаю. Я только что…
— Может, я забыла его отправить. Но завтра не забуду. Завтра напишу. Это все?
— Да. Я только хотел…
Хорес положил трубку; гудение в ней смолкло. Свет падал в коридор из комнаты, где лежала Белл.
— Запри заднюю дверь, — приказала она.
По пути к матери в Пенсаколу Лупоглазый был арестован в Бирмингеме за убийство полицейского в маленьком алабамском городке, произошедшее семнадцатого июня. Арестовали, его в августе. Семнадцатого июня вечером Темпл проезжала мимо него, сидящего в машине у придорожного ресторана, в ту ночь был убит Рыжий.
Лупоглазый каждое лето навещал мать. Она считала, что сын служит ночным администратором в одном из мемфисских отелей.
Мать его была дочерью содержательницы пансиона. Отец — профессиональным штрейкбрехером, трамвайная компания наняла его, чтобы сорвать забастовку 1900-го года. Мать в то время работала в универмаге в центре города. Три вечера подряд она возвращалась домой, сидя рядом с вагоновожатым, водил этот вагон отец Лупоглазого. Однажды вечером штрейкбрехер сошел вместе с ней и проводил домой.
— Тебя не уволят? — спросила она.
— Кто? — сказал штрейкбрехер. Они шли рядом. Он был хорошо одет. Другие тут же возьмут меня. И они это знают.
— Кто тебя возьмет?
— Забастовщики. Мне все равно, для кого водить трамвай. Что один, что другой. Только лучше бы ездить по этому маршруту в это же время.
Они шли рядом.
— Ты шутишь, — сказала она.
— Нет, разумеется. Он взял ее под руку.
— Тебе, наверно, точно так же все равно, что жениться на одной, что на другой, — сказала она.
— Кто тебе сказал? — спросил он. — Эти гады болтали обо мне?
Через месяц она сказала ему, что они должны пожениться.
— Как это должны? — спросил он.
— Я не могу сказать дома. Мне придется уйти. Не могу.
— Ну, не расстраивайся. Я охотно. Все равно каждый вечер проезжаю здесь.
Они поженились. Вечерами он проезжал мимо. Названивал. Иногда заходил домой. Деньги отдавал ей. Матери ее он нравился. По воскресеньям в обеденное время являлся с шумом, окликая жильцов, даже уже седых, по имени. Потом однажды не вернулся; трамвай, проезжая, больше не звонил. Забастовка к тому времени уже кончилась. На Рождество жена получила от него открытку из какого-то городка в Джорджии; на картинке были изображены колокол и тисненый позолоченный венок. На обороте было написано: «Ребята собираются устроить это и здесь. Только здешний народ ужасно тупой. Наверно, будем разъезжать, пока не нападем на хороший город, ха-ха». Слово «нападем» было подчеркнуто.
Через три недели после бракосочетания у нее обнаружилась болезнь. Она была уже беременна. К врачу не пошла, одна старая негритянка объяснила ей, в чем дело. Лупоглазый родился в день Рождества, когда пришла открытка. Сперва решили, что он слепой. Потом оказалось, что нет, однако говорить и ходить он научился лишь к четырем годам. Тем временем второй муж ее матери, невысокий, хмурый человек с густыми усами — он чинил сломанные ступеньки, прохудившиеся трубы и прочее, — как-то вышел с подписанным незаполненным чеком, чтобы уплатить мяснику двадцать долларов. И не вернулся назад. Забрал из банка все сбережения жены, тысячу четыреста долларов, и скрылся.
Дочь по-прежнему работала в центре города, а мать нянчила ребенка. Как-то один из жильцов, возвратясь домой, обнаружил в своей комнате пожар. Он погасил огонь; а через неделю заметил, что из его мусорной корзины поднимается удушливый дым. Бабушка нянчила ребенка. Повсюду носила его с собой. Однажды вечером она исчезла. Все жильцы поднялись. Кто-то из соседей включил пожарный сигнал, и пожарные нашли бабушку на чердаке, она затаптывала горящую пригоршню древесных стружек, рядом на брошенном матраце спал ребенок.
