Главная / Иван Шмелёв / Ледяной дом

Ледяной дом

Иван Шмелёв
Ледяной дом
Ледяной дом — глава из романа Ивана Шмелёва "Лето Господне", погрузившись в которую, вы словно наяву увидите роскошный терем из морозного хрусталя. Отец Ванюши вдохновился идеей ледяного дома, воздвигнутого по указу императрицы. Купец решил воссоздать архитектурное чудо и пригласить в гости генерала-губернатора. Смогут ли местные рабочие построить дворец изо льда и снега? Уж с очень капризным материалом придётся иметь дело! Рассказ покажет, сколь много значат смекалка, упорство и творческий подход.
Примерное время чтения: 20 мин.

По Горкину и вышло: и на Введенье не было ростепели, а еще пуще мороз. Все окошки обледенели, а воробьи на брюшко припадали, лапки не отморозить бы. Говорится — «Введенье ломает леденье», а не всегда, тайну премудрости не прозришь. И Брюс-колдун в «Крестном Календаре» грозился, что реки будто вскрываться станут, — и по его не вышло. А в старицу бывало. Горкин сказывал, — раз до самого до Введения такая теплынь стояла, что черемуха зацвела. У Бога всего много, не дознаться. А Панкратыч наш дознавался, сподобился. Всего-то тоже не угадаешь. Думали вот — до Казанской Машину свадьбу справить, — она с Денисом все-таки матушку упросила не откладывать за Святки, до слез просила, — а пришлось отложить за Святки: такой нарыв у ней на губе нарвал, все даже лицо перекосило, куда такую уродину к венцу вести. Гришка смеялся все: «а не целуйся до сроку, он тебе усом и наколол!».

Отец оттепели боится: начнем «ледяной дом» смораживать — все и пропадет, выйдет большой скандал, И Горкин все беспокоится: ввязались не в свое дело, а все скорняк заварил. А скорняк обижается, резонит:

— Я только им книжку показал, как в Питере «ледяной дом» Царица велела выстроить, и живого хохла там залили, он и обледенел, как столб. Сергей Иваныч и загорячились: «построю „ледяной дом“, публику удивим!»

Василь-Василич — как угорелый, и Денис с ним мудрует, а толком никто не знает, как «ледяной дом» строить. Горкин чего-чего не знает только, и то не может, дело-то непривычное. Спрашиваю его — «а как же зайчик-то… ледяную избушку, мог?» А он на меня серчает:

— Раззвонили на всю Москву, и в «Ведомостях» пропечатали, а ничего не ладится, с чего браться.

— А зайчик-то… мог?

А он — «зайчик-зайчик…» — и плюнул в снег. Никто и за портомойнями не глядит, подручные выручку воруют. Горкину пришлось ездить — досматривать.

И только в разговору, что про «ледяной дом». Василь-Василичу праздник, по трактирам все дознает, у самых дошлых. И дошлые ничего не могут.

Повезли лед с Москва-реки, а он бьется, силы-то не набрал. Стали в Зоологическим саду прудовой пилить, а он под пилой крошится, не дерево. Даже сам архитектор отказался: «ни за какие тыщи, тут с вами опозоришься!» Уж Василь-Сергеич взялся, с одной рукой, который в банях расписывал. План-то нарисовал, а как выводить — не знает. Все мы и приуныли, один Василь-Василич куражится. Прибежит к ночи, весь обмерзлый, борода в сосульках, и лохмы совсем стеклянные, и все-то ухает, манеру такую взял:

— Ух ты‑ы!.. такого навертим — ахнут!.. Скорняк и посмеялся:

— Поставить тебя заместо того хохла — вот и ахнут!..

В кабинете — «сбор всех частей», как про большие пожары говорится: отец советуется, как быть. Горкин — «первая голова». Василь-Василич, старичок Василь-Сергеич, один рукав у него болтается, и еще старый штукатур Пармен, мудреющий. Василь-Василич чуть на ногах стоит, от его полушубка кисло пахнет, под валенками мокро от сосулек. Отец сидит скучный, подперев голову, глядит в план.

