Шестнадцать было ей, а мне двенадцать только,
Резвясь и о любви не думая нисколько,
Чтоб с Лизой поболтать свободно вечерком,
Я маменьки ее ухода ждал тайком,
И тут поодаль мне от Лизы не сиделось,
Я придвигался к ней, мне ближе быть хотелось.
Как много отцвело с тех пор весенних роз!
Как много перешло людей, гробов и слез!
Порою думаешь: где эти розы, слезы?
Где Лиза? И мои ребяческие грезы?
Тогда любились мы. Мы были с ней вдвоем
Две птички, два цветка в убежище своем.
Я любопытствовал, она была большая,
А я был маленький. Стократно вопрошая:
К чему и для чего? — я спрашивал затем,
Чтоб только спрашивать. Когда моя пытливость
В ней возбуждала вдруг иль нежную стыдливость,
Или задумчивость — я всё твердил: зачем?
Потом показывал я ей свои игрушки,
Моих солдатиков, мой кивер, саблю, пушки,
Я книги все свои пред ней перебирал,
Латынь, мою латынь — предмет моих усилий.
«Вот, — говорил я, — Федр! А вот и мой Виргилий!»
Потом я говорил: «Отец мой — генерал!»
И Лизе для молитв, для церкви, для святыни,
Знать было надобно немножко по-латыни, —
И вот, чтоб ей помочь перевести псалом,
К ней на молитвенник склоняться мне случалось,
Когда молились мы, и в этот миг, казалось,
Нас ангел осенял невидимым крылом.
Она, как взрослая, свободно, без уклонок,
Мне говорила «ты». Ведь что ж я был? — Ребенок.
Я «вы» ей говорил и робок был и глуп.
Со мною вместе раз над книжкою нагнулась
Она, и… боже мой! Щека ее коснулась
Своими розами моих горящих губ, —
Я вспыхнул, покраснел, и спрятался наивно
Под Лизы локоном и крепко, инстинктивно
Припал, прижался к ней, — и вырвалась, скользя,
Она из рук моих с увертливостью гибкой,
И, обратясь ко мне с лукавою улыбкой,
Произнесла: «Шалун!» — мне пальчиком грозя.