— Эти гады хотят убить его, — заявила старуха. — Они подожгли дом.
На другой день все жильцы съехали. Молодая женщина бросила работу. И все время сидела дома.
— Вышла бы подышать воздухом, — говорила бабка.
— Мне хватает воздуха, — отвечала дочь.
— Пошла бы купила продуктов, — говорила мать. — Посмотрела бы, купила подешевле.
— Мы и так покупаем дешево.
Дочь следила за всеми печами; в доме не было ни одной спички. Несколько штук она прятала в наружной стене за вынимающимся кирпичом. Лупоглазому тогда было три года. Выглядел он годовалым, хотя ел уже хорошо. Доктор велел матери кормить его яйцами, приготовленными на оливковом масле. Однажды едущий на велосипеде рассыльный бакалейщика резко затормозил и упал. Из пакета что-то потекло.
— Это не яйца, — сказал рассыльный. — Видите? Разбилась бутылка с оливковым маслом.
— Покупали бы в жестяных банках, — сказал рассыльный. — Он все равно не заметит разницы. Я привезу вам другую бутылку. Только почините ворота. Хотите, чтобы я сломал себе шею?
До шести часов он не вернулся. Стояло лето. В доме не было ни огня, ни спичек.
— Я вернусь через пять минут, — сказала дочь.
Бабка наблюдала за ней, пока она не скрылась. Потом завернула ребенка в легкое одеяло и вышла. Улица их проходила рядом с главной, где находились продовольственные магазины, богатые люди в автомобилях останавливались там по пути домой и делали покупки. Когда бабка дошла до угла, у обочины притормозила машина. Оттуда вылезла женщина и направилась в магазин, шофер-негр остался за рулем. Бабка подошла к машине.
— Мне нужно полдоллара, — сказала она.
Негр взглянул на нее.
— Чего?
— Полдоллара. Мальчишка разбил бутылку.
— А, — сказал негр. Полез в карман. — Как это понимать? Она послала вас сюда за деньгами?
— Мне нужно полдоллара. Он разбил бутылку.
— Раз так, я, пожалуй, пойду туда, — сказал негр. — Наверно, вы замечали, что старые клиенты, такие, как мы, платят за все, что берут.
— Полдоллара, — сказала бабка. Негр дал ей полдоллара и вошел в магазин. Бабка проводила его взглядом. Потом положила ребенка на сиденье машины и пошла вслед за негром. Это был магазин самообслуживания, вдоль барьера медленно двигалась очередь. Негр стоял возле женщины, вылезшей из машины. Бабка видела, как та передала негру несколько бутылок соуса и кетчупа.
— Это будет доллар с четвертью, — сказала бабка.
Негр отдал ей деньги. Она взяла их и отошла в другой конец зала. Обнаружила там бутылку итальянского оливкового масла с ценником.
— Остается еще двадцать восемь центов, — сказала бабка и пошла вдоль полок, приглядываясь к ценникам, пока не нашла одного с надписью «двадцать восемь». В упаковке лежало семь кусков банного мыла. Из магазина она вышла с двумя свертками. На углу стоял полицейский.
— У меня кончились спички, — сказала она ему.
Полицейский полез в карман.
— Чего ж не купили там? — спросил он.
— Да вот, забыла. Знаете, как это в магазине с ребенком.
— Где же ребенок? — спросил полицейский.
— Сдала в счет уплаты, — ответила бабка.
— Вас бы на эстраду, — сказал полицейский. — Сколько спичек нужно? У меня всего одна или две.
— Одну, — сказала бабка. — Я всегда развожу огонь с одной.
— На эстраду бы вас, — сказал полицейский. — Там бы весь дом разнесли.
— Да, — сказала бабка. — Я разнесу.
— Это какой? — взглянул он на нее. — Богадельню?
— Разнесу, — сказала бабка. — Завтра прочтете в газетах. Надеюсь, там не переврут моего имени.
