Посвящено маленькому приятелю графу С. Л. Толстому
Это было, как теперь помню, 5 сентября, в день именин маменьки. Обедали у нас в семействе рано, и потому к 12 часам все уже было готово к принятию гостей. Круглый стол в зале раздвинули приборов на 20-ть, и на каждой тарелке салфетка сложена была в виде звезды. На отдельном столике у стены, рядом с бутылками разных сортов вин и наливок, около груды нового серебра, оставлено было место для закуски. Человек 8 прислуги в одинаковых синих сюртуках с медными пуговицами, давно совались из буфета в кухню, из кухни во флигель, или озабоченно перешептывались в лакейской. Шейные платки на лакеях были всех цветов, смотря по вкусу каждого из них. Одного буфетчика, Павла Тимофеича, можно было отличить по белому галстуку, длинные и вышитые концы которого раздувались у него на груди в виде бороды. Не менее Павла Тимофеича заметен был между прислугой наемный дядька мой Сергей Мартынович. Покойный барин, о котором Мартыныч вспоминал всегда со слезами, завещал ему фрачную пару с своего плеча. Сергей Мартыныч очень гордился этим платьем и, не перешивая его на свой небольшой рост, носил по торжественным дням, причем поминутно вздвигал рукава к локтям и узкими фалдами фрака едва не доставал до полу.
Маменька в шелковом платье вишневого цвета давно сошла сверху и ходила по комнатам, наблюдая, все ли в надлежащем порядке. Боясь замечаний папеньки, я избегал попадаться ему на глаза и неохотно выходил из классной в парадные комнаты. Но на этот раз я вышел в залу, рассчитывая, что пусть лучше приезжие здороваются со мною по одиночке, чем мне входить в комнату и раскланиваться со всеми, причем легко какой-либо неловкостью заслужишь замечание папеньки. На мне был новый синий сюртучок, в котором зимой собирались отвезти меня в школу, и ненавистный отложной воротник рубашки. При появлении моем в залу, маменька выговаривала Павлу Тимофеичу, что бокалы с левой стороны стола не были так же выровнены, как с правой. Увидав свой промах, Павел Тимофеич чуть не плакал от огорчения. Маменька подозвала меня к себе и принялась поправлять мой отложной воротник.
— Опять косо! — сказала она. — Как не стыдно твоему Мар-тынычу пускать робенка в таком безобразном виде?
— Да что вы, maman! Все ребенка, да ребенка! Мне уже 14 лет.
— Пожалуйста, не прибавляй! терпеть этого не могу.
— Как же, maman! в ноябре мое рожденье.
— Тогда и будет 14, а теперь 13.
— Четырнадцатый, — затянул я, приседая.
В дверях показался папенька, и я, продолжая опускаться до полу, сказал громко:
— Какая тут неловкая складка вышла на скатерти. Папенька, видимо, был в духе.
Белым венцом зачесанные кверху остатки волос на обнаженной голове, тщательно подстриженные седые усы и белый батистовый галстук придавали папеньке особенно праздничный вид.
— Экой славной день! — сказал он, входя. — Право, не верится, что за границей теперь вторая половина сентября. Что твоя Италия! Еще раз здорово! — прибавил он, подходя к маменьке и подставляя ей гладко выбритую щеку, которую та поцеловала. — Что это ты надела черную кружевную мантилью?
— Я думала, — отвечала маменька, — к этому платью.
— Нет, пожалуйста. Надо уметь прилично одеваться. Ты всех напугаешь. Пойди, пойди перемени!
Маменька молча отправилась к себе наверх, а папенька подошел к окну и, взглянув на дорогу, по которой ожидали гостей, сказал:
— Удивительно! первый час, а никого нет! И то сказать, барыни — народ неисправный, а что брата до сих пор нет, — странно.
— Да, дяденька встает очень рано, — сказал я, чтобы не промолчать на папенькины слова. Вслед за маменькой, надевшей белую, кружевную косынку, с мезонина сошла в залу полная, приземистая немка Елисавета Николаевна, в белом платье и высоком черепаховом гребне, в виде лопаты, на гладко причесанных, рыжеватых волосах. Она вела за руку 6-тилетнюю сестру мою Верочку. На Верочке тоже было белое платье, с голубою лентою вместо пояса, а на белокурой головке ее во все стороны торчали папильотки, свернутые из моей старой учебной тетрадки. Верочка подбежала к руке папеньки.