— Ну, чего ты мне ерунду с загогулинами пустил?.. — говорит он безрукому, — вазы на стенах, какие-то шары в окнах… столбы винтами?.. это тебе не штукатурка, а лед!.. Обрадовался…. за архитектора его взяли!..

— Я так прикидываю‑с… ежели в формы вылить‑с?.. — опасливо говорит безрукий, а Василь-Василич перебивает криком:

— Будь-п-койны‑с, уж понатужимся!.. литейщиков от Брамля подрядим, вроде как из чугуна выльем‑с!.. а‑хнут‑с!..

Отец кажет ему кулак.

— Это тебе не гиря, не болванка… выльем! Чего ты мне ерунды с маслом навертел?!. — кричит он на робеющего безрукого, — сдержат твои винты крыльцо?.. ледяной вес прикинь! не дерево тебе, лед хрупкий!.. Навалит народу…да, упаси Бог, рухнет… сколько народу передавим!.. Генерал-губернатор, говорят, на открытие обещал прибыть… как раззвонили, черти!..

— Оно и без звону раззвонилось, дозвольте досказать‑с… — пробует говорить Василь-Василич, а язык и не слушается, с морозу. — Как показали все планты обер-пальциместеру… утвердите чудеса, все из леду!.. Говорит… «обязательно утвержду… невидано никогда… самому князю Долгорукову доложу про ваши чу… чудеса!.. всю Москву удивите, а‑хнут!..»

— По башке трахнут. Ты, Пармен, что скажешь? как такую загогулину изо льду точить?!.

Пармен — важный, седая борода до пояса, весь лысый. Первый по Москве штукатур, во дворцах потолки лепил.

— Не лить, не точить, а по-нашему надоть, лепитьвыглаживать. Слепили карнизы, чуть мокренько — тяни правилками, по хворме… лекальчиками пройтить. Ну, чего, может, и отлить придется, с умом вообразить. Несвычное дело, а ежели с умом — можно.

— Будь-п-койны‑с, — кричит Василь-Василич, — уж понатужимся, все облепортуем! С нашими-то робятами… вся Москва ахнет‑с!.. Все ночи надумываю-тужусь… у‑ухх-ты‑ы!..

— Пошел, тужься там, на версту от тебя несет. Как какое дело сурьезное, так он… черт его разберет!.. — шлепает отец пятерней по плану.

Горкин все головой покачивает, бородку тянет: не любит он черных слов, даже в лице болезное у него.

— И за что‑с?!. — вскрикивает, как в ужасе, Василь— Василич. — Дни-ночи мечусь, весь смерзлый, чистая калмыжка!.. по всем трактирам с самыми дошлыми добиваюсь!..

— Допиваюсь! — кричит отец. — С ими нельзя без энтова… через энтово и дознаюсь… нигде таких мастеров, окроме как запойные, злющие до энтово… уж судьба-планида так… выводит из себе… ух-ты, какие мастера!.. Доверьтесь только, выведем так что… уххх-ты‑ы!..

Отец думает над планом, свешивается его хохол.

— А ты, Горка… как по-твоему? не ндравится тебе, вижу?

— Понятно, дело оно несвычное, а, глядится, Пармен верно сказывает, лепить надо. Стены в щитах лепить, опосле чуток пролить, окошечки прорежем, а там и загогулины, в отделку. Балаган из тесу над «домом» взвошим, морозу не допущать… чтобы те ни морозу, ни тепла, как карнизы-то тянуть станут… а то-не дасть мороз, закалит.

— Так… — говорит отец, веселей, — и не по душе тебе, а дело говоришь. Значит, сперва снег маслить, потом подмораживать… так.

— Осени-ли!.. Господи… осенили!.. — вскрикивает Василь— Василич. — Ну, теперича а‑хнем!..

— Денис просится, доложиться… — просовывается в дверь Маша.

— Ты тут еще, с Дениской… пошла! — машет на нее Горкин.

— Да по ледяному делу, говорит. Очень требует, с Андрюшкой они чего-то знают!..

— Зови… — велит отец.

Входит Денис, в белой полушубке и белых валенках, серьга в ухе, усы закручены, глаз веселый, — совсем жених. За ним шустрый, отрепанный Андрюшка, крестник Горкина, — святого Голубка на сень для Царицы Небесной из лучинок сделал, на радость всем. Горкин зовет его — «золотые руки», а то Ондрейка, а если поласкивей — «мошенник». За виски иной раз поучит — «не учись пьянствовать».