— А что у вас за имя? Кальвин Кулидж?
— Нет, сэр. Это мой мальчик.
— А-а. Так вот почему у вас столько хлопот с покупками. На эстраду бы вас… Двух спичек хватит?
Пожарных вызывали по этому адресу уже трижды, так что они не спешили. Первой там появилась дочь. Дверь оказалась заперта; когда пожарные прибыли и выломали ее, весь дом был охвачен пламенем. Бабка высовывалась из верхнего окна, откуда уже вился дым.
— Гады, — сказала она. — Думали, смогут добраться до него. Но я сказала, что задам им. Так и сказала.
Мать думала, что Лупоглазый тоже погиб. Ее пришлось держать, пока лицо кричащей бабки не исчезло в дыму и остов дома не рухнул; только тогда женщина и полицейский с ребенком на руках нашли ее: молодую женщину с безумным лицом, не закрывающую рта, глядящую на ребенка отсутствующим взглядом и неторопливо закручивающую обеими руками распущенные волосы. Полностью она так и не оправилась. Из-за тяжелой работы, недостатка свежего воздуха и отдыха, болезни — наследства беглого мужа, мать не смогла вынести такого потрясения, и временами ей опять казалось, что ребенок погиб, хотя она при этом держала его на руках и напевала над ним.
Лупоглазый еле выжил. До пяти лет у него совсем не росли волосы, к этому возрасту он был уже чем-то вроде питомца одного лечебного учреждения: недорослый, слабый ребенок с таким нежным желудком, что малейшее отклонение от предписанной врачом строгой диеты вызывало у него судороги.
— Алкоголь убьет его как стрихнин, — сказал врач. — И он никогда не станет мужчиной в полном смысле слова. Прожить может довольно долго. Но взрослее, чем теперь, не будет.
Говорил это он той женщине, что нашла ребенка в своей машине, когда бабка сожгла дом, по ее настоянию Лупоглазый находился под присмотром врача. На вторую половину дня и на выходные она приводила его к себе, и он играл там в одиночестве. Ей пришла мысль устроить для него детский праздник. Она сказала ему об этом и купила новый костюмчик. Когда наступил день праздника и гости начали собираться, Лупоглазый куда-то пропал. Наконец служанка обнаружила, что дверь в ванную заперта. Ребенка окликнули, но он не отозвался. Послали за слесарем, но тем временем испуганная женщина взломала дверь топором. Ванная была пуста. Окно распахнуто. Оно выходило на крышу пристройки, с которой спускалась до земли водосточная труба. А Лупоглазый исчез. На полу валялась плетеная клетка, где жила пара попугайчиков; рядом с ней лежали птицы и окровавленные ножницы, которыми он изрезал их заживо. Через три месяца Лупоглазого по требованию соседки отправили в колонию для неисправимых детей. Он таким же образом изрезал котенка.
Мать его была нетрудоспособна. Женщина, старавшаяся подружиться с ребенком, содержала ее, оставляя ей шитье и прочие домашние заботы. Освободясь, Лупоглазый — за безупречное поведение его выпустили через пять лет как исправившегося — стал присылать матери два-три письма в год, сперва из Мобайла, потом из Нового Орлеана, потом из Мемфиса. Каждое лето он приезжал навестить ее — худощавый, черноволосый, преуспевающий, спокойный и необщительный, в тесном черном костюме. Сказал ей, что служит ночным администратором в отеле; что ему приходится разъезжать по делам из города в город, как врачу или адвокату.
В то лето по пути домой Лупоглазый был арестован за убийство человека, совершенное в одном городе, в тот самый час, когда он в другом убивал другого, — он лопатой греб деньги, хотя ему нечего было с ними делать, не на что тратить, потому что алкоголь убил бы его, словно яд, друзей у него не было, женщин он не познал ни разу и понимал, что никогда не познает, — и произнес «Черт возьми», оглядывая камеру в тюрьме города, где был убит полицейский, его свободная рука (другая была примкнута наручниками к руке полицейского, который доставил его из Бирмингема) извлекла из кармана сигарету.