— Это что такое? — воскликнул папенька, указывая на Ве-рочкины папильотки. — Кто это выдумал?
— Это я приказала, — сказала маменька.
— Нет уж, пожалуйста, не портьте! Сейчас это снять и гладко расчесать! — обратился папенька к Елисавете Николаевне, которая тотчас увела Верочку. — Удивительное дело! — продолжал папенька, — и взрослых-то людей надо отучать от этих глупостей, а мы таким червякам начинаем их вбивать в голову. Иной подойдет, снимет с головы ребенка эту писаную бумажку, да и скажет: прочти, что тут написано, — а тот и читать-то еще не умеет.
Чтобы не обращать на себя внимания, я плотно прижался к окошку, усердно глядя на дорогу, пролегавшую невдалеке, по самому верху бугра. По ней, на ясном небе, все можно было рассмотреть в подробности, так что между слетевшимися голубями я различал пару глинистых, живших на флигеле.
— Дяденька едет! — крикнул я радостно; и действительно, из-за рощи показалась пара форейторских лошадей, длинные уносы, и еще пара, везущая новую, ильинскую коляску. Четверня раскормленных, рослых лошадей, бурых в масть, так и сияла на солнце, встряхивая, на резвой рыси, белыми, расчесанными гривами. В коляске сидел дяденька в белой пуховой шляпе, из-под полей которой, над глазами торчал зеленый зонтик-козырек. За дяденькой, в ливрее горохового цвета, с аксельбантами и в круглой шляпе с серебряным галуном, стоял его камердинер и стремянной Василий Тарасов. Дяденькина коляска была для меня первым экипажем, в котором лакейские запятки были приделаны к кузову, а не к задней оси, как это бывало прежде. Дяденька недавно завел эту коляску. С тех пор, как я стал себя помнить, единственными у него экипажами были зимой — одиночные сани, а летом — беговые дрожки. Впрочем летом он чаще всего приезжал к нам верхом. Дяденька был меньшой брат папеньки. Между собою они были очень дружны, и один дяденька мог распоряжаться у нас, как угодно, и даже баловать детей, чего никому не позволялось. Дяденька с малых лет моих баловал меня и возился со мною. Любимой мыслью дяденьки было видеть меня артиллеристом, и потому он заранее старался ознакомить меня с верховой ездой и огнестрельным оружием. Папеньке тоже нравилась мысль видеть меня в артиллерии, но он постоянно твердил: учиться, учиться арифметике, геометрии, а воробьев пугать успеет! Тем не менее, по милости дяденьки, 13-ти лет я уже ездил верхом на лошади, которую он мне подарил.
В конце августа того же года дяденька привез мне небольшое двухствольное ружье, снабдив необходимыми к нему припасами. Папеньки не было дома, и мы с Сергеем Мартынычем пробовали стрелять сначала в цель, потом в галок, но все как-то неудачно. С приездом папеньки, не знавшего про мое ружье, стрельба, поневоле, была отложена до более удобного времени.
Понятна непритворная радость, с которой, увидав знакомую мне ильинскую коляску, я крикнул:
— Дяденька едет!
Коляска скрылась за флигелем, и через минуту форейтор Митька, в синем полукафтане и в новой шляпе с блестящей пряжкой, подскакнув в последний раз на седле, прямо перед моим окном остановил свою белогривую пару.
— Вот и я, — сказал дяденька, сдав Василию Тарасову камлотовый плащ и зеленый зонтик. — Честь имею поздравить вас, сестрица, со днем ангела, — прибавил он, подходя к ручке маменьки. — И тебя, брат, поздравляю. Одни заячьи почки привез в коляске, а другие лежат в поле. Пока нет гостей, пошли сейчас Павлушку взять их.
— Какие там почки? обронили вы, что ли? — спросил папенька.
— Просто заяц лежит, — смеясь, отвечал дяденька. — Дорогой я его подозрел.
— Далеко отсюда? — спросил папенька.
— С версту. Знаешь полевую дорогу мимо Забинских мельниц. Отсюда, по правую руку пар, а за ним зеленя. Я нарочно счел десятины: на третьей от пару, около первой поперечной межи