Денис докладывает, что дознались они с Андрюшкой, в три недели «ледяной дом» спроворят, какой угодно, и загогулины, и даже решетки могут, чисто из хрусталя. Отец смотрит, не пьяны ли. Нет, Денис стоит твердо на ногах, у Андрюшки блестят глаза.

— Ври дальше…

— Зачем врать, можете поглядеть. Докладывай, Андрюшка, ты первый-то…

Язык у Андрюшки — «язва», — Горкин говорит, на том свете его обязательно горячую сковороду лизать заставят. Но тут он много не говорит.

— Плевое дело, балясины эти, столбы-винты. Можете глядеть, как Бушуя обработали, водой полили… стал ледяной Бушуй!

— Ка-ак, Бушуя обработали?!. — вскрикивают и отец, и Горкин, — живого Бушуя залили!.. — Язва ты, озорник!..

А я вспоминаю про залитого в Питере хохла.

— Да что вы‑с!.. — ухмыляется Денис, — из снегу слепил Андрюшка, на глаз прикидывали с ним, а потом водичкой подмаслили.

— Держкий чтоб снег был, как в ростепель, — говорит

Андрюшка. — Что похитрей надо — мы с Денисом, а карнизы тянуть — штукатуров поставите. Я в деревне и петухов лепил, перушки видать было!.. — сплевывает Андрюшка на паркет, — а это пустяки, загогулины. Только с печкой надо, под балаганом…

— В одно слово с Михал Пан..! — встревается Василь-Василич.

— …мороза не впущать. Где терпугом, где правилкой, водичкой подмасливать, а к ночи мороз впущать. Да вы извольте Бушуя поглядеть…

Идем с фонарем на двор. В холодной прачешной сидит на полу… Бушуй!..

— Ж‑живой!.. ах, су-кины коты… ж‑живой!.. чуть не лает!.. — вскрикивает Василь-Василич. Ну, совсем Бушуйка! и лохматый, и на глазах мохры, и будто смотрят глаза, блестят.

Впервые тогда явилось передо мною — чудо. Потом — я познал его.

— Ты? — удивленный, спрашивает отец Андрюшку, указывая на ледяного Бушуя.

Андрюшка молчит, ходит вокруг Бушуя. Отец дает ему «зелененькую», три рубля, «за мастерство». Андрюшка, мотнув головой, пинает вдруг сапогом Бушуя, и тот разваливается на комья. Мы ахаем. Горкин кричит:

— Ах, ты, язва… голова вертячая, озорник-мошенник!.. Андрюшка ему смеется:

— Тебя, погоди, сваляю, крестный, тогда не пхну. В трактир, что ль, пойти-погреться.

В Зоологическом саду, на Пресне, где наши ледяные горы, кипит работа. Меня не берут туда. Горкин говорит, что не на что там глядеть покуда, а как будет готово — поедем вместе.

На Александра Невского, 23 числа ноября, меня посылают поздравить крестного с Ангелом, а вечером старшие поедут в гости. Я туда не люблю ходить: там гордецы-богачи, и крестный грубый, глаза у него, «как у людоеда», огромный, черный, идет — пол от него дрожит. Скажешь ему стишки, а он и не взглянет даже, только буркнет — «ага… ладно, ступай, там тебе пирога дадут», — и сунет рваный рублик. И рублика я боюсь: «грешный» он. Так и говорят все: «кашинские деньги сиротскими слезами… политы… Кашины — „тискотеры“, дерут с живого и с мертвого, от слез на пороге мокро».

Я иду с Горкиным. Дорога веселая, через замерзшую Москва-реку. Идем по тропинке в снегу, а под нами река, не слышно только. Вольно кругом, как в поле, и кажется почему-то, что я совсем-совсем маленький, и Горкин маленький. В черных полыньях чего-то вороны делают. Ну, будто в деревне мы. Я иду и шепчу стишки, дома велели выучить:

Подарю я вам два слова:

Печаль никогда,
А радость навсегда.