— Пусть вызовет своего адвоката, — сказали надзиратели, — и облегчит себе душу. Хотите позвонить?
— Нет, — сказал Лупоглазый, его холодные мягкие глаза быстро оглядели койку, маленькое окошко под потолком, решетчатую дверь, сквозь которую падал свет. С него сняли наручники; рука Лупоглазого, казалось, извлекла огонек прямо из воздуха. Он зажег сигарету и щелчком отшвырнул спичку к двери. — На что мне адвокат? Я ни разу не бывал в… Как называется эта дыра?
Ему сказали.
— Забыл, что ли?
— Теперь уже не забудет, — сказал другой.
— Разве что к утру вспомнит фамилию своего адвоката, — сказал первый.
Лупоглазого оставили курящим на койке. Он слышал, как лязгнула дверь. Время от времени до него доносились голоса из других камер, где-то пел негр. Лупоглазый лежал на койке, скрестив ноги в маленьких сверкающих черных штиблетах.
— Черт возьми, — произнес он.
Наутро судья спросил, нужен ли ему адвокат.
— Зачем? — ответил Лупоглазый. — Я еще вчера сказал, что не был здесь ни разу в жизни. Не так уж нравится мне ваш город, чтобы попусту тащить сюда человека. Судья посовещался с приставом и сказал:
— Советую вызвать своего адвоката.
— Ладно, — ответил Лупоглазый. Повернулся и обратился к сидящим в зале: — Нужна кому-нибудь работенка на один день?
Судья застучал по столу. Лупоглазый повернулся обратно, слегка пожал узкими плечами и потянулся к карману, где лежали сигареты. Судья назначил ему защитника, молодого человека, только что окончившего юридический колледж.
— И вносить залога я не стану, — сказал Лупоглазый. — Кончайте уж сразу.
— Я бы и не освободил вас под залог, — сказал судья.
— Да? — сказал Лупоглазый. — Ладно, Джек, — бросил он своему адвокату, — за дело. Мне надо ехать в Пенсаколу.
— Отведите арестованного в тюрьму, — распорядился судья.
Адвокат с важной, вдохновенной миной на отталкивающем лице трещал без умолку, а Лупоглазый, лежа на койке и сдвинув на глаза шляпу, курил, неподвижный, как греющаяся змея, если не считать размеренных движений руки с сигаретой. Наконец он перебил адвоката:
— Знаешь, что? Я не судья. Говори все это ему.
— Но я должен…
— Не бойся. Говори это им. Я ничего не знаю. Я здесь даже не бывал. Погуляй, остынь.
Процесс длился один день. Полицейский, телефонистка, продавец сигар давали показания, адвокат опровергал их, вымученно сочетая грубую горячность с полнейшей некомпетентностью, а Лупоглазый сидел развалясь и поглядывал в окно поверх голов-присяжных. Время от времени он зевал; его рука потянулась было к карману, где лежали сигареты, потом остановилась и замерла на черной ткани костюма, похожая восковой безжизненностью, формой и размером на руку куклы.
Присяжные совещались восемь минут. Застыв и глядя на Лупоглазого, они заявили, что он виновен. Лупоглазый, не шевельнувшись, не изменив позы, глядел на них несколько секунд в тупом молчании.
— Ну, черт возьми, — произнес он.
Судья резко застучал молоточком; полицейский тронул Лупоглазого за руку.
— Я подам апелляцию, — лепетал адвокат, семеня рядом с ним. — Я буду бороться во всех инстанциях…
— Будешь, не бойся, — сказал Лупоглазый, укладываясь на койку и зажигая сигарету. — Но только не здесь. Пошел отсюда. Иди прими таблетку.
Окружной прокурор уже готовился к апелляции, строил планы.
