Главная / Иван Шмелёв / Крестопоклонная

Крестопоклонная

Иван Шмелёв
Крестопоклонная
Крестопоклонная — глава из книги Ивана Шмелёва «Лето Господне», в которой подробно рассказывается о третьей неделе Великого Поста. Это особый, священный период, когда православные христиане славят Животворящий Крест — символ великой любви и страданий, терпения и мужества. Семилетний Ваня побаивается старинного медного креста, найденного на гробовой колоде. Желая успокоить мальчика, Горкин рассказывает ему свой сон, из которого следует, что у Бога все живы и смерти страшиться не стоит. Но необычное сновидение и "змеиный цвет", набирающий бутон, становятся предвестниками трагических событий.
Примерное время чтения: 19 мин.

В субботу третьей недели Великого Поста у нас выпекаются «кресты»: подходит «Крестопоклонная».

«Кресты» — особенное печенье, с привкусом миндаля, рассыпчатое и сладкое; где лежат поперечинки «креста» — вдавлены малинки из варенья, будто гвоздочками прибито. Так спокон веку выпекали, еще до прабабушки Устиньи — в утешение для поста. Горкин так наставлял меня:

— Православная наша вера, русская… она, милок, самая хорошая, веселая! и слабого облегчает, уныние просветляет, и малым радость.

И это сущая правда. Хоть тебе и Великий Пост, а все-таки облегчение для души, «кресты»-то. Только при прабабушке Устинье изюмины в печали, а теперь веселые малинки.

«Крестопоклонная» — неделя священная, строгий пост, какой-то особенный, — «су-губый», — Горкин так говорит, по-церковному. Если бы строго по-церковному держать, надо бы в сухоядении пребывать, а по слабости облегчение дается: в середу-пятницу будем вкушать без масла, — гороховая похлебка да винегрет, а в другие дни, которые «пестрые»,— поблажка: можно икру грибную, суп с грибными ушками, тушеную капусту с кашей, клюквенный киселек с миндальным молоком, рисовые котлетки с черносливно-изюмным соусом, с шепталкой, печеный картофель в сольце — а на заедку всегда «кресты»: помни «Крестопоклонную».

«Кресты» делает Марьюшка с молитвой, ласково приговаривает — «а это гвоздики, как прибивали Христа мучители злодеи… сюда гвоздик, и сюда гвоздик, и…» — и вминает веселые малинки. А мне думается: «зачем веселые… лучше бы синие чернички!..» Все мы смотрим, как складывает она «кресты». На большом противне лежат они рядками, светят веселыми малинками. Беленькие «кресты», будто они из лапки, оструганы. Бывало, не дождешься: ах, скорей бы из печи вынимали!

И еще наставлял Горкин:

— Вкушай крестик и думай себе — «Крестопоклонная», мол, пришла. А это те не в удовольствие, а… каждому, мол, дается крест, чтобы примерно жить… и покорно его нести, как Господь испытание посылает. Наша вера хорошая, худому не научает, а в разумение приводит.

Как и в Чистый Понедельник, по всему дому воскуряют горячим уксусом с мяткой, для благолепия-чистоты. Всегда курят горячим уксусом после тяжелой болезни или смерти. Когда померла прабабушка Устинья и когда еще братец Сережечка от скарлатины помер, тоже курили — изгоняли опасный дух. Так и на «Крестопоклонную». Горкин последнее время что-то нетверд ногами, трудно ему носить медный таз с кирпичом. За него носит по комнатам Андрюшка, а Горкин поливает на раскаленный кирпич горячим уксусом-эстрагоном из кувшина. Розовый кислый пар вспыхивает над тазом шипучим облачком. Андрюшка отворачивает лицо, трудно дышать от пара. Этот шипучий дух выгонит всякую болезнь из дома. Я хожу за тазом, заглядываю в темные утолки, где притаился «нечистый дух». Весело мне и жутко: никто не видит, а он теперь корчится и бежит, — думаю я в восторге, — «так его, хорошенько, хорошенько!..» — и у меня слезы на глазах, щиплет-покалывает в носу от пара. Андрюшка ходит опасливо, боится. Горкин указывает тревожным шепотком — «ну-ка, сюда, за шкап… про-парим начисто»… — шепчет особенные молитвы, старинные, какие и в церкви не поются: «…и заступи нас от козней и всех сетей неприязненных… вся дни живота…» Я знаю, что это от болезни — «от живота», а что это — «от козней-сетей»? Дергаю Горкина и шепчу — «от каких козней-сетей»? Он машет строго. После уж, как обкурили все комнаты, говорит:

— Дал Господь, выгнали всю нечистоту, теперь и душе полегче. «Крестопоклонная», наступают строгие дни, преддверие Страстям… нонче Животворящий Крест вынесут, Христос на страдания выходит… и в дому чтобы благолепие-чистота.