Горкин говорит:

— Ничего не поделаешь, — крестный, уважить надо. И папашенька ему должен под вексельки… как крымские бани строил, одолжал у него деньжонок, под какую же лихву!.. разорить вас может. Не люблю и я к ним ходить… И богатый дом, а сидеть холодно.

— Как «ледяной», да?..

Он смеется:

— Уж и затейник ты… «ледяной»! В «ледяном»-то, пожалуй, потеплее будет.

Вот и большой белый дом, в тупичке, как раз против Зачатиевского монастыря. Дом во дворе, в глубине. Сквозные железные ворота. У ворот и на большом дворе много саней богатых, с толстыми кучерами, важными. Лошади строгие огромные и будто на нас косятся. И кучера косятся, будто мы милостыньку пришли просить. Важный дворник водит во дворе маленькую лошадку — «пони»: купили ее недавно Дане, младшему сынку. Идем с черного хода: в прошедшем году в парадное не пустили нас. На пороге мокро, — от слез, пожалуй. В огромной кухне белые повара с ножами, пахнет осетриной и раками, так вкусно.

— Иди, голубок, не бойся… — поталкивает меня Горкин на лестницу.

Нарядная горничная велит нам обождать в передней. Пробегает Данька, дерг меня за башлык, за маковку, и свалил.

— Ишь, озорник… такой же живоглот выростет… — шепчет Горкин, и кажется мне, будто и он боится.

Видно, как в богатой столовой накрывают на стол официанты. На всех окнах наставлены богатые пироги в картонках и куличи. Проходит огромный крестный, говорит Горкину:

— Жив еще, старый хрыч? А твой умный, в балушки все?.. ледяную избушку выдумал?..

Горкин смиренно кланяется — «воля хозяйская», — говорит, вздыхая, и поздравляет с Ангелом. Крестный смеется страшными желтыми зубами. И кажется мне, что этими зубами он и сдирает «с живого — с мертвого».

— Покормят тебя на кухне, — велит он Горкину, а мне — все то же: «ага…. ладно, ступай, там тебе пирога дадут…» — и тычет мне грязный бумажный рублик, которого я боюсь.

— Стишок-то кресенькому скажи… — поталкивает меня Горкин, но крестный уже ушел.

Опять пробегает Данька и тащит меня за курточку в «классную».

В большой «классной» стоит на столе голубой глобус, у выкрашенной голубой стены — черная доска на ножках и большие счеты на станочке. Я стискиваю губы, чтобы не заплакать: Данька оборвал крендель-шнурочек на моей новой курточке. Я смотрю на глобус, читаю на нем — «Африка» и в тоске думаю: «скорей бы уж пирога давали, тогда — домой». Данька толкает меня и кричит: «я сильней тебя!.. на левую выходи!..»

— Он маленький, ты на целую голову его выше… нельзя обижать малыша… — говорит вошедшая гувернантка, строгая, в пенсне. Она говорит еще что-то, должно быть, по-немецки и велит нам обоим сесть на скамейку перед черным столом, косым, как горка: — А вот кто из вас лучше просклоняет, погляжу я?.. ну, кто отличится?..

— Я!.. — кричит Данька, задирает ноги и толкает меня в бок локтем.

Он очень похож на крестного, такой же черный и зубастый, — я и его боюсь. Гувернантка дает нам по листу бумаги и велит просклонять, что она написала на доске: «гнилое болото». Больше полувека прошло, а я все помню «гнилое болото» это. Пишем вперегонки. Данька показывает свой лист — «готово»! Гувернантка подчеркивает у него ошибки красными чернилками, весь-то лист у него искрасила! А у меня — ни одной-то ошибочки, слава Богу! Она ласково гладит меня по головне, говорит — «молодец». Данька схватывает мой лист и рвет. Потом начинает хвастать, что у него есть «пони», высокие сапоги и плетка. Входит крестный и жует страшными зубами:

— Ну, сказывай стишки.

Я говорю и гляжу ему на ноги, огромные, как у людоеда. Он крякает:

— Ага… «радость завсегда»? — ладно. А ты… про «спинки» ну-ка!.. — велит он Даньке.

Данька говорит знакомое мне — «Где гнутся над омутом лозы…». Коверкает нарочно — «ро-зы», ломается… — «нам так хорошо и тепло, у нас березовые спинки, а крылышки точно стекло».

— Ха-ха-ха‑а..! бе-ре-зовые!.. — страшно хохочет крестный и уходит.

— Да «би-рю-зовые» же!.. — кричит покрасневшая гувернантка — сколько объясняла!.. из би-рю-зы!..

А Данька дразнится языком — «зы-зы-зы!». Горничная приносит мне кусок пирога с рисом-рыбой, семги и лимонного желе, все на одной тарелке. Потом мне дают в платочке парочку американских орехов, мармеладцу и крымское яблоко и проводят от собачонки в кухню.

Горкин торопливо говорит, шепотком — «свалили с души, пойдем». Нагоняет Данька и кричит дворнику — «Васька, выведи Маштачка!» — похвастаться. Горкин меня торопит:

— Ну, чего не видал, идем… не завиствуй, у нас с тобой Кавказка, за свои куплена… а тут и кусок в глотку нейдет.

Идем — не оглядываемся даже.

Отец веселый, с «ледяным домом» ладится. Хоть бы глазком взглянуть. Горкин говорит — «на Рождество раскроют, а теперь все под балаганом, нечего и смотреть, — снег да доски». А отец говорил, — «не дом, а дворец хрустальный!».

Дня за два до Рождества, Горкин манит меня и шепчет:

— Иди скорей, в столярной «орла» собрали, а то увезет Ондрейка.

В пустой столярной только папашенька с Андрюшкой. У стенки стоит «орел» — самый-то форменный, как вот на пятаке на медном! и крылья, и главки, только в лапах ни «скиптра», ни «шара-державы» нет, нет и на главках коронок: изо льда отольют потом. Больше меня «орел», крылья у него пушистые, сквозные, из лучинок, будто из воска вылиты. А там ледяной весь будет. Андрюшка никому не показывает «орла», только отцу да нам с Горкиным. Горкин хвалит Андрюшку:

— Ну, и мошенник-затейник ты…

Положили «орла» на щит в сани и повезли в Зоологический сад.

Вот уж и второй день Рождества, а меня не везут и не везут. Вот уж и вечер скоро, душа изныла, и отца дома нет. Ничего и не будет? Горкин утешает, что папашенька так распорядились: вечером, при огнях смотреть. Прибежал, высуня язык, Андрюшка, крикнул Горкину на дворе:

— Ехать велено скорей!.. уж и наверте-ли!.. на-роду ломится!..

И покатил на извозчике, без шапки, — совсем сбесился. Горкин ему — «постой-погоди!..» — ку-да тут. И повезли нас в Зоологический. Горкин со мной на беговых саночках поехал.

Но что я помню?..

Синие сумерки, сугробы, толпится народ у входа. Горкин ведет меня за руку на пруд, и я уж не засматриваюсь на клетки с зайчиками и белками. Катаются на коньках, под флагами на высоких шестах, весело трубят медные трубы музыки. По берегам черно от народа. А где же «ледяной дом»? Кричат на народ парадно одетые квартальные, будто новенькие они, — «не ломись!». Ждут самого — генерал-губернатора, князя Долгорукова. У теплушки катка Василь-Василич, коньки почему-то подвязал. — «Ух-ты‑ы!..» — кричит он нам, ведет по льду и тянет по лесенке на помост. Я вижу отца, матушку, сестер, Колю, крестного в тяжелой шубе. Да где же «ледяной дом»?!.

На темно-синем небе, где уже видны звездочки, — темные-темные деревья: «ледяной дом» там, говорят, под ними. Совсем ничего не видно, тускло что-то отблескивает, только. В народе кричат — «приехал!.. сам приехал!.. квартальные побежали… сейчас запущать будут!..». Что запущать? Кричат — «к ракетам побежали молодчики!..».

Вижу — отец бежит, без шапки, кричит — «стой, я первую!..». Сердце во мне стучит и замирает… — вижу: дрожит в темных деревьях огонек, мигает… шипучая ракета взвивается в черное небо золотой веревкой, высоко-высоко… остановилась, прищелкнула… — и потекли с высоты на нас золотым дождем потухающие золотые струи. Музыка загремела «Боже Царя храни». Вспыхнули новые ракеты, заюлили… — и вот, в бенгальском огне, зеленом и голубом, холодном, выблескивая льдисто из черноты, стал объявляться снизу, загораться в глуби огнями, прозрачный, легкий, невиданный… Ледяной Дом-Дворец. В небо взвились ракеты, озарили бенгальские огни, и загремело раскатами — ура-а-а‑а!.. Да разве расскажешь это!..

Помню — струящиеся столбы, витые, сверкающие, как бриллианты… ледяного — хрустального Орла над «Домом», блистательного, до ослепления… слепящие льдистые шары, будто на воздухе, льдисто-пылающие вазы, хрустальные решетки по карнизам… окна во льду, фестонами, вольный раскат подъезда… — матово-млечно-льдистое, в хладно-струящемся блеске из хрусталей… Стены Дворца, прозрачные, светят хрустальным блеском, зеленым, и голубым, и розовым… — от где-то сокрытых лампионов… — разве расскажешь это!

Нахожу слабые слова, смутно ловлю из далей ускользающий свет… — хрустальный, льдистый… А тогда… — это был свет живой, кристально-чистый — свет радостного детства. Помню, Горкин говаривал:

— Ну, будто вот как в сказке… Василиса-Премудрая, за одну ночь хрустальный дворец построила. Так и мы… папашенька душу порадовал, напоследок.

Носил меня Горкин на руках, потом передал Антону Кудрявому. Видел я сон хрустальный и ледяной. Помню — что-то во льду, пунцовое… — это пылала печка ледяная, будто это лежанка наша, и на ней кот дремал, ледяной, прозрачный. Столик помню, с залитыми в нем картами… стол, с закусками, изо льда… Ледяную постель, прозрачную, ледяные на ней подушки… и все светилось, — сияли шипящим светом голубые огни бенгальские. Раскатывалось ура-а‑а, гремели трубы.

Отец повез нас ужинать в «Большой Московский», пили шампанское, ура кричали…

Рассказывал мне Горкин:

— Уж бы-ло торжество!.. Всех папашенька наградил, так уж наградил!.. От «ледяного-то дома» ни копеечки ему прибытка не вышло, живой убыток. Душеньку зато потешил. И в «Ведомостях» печатали, славили. Генерал-губернатор уж так был доволен, руку все пожимал папашеньке, так-то благодарил!.. А еще чего вышло-то, начудил как Василь-Василичь наш!.. Значит, поразошлись, огни потушили, собрал он в мешочки выручку, медь-серебро, а бумажки в сумку к себе. Повез я мешочки на извозчике с Денисом. Ондрейка-то? Сплоховал Ондрейка, Глухой на простянках его повез домой, в доску купцы споили. Ну, хорошо… Онтона к Василь-Василичу я приставил, оберегать. А он все на коньках крутился, душу разгуливал, с торжества. Хвать… — про-пал наш Василь-Василич! Искали-искали — пропал. Пропал и пропал. И ко зверям ходили глядеть… видали-сказывали — он к медведям добивался все, чего уж ему в голову вошло?.. Любил он их, правда… медведей-то, шибко уважал… все, бывало, ситничка купит им, порадовать. Земляками звал… с лесной мы стороны с ним, костромские. И там его нет, и медведи-то спать полегли. И у слона нет. Да уж не в «Доме» ли, в ледяном?.. Пошли с фонариком, а он там! Там. На лежанке на ледяной лежит, спит-храпит! Продавил лежанку — и спит-храпит. И коньки на ногах, примерзли. Ну, растолкали его… и сумка в головах у него, с деньгами, натуго, тыщ пять. «Домой пора, Василь-Василич… замерзнешь!..» — зовут его. А он не подается. — «Только, говорит, угрелся, а вы меня… не жалаю!..» Обиделся. Насилу его выволокли, тяжелый он. Уж и смеху было! Ему — «замерзнешь, Вася…» — а он: «тепло мне… уж так-то, говорит, те-пло‑о!» Душа, значит, разомлела. Горячий человек, душевный.

Другие произведения Шмелёва