— Удивительное спокойствие, — сказал он. — Обвиняемый воспринял приговор… Видели, как? Будто слушал песенку и ленился взять в толк, нравится она ему или нет, а судья называл день, когда его вздернут. Должно быть, мемфисский адвокат уже вертится у дверей Верховного суда и только ждет телеграммы. Я их знаю. Эти убийцы делают из суда посмешище, и даже если мы добиваемся обвинительного приговора, все понимают, что он не останется в силе.
Лупоглазый позвал надзирателя и дал стодолларовую купюру. Поручил купить бритвенный прибор и сигарет.
— Сдачу оставь у себя, прокурим все деньги — скажешь.
— Вам, похоже, недолго осталось курить со мной, — сказал надзиратель. Теперь у вас будет хороший адвокат.
— Не забудь марку лосьона, — сказал Лупоглазый. — «Эд Пино».
Он произнес «Пай-нод».
Лето стояло хмурое, прохладное. Даже днем в камере было темно, и в коридоре постоянно горел электрический свет, он падал в решетчатую дверь широкой тусклой полосой, достигая изножья койки. Надзиратель принес Лупоглазому стул. Лупоглазый использовал его вместо стола; там лежали долларовые часики, пачка сигарет и треснутая суповая миска с окурками, сам он валялся на койке, курил, разглядывая свои ноги, и так шел день за днем. Блеск его штиблет потускнел, одежда измялась, потому что он лежал не раздеваясь, так как в камере было прохладно.
Однажды надзиратель сказал:
— Тут кое-кто говорит, что это убийство подстроил шерифов помощник. Люди знают за ним несколько подлых дел.
Лупоглазый курил, сдвинув на лицо шляпу. Надзиратель сказал:
— Вашу телеграмму могли не отправить. Хотите, я пошлю другую?
Стоя у двери, он видел ступни Лупоглазого, тонкие, черные ноги, переходящие в хрупкий корпус распростертого тела, шляпу, сдвинутую на повернутое в сторону лицо, сигарету в маленькой руке. Ноги находились в тени от тела надзирателя, заслоняющего решетку. Помедлив, надзиратель тихо ушел.
Когда оставалось шесть дней, он вызвался принести журналы, колоду карт.
— Зачем? — сказал Лупоглазый. Впервые за все это время он приподнял голову и взглянул на надзирателя, глаза на его спокойном, мертвенно-бледном лице были круглыми, мягкими, как липкие наконечники на детских стрелах. Потом лег снова. С тех пор надзиратель каждое утро просовывал в дверь свернутую трубкой газету. Они падали на пол и валялись там, медленно раскручиваясь от собственной тяжести.
Когда оставалось три дня, приехал мемфисский адвокат. Он без приглашения сразу же устремился к камере. Надзиратель все утро слышал его голос, просящий, сердящийся, убеждающий; к полудню адвокат охрип и говорил почти шепотом:
— Хотите, чтобы вас повесили? Да? Совершаете самоубийство? Так устали загребать деньгу, что… Вы, самый ловкий…
— Я уже сказал. Хватит.
— И вы допустили, чтобы это вам пришил какой-то мировой судьишка? Рассказать в Мемфисе — никто не поверит.
— Ну так не рассказывай.
Он лежал, адвокат глядел на него с яростным изумлением.
— Вот же бестолочь, — сказал Лупоглазый. — Черт возьми… Пошел отсюда. Ты мне не нужен. У меня все в порядке.
Накануне вечером пришел священник.
— Можно я помолюсь с вами? — спросил он.
— Не бойся, — ответил Лупоглазый. — Валяй. Не стесняйся.
Священник опустился на колени возле койки, где Лупоглазый лежал и курил. Немного погодя услышал, как он встал, прошел по камере и вернулся обратно. Когда священник поднялся, Лупоглазый лежал и курил. Взглянув в ту сторону, где раздавались, шаги Лупоглазого, священник увидел на полу вдоль стены двенадцать линий, проведенных горелыми спичками на равном расстоянии друг от друга. Две дорожки были заполнены аккуратными рядами окурков. В третьей лежало два. Перед уходом он видел, как Лупоглазый поднялся, пошел туда, раздавил еще два и тщательно уложил к лежащим.
В начале шестого священник вернулся. Все дорожки, кроме двенадцатой, были полны. Двенадцатая была заполнена на три четверти.
Лупоглазый лежал на койке.
— Пора идти? — спросил он.
— Еще нет, — ответил священник. — Попробуйте помолиться, — сказал он. Попробуйте.
— Валяй, — сказал Лупоглазый. — Не бойся.
Священник снова опустился на колени. Он слышал, как Лупоглазый поднялся, прошелся по камере и вернулся на место. В половине шестого пришел надзиратель.
— Я принес… — Он просунул в решетку сжатый кулак. — Это сдача с той сотни, что вы… Тут сорок восемь долларов… Постойте; я сосчитаю снова; точно не помню, но могу дать вам список… там цены…
— Оставь, — сказал Лупоглазый. — Купишь себе обруч.
За ним пришли в шесть. Священник шел с Лупоглазым, поддерживая его под локоть, и у помоста стал молиться, тем временем приладили веревку и, накинув ее на лоснящуюся, напомаженную голову Лупоглазого, растрепали ему волосы. Руки его были связаны, он стал мотать головой, отбрасывая волосы назад, но всякий раз они снова падали вперед, священник молился, остальные, склонясь, неподвижно стояли на месте.
Лупоглазый стал короткими рывками вытягивать шею вперед.
— Пссст! — прошипел он, звук этот грубо врезался в бормотанье священника, — псссст!
Шериф взглянул на него; Лупоглазый перестал дергать шеей и, выпрямясь, замер, словно удерживал лежащее на голове яйцо.
— Поправь мне волосы, Джек, — сказал он.
— Не бойся, — ответил шериф. — Сейчас поправлю. — И опустил крышку люка.
Был хмурый день, хмурое лето, хмурый год. Люди ходили по улицам в пальто. Темпл с отцом прошли в Люксембургском саду мимо сидящих с вязаньем женщин в шалях, даже крикетисты играли в куртках и кепках, сухой стук шаров и сумбурные выкрики детей под унылыми каштанами напоминали об осени, величавой, эфемерной и печальной. Из-за круглой площадки, обнесенной псевдогреческой балюстрадой с застывшими в движении статуями, холодно-серыми, как плещущие в бассейн струи фонтана, доносилась негромкая музыка. Темпл с отцом прошли мимо бассейна, где дети и старик в коричневом пальто пускали кораблики, снова углубились под деревья и сели. К ним тут же со старческой торопливостью подошла старуха и взяла с них четыре су.
В павильоне оркестранты в небесно-голубой армейской форме играли Массне, Скрябина и Берлиоза, напоминающего ломоть черствого хлеба с тонким слоем искаженного Чайковского, тем временем сумерки обволакивали влажно блестящие ветви, павильон и темные грибы зонтиков. Медь оркестра гремела мощно, звучно и, раскатываясь мощными печальными волнами, замирала в густых зеленых сумерках. Темпл, прикрыв ладонью рот, зевнула, потом достала пудреницу и принялась разглядывать в зеркальце чье-то угрюмое, недовольное, печальное лицо. Отец сидел рядом с ней, сложив руки на набалдашнике трости, жесткая полоска его усов покрылась капельками влаги, словно запотевшее с мороза серебро. Темпл закрыла пудреницу и, казалось, следила взглядом из-под новой, щегольской шляпки за волнами музыки, растворяясь в этих медных звуках, летящих над бассейном, над полукругом деревьев, где на темном фоне задумчиво стояли в потускневшем мраморе безжизненные невозмутимые королевы, и дальше, к небу, лежащему распростертым и сломленным в объятьях сезона дождей и смерти.
Примечания:
1. Имя в переводе с английского означает «Храм».
2. Университет в Новом Орлеане.
3. Тюрьма в США.
4. Следователь по делам о внезапной и насильственной смерти.
5. Блэкстоун, Уильям (1723–1801) английский юрист, автор трудов по законодательству.
6. Американский киноактер.
7. О времена! О нравы! (лат.)