Это — чтобы его и духу не было.

В каморке у Горкина теплится негасимая лампадка, чистого стекла, «постная», как и у нас в передней — перед прабабушкиной иконой «Распятие». Лампадку эту Горкин затеплил в прощеное воскресенье, на Чистый Понедельник, и она будет гореть до после обедни в Великую Субботу, а потом он сменит ее на розовенькую-веселую, для Светлого Дня Христова Воскресенья. Эта «постная» теплится перед медным Крестом, старинным, на котором и меди уж не видно, а зелень только. Этот Крест подарили ему наши плотники. Когда клали фундамент где-то на новой стройке, нашли этот Крест глубоко в земле, на гробовой колоде, «на человечьих костях». Мне страшно смотреть на Крест. Горкин знает, что я боюсь, и сердится:

— Грешно бояться Креста Господня! его бесы одни страшатся, а ты, милок, андельская душка. Ну, что ж, что с упокойника, на гробу лежал! все будем под крестиком лежать, под Господним кровом… а ты боишься! Я уж загодя распорядился, со мной чтобы Крест этот положили во гроб… вот и погляди покуда, а то с собой заберу.

Я со страхом смотрю на Крест, мне хочется заплакать. Крест в веночке из белых бумажных роз. Домна Панферовна подарила, из уважения, сама розочки смастерила, совсем живые.

— Да чего ты опасливо так глядишь? приложись вот, перекрестясь, — бесы одни страшатся!.. приложись, тебе говорю!..

Он, кряхтя, приподымает меня ко Кресту, и я, сжав губы, прикладываюсь в страхе к холодной меди, от которой, чуется мне… мышами пахнет!.. Чем-то могильным, страшным…

— И никогда не убойся… «смертию смерть поправ», поется на Светлый День. Крест Господень надо всеми православными, милок. А знаешь, какой я намедни сон видал?.. только тебе доверюсь, а ты никому, смотри, не сказывай. А то надумывать всякое начнут… Не скажешь, а? Ну, пообещался — ладно, скажу тебе, доверюсь. Вот ты и поймешь…. нету упокойников никаких, а все живые у Господа. И сон мой такой-то радостный-явный, будто послано мне в открытие, от томления душевного. Чего-чего?.. а ты послушай. Да никакой я не святой, дурачок… а такое видение мне было, в открытие. Вижу я так… будто весна настала. И стою я на мостовой насупротив дома нашего… и га-лок, галок этих, чисто вот туча черная над нашим двором, «свадьба» будто у них, как всегда по весне к вечеру бывает. И чего-то я, будто, поджидаю… придет кто-то к нам, важный очень. Гляжу, наш Гришка красным песочком у крыльца посыпает, как в самый парадный день, будто Царицу Небесную ожидаем. И несут нам от ратникова великие ковриги хлеба, сила хлеба! К важному это, когда хлеб снится. Всю улицу хлебом запрудило. И галки, будто, это на хлеб кричат, с радости кричат. Гляжу дальше… — папашенька на крыльцо выходит, из парадного, во всем-то белом, майском… такой веселый, парадный-нарядный!.. — Царицу Небесную встречать. А за ним Василь-Василич наш, в новом казакине, и холстиной чистой обвязан, рушником мытым, — будто икону принимать нести. Смотрю я к рынку, не едет ли шестерня, голубая кареты, — Царица Небесная. А на улице — пусто-пусто, ну — ни души. И вот, милок, вижу я: идет от рынка, от часовни. Мартын-плотник, покойный, сказывал-то летось тебе, как к Троице нам итить… Государю Лександре Николаичу нашему аршинчик-то на глаз уделал, победу победил при всех генералах… Царь-то ему золотой из своих ручек пожаловал. Идет Мартын в чистой белой рубахе и… что ж ты думаешь!.. — несет для нас но-вый Крест! только вот, будто вытесал… хороший сосновый, в розовинку чуток… так-то я ясно вижу! И входит к нам в ворота, прямо к папашеньке, и чего-то ласково так на ухо ему, и поцеловал папашеньку! Я, значит, хочу подойтить к ним, послушать… чего они толкуют промеж себя… и не помыслилось даже мне, что Мартын-то давно преставился… а будто он уходил на время. Крест там иде тесал! Ну, под хожу к ним, а они от меня, на задний двор уходят, на Донскую улицу, будто в Донской монастырь пошли. Крест становить, кому-то! — в мыслях так у меня. А Василь— Василич и говорит мне: «Михал Панкратыч, как же это мы теперь без хозяина-то будем?!.» Дескать, ушел вот и не распорядился, а надо вот-вот Царицу Небесную принимать. А я ему говорю, — «они, может, сейчас воротятся…» — сразу так мне на мысли: «может, пошли они Крест на могилке покойного дедушки становить… сейчас воротятся». И в голову не пришло мне, что дедушка твой не на Донском, а на Рогожском похоронен! А у нас Мартын всем, бывало, кресты вытесывал, такая у него была охота, и никогда за работу не брал, а для души. Ну, ушли и ушли… а тут, гляжу, Царицу Небесную к нам везут… — так это всполошился сердцем, и проснулся. Я тогда целый день как не в себе ходил, смутный… сон-то такой мне был…

— А это чего, смутный?.. помрет кто-нибудь, а?.. — спрашиваю я, в страхе.

— А вот слушай, сон-то, словно, к чему мне был, думатся так теперь. Хожу, смутный, будто я не в себе. Папашенька еще пошутил-спросил: «чего ты сумный такой? таракана, что ль, проглотил?..» Ну, неспокойный я с того сну стал, разное думаю. И все в мыслях у меня Мартынушка. Дай, думаю, схожу-навещу его могилку. Поехал на Даниловское… — что же ты думаешь! Прихожу на его могилку, гляжу… — а Крест-то его и повалился, на земи лежит! Во, сон-то мой к чему! Дескать, Крест у меня повалился, вот и несу ставить. Вон к чему. А ты все-таки папашеньке про Крест не сказывай, про сон-то мой. Он вон тоже видал сон, неприятный… рыбу большую видал, гнилую‑ю… вплыла, будто, в покои, без воды, стала под образа… Расстроились они маленько со сну того. Не надо сказывать про Мартына…

— К смерти это, а?… — спрашиваю опять, и сердце во мне тоскует.

— Да я ж те говорю — Крест у Мартына повалился! а сказывать не надо. А ты дальше слушай. С чего ж, думаю, свалиться ему. Кресту-то? — крепко ставлен. Гляжу — и еще неподалечку крестик повалился… Тут я и понял. А вот. Большие снега зимой-то были, а весна взялась дружная, пошло враз таять, наводнило, земля разгрязла, и низинка там… а Крест-то тяжелый, сосна хорошая, крепкая… а намедни буря была какая!.. — ну, и повалило Крест-то. Значит, Мартын-покойник оповестить приходил, папашеньке пошептал — «поглядите, мол, Крест упал на моей могилке». Послал я робят, опять поставили. И панихидиу я заказал, отпели на могилке. Скоро память ему: в апреле месяце, как раз на Пасхе, помер. И ко Господу отошел, а нас не забывает. Чего же бояться-то!..

А я боюсь. Смотрю на картинку у его постели, как отходит старый человек, а его душенька, в голубом халатике, трепещет, сложив крестиком ручки на груди, а над нею Ангел стоит и скорбно смотрит, как эти, зеленые, на пороге жмутся, душу хотят забрать, а все боятся-корчатся: должно быть, тот старичок праведной жизни был. Горкин видит, как я смотрю, — всегда я в страхе гляжу на ту картинку, — и говорит:

— Пословица говорится: «рожался — не боялся, а помрешь — недорого возьмешь». Вон, наша Домна Панферовна в одном монастыре чего видала, для наставления, чтобы не убоялись смертного часу. На горе на высокой… ящик видала за стеклом, а в ящике черепушки и косточки. Монахи ей объяснили суть, чего напевно прописано на том ящике: «Взирайте и назидайте, мы были, како вы, и вы будете, како мы». Про прах тленный прописано. А душа ко Господу воспарит. Ну, вот те попонятней… Ну, пошел ты в баню, скинул бельецо — и в теплую пошел, и так-то легко те париться, и весь ты, словно развязался… Так и душа: одежку свою на земле покинет, а сама паром выпорхнет. Грешники, понятно, устрашаются, а праведные рвутся даже туда, как мы в баньку с тобой вот. Прабабушка Устинья за три дни до кончины все собиралась, салоп надела, узелок собрала, клюшку свою взяла… в столовую горницу пришла, поклонилась всем и говорит: «живите покуда, не ссорьтесь, а я уж пойду, пора мне, погостила». — И пошла сенями на улицу. Остановили ее — «куда вы, куда, бабушка, в метель такую?..» А она им: «Ваня меня зовет, пора…» Все и говорила: «ждут меня, Ваня зовет…» — прадедушка твой покойный. Вот как праведные-то люди загодя конец знают. Чего ж страшиться, у Господа все обдумано-устроено… обиды не будет, я радость-свет. Как в стихе-то на Вход Господень в Ерусалим поется?.. Как так, не помню! А ты помни: «Обчее Воскресение прежде Твоея страсти уверяя…» Значит, всем будет Воскресение. Смотри-взирай на святый Крест и радуйся, им-то и спасен, и тебя Христос искупил от смерти. Потому и «Крестопоклонную» поминаем, всю неделю Кресту поклоняемся… и радость потому, крестики сладкие пекутся, душеньку радовать. Все хорошо прилажено. Наша вера хорошая, веселая.

Я иду в сад поглядеть, много ли осталось снегу. Гора почернела и осела, под кустами протаяло, каркают к дождю вороны, цокают галочки в березах. Я все думою о сне Горкина, и что-то щемит в сердце. Буду в первый раз в жизни говеть на «Крестопоклонной», надо о грехах подумать, о часе смертном. Почему Мартын поцеловал папашеньку? почему Горкин не велит сказывать про Мартына? Думаю о большой, гнилой, рыбе, — видел во сне папашенька. Всегда у нас перед тяжелой болезнью видят большую рыбу… а тут еще и — гнилая! почему — гнилая?!. Видел и дедушка. Рассказывал Горкин в прошлом году на Страстной, когда ставили на амбар новенький скворешник… Раз при дедушке чистили скворешники, нашли натасканное скворцами всякое добро: колечко нашли с камушком; дешевенькое, и серебряный пятачок, и еще… крестик серебряный… Мартын подал тот крестик дедушке. И все стали вздыхать, примета такая, крестик найти в скворешнике. А дедушка стал смеяться: «это мне Государь за постройку дворца в Коломенском крестик пожалует!» А через сколько-то месяцев и помер. Вот и теперь:

Крест Мартын-покойный принес и поцеловал папашеньку. Господи, неужели случится это?!.

На дворе крик, кричит лавочник Трифоныч: «кто же мог унести… с огнем?!.» Бегу из садика. У сеней народ. Оказывается, поставила Федосья Федоровна самовар… и вдруг, нет самовара! ушел, с огнем! Говорят: небывалое дело, что-нибудь уж случится!.. Остался Трифоныч без чаю, будет «нечаянность». Я думаю — Трифонычу будет «нечаянность», его самовар-то! И угольков не нашли. Куда самовар ушел? — прямо — из глаз пропал. И как жулик мог унести… с огнем?! Говорят — «уж что-то будет!». Отец посмеялся: «смотри, Трифоныч, в протокол как бы не влететь, шкалики за стенкой подносишь а патента не выбираешь!» А все говорят — «протокол пустяки… хуже чего бы не случилось».

Скоро ко всенощной, к выносу Креста Господня. Как всегда по субботам, отец оправляет все лампадки. Надевает старенький чесучовый пиджак, замасленный, приносит лампадки и ставит на выдвижной полочке буфета. Смотреть приятно, как красуются они рядками, много-много, — будничные, неяркие. А в Великую Субботу затеплятся малиновые, пунцовые. Отец вправляет светильни в поплавочки, наливает в лампадки афонское, «святое», масло и зажигает все. Любуется, как они светятся хорошо. И я любуюсь: — это — святая иллюминация. Носит по комнатам лампадки и напевает свое любимое и мое:

«Кресту Твоему поклоняемся, Владыко… и Свя-тое… Воскре-се-ние Твое… сла-а-а-авим». Я ступаю за ним и тоже напеваю. Радостная молитовка: слышится Пасха в ней. Вот и самая главная лампадка, перед образом «Праздников», в белой зале. На Пасху будет пунцовая, а теперь — голубая, похожая на цветок, как голубая лилия. Отец смотрит, задумавшись. На окне — апельсиновое деревцо, его любмое. В прошлом году оно зацвело в первый раз, а нынче много цветков на нем, в зеленовато-белых тугих бутончиках. Отец говорит:

— Смотри-ка, Ванятка, сколько у нас цветочков! И чайное деревцо цветет, и агавы… и столетник, садовник говорит, может быть, зацветет. Давно столько не было цветков. Только «змеиный цвет» что-то не дает… он один раз за тридцать лет, говорят, цветет.

Он поднимает меня и дает понюхать осторожно белый цветочек апельсинный. Чудесно пахнет… любимыми его душками — флердоранжем!

Я смотрю на образ «Всех Праздников», и вспоминаю вдруг папашенькин сон недавний: в эту белую нашу залу вплыла большая, «гнилая», рыба… вплыла «без воды»… и легла «головой к Образу»… Мне почему-то грустно.

— Что это ты такой, обмоклый?.. — спрашивает отец и прищипывает ласково за щечку.

На сердце такое у меня, что вот заплачу… Я ловлю его руку, впиваюсь в нее губами, и во мне дрожь, от сдержанного плача. Он прижимает меня и спрашивает участливо:

— Головка не болит, а? горлышко не болит?.. Вытирает мне слезы «лампадным» пальцем. Я не знаю, как ему рассказать, что со иной. Что-то во мне тоскливое — и сам не знаю…

— Вот уж и большой ты, говеть будешь… — говорит он, размазывая пальцем слезки.

В его словах слышится мне почему-то такое грустное… никогда не слыхал такого. Может быть, он вспоминает сон?.. Помню, это было на днях, так же грустно рассказывал он матушке: «такой неприятный сон, никак не могу забыть… ужасно неприятный… помру, может?.. Ну, похороните… „делов-то пуды, а она — ту-ды“!..» — повторил он знакомую приговорку Горкина: теперь она мне понятна.

Ходит но зале, любуется на цветы и напевает — «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…». Подходит к зеленой кадушке на табуретке. Я знаю: это — «арма», так называл садовник-немец, из Нескушного, пересаживавший цветы. Но у нас называют — «страшный змеиный цвет». Листья его на длинных стеблях, похожи на веселки. Земля его ядовитая, ее выбрасывают в отхожее, а то наклюются куры и подохнут. Этот цветок подарил дедушке преосвященный, и дедушка помер в тот самый год. Говорят, цветет этот «змеиный цвет» очень редко, лет через двадцать-тридцать. Лет пятнадцать, как он у нас, и ни разу еще не цвел. Цветок у него большой, на длинном стебле, и похож на змеиную голову, желтую, с огненно-синим «жалом».

— Вот так штука!.. — вскрикивает отец, — никак наш «змеиный цвет» думает зацветать?! что-то оттуда вылезает…

Он осторожно отгибает длинные «веселки» и всматривается в щель, меж ними, откуда они выходят. Мне не видно, цветок высокий.

— Лезет что-то… зеленая будто шишечка… вот так штука?! а? — дивясь, спрашивает он меня, подмигивает как-то странно. — Вот мы с тобой и дождались чуда… к Пасхе и расцветет, пожалуй.

В открытую форточку пахнет весной, навозцем, веет теплом и холодочком. Слышно — благовестят ко всенощной. Сейчас пойдем. Сегодня особенная служба: батюшка вынесет из алтаря Животворящий Крест, возложив его на голову, на траурном в золотце покрове, убранный кругом цветами; остановится перед Царскими Вратами — и возгласит в тишине: «Прему-дрость…. про-сти‑и!..» И понесет на главе на середину церкви, на аналои. И воспоют сперва радующее — «Спаси, Господи, люди Твоя», а потом, трижды тоже, самое мое любимое — «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…».

Отец напевает светлую эту молитовку и все глядит — «страшный змеиный цвет».

— Поди, поди-ка сюда!.. — зовет он матушку. — Штука-то какая лезет!.. Смотри-ка, «змеиный-то цвет»… никак цветочный стебель дает?!.

— Да что-о-ты… Го-споди!.. — говорит матушке тревожно и крестится.

Разглядывают оба что-то, невидное мне. Я знаю, почему матушка говорит тревожно и крестится: с этим «змеиным цветом» связалось у ней предчувствие несчастья.

— Да… это, пожалуй, цвет… бугорок зеленый… не лист это… — говорит она, оттягивая стебли. — Сколько тебя просила… вы-брось!., — шепчет она с мольбой и страхом.

— Глупости!.. — с раздражением говорит отец и начинает напевать любимое, светлое такое…

— Спаси нас, Господи… — крестится матушка. Я вспоминаю страшные рассказы. В первый же год, как привезли к нам страшную эту «арму», помер дедушка… потом отошла прабабушка Устинья, потом Сереженька… Сколько раз матушка просила — «выкинь этот ужасный „змеиный цвет“»! А отец не хотел и думать. И вот, время пришло «страшный змеиный цвет» набирает бутон-цветок.

С.М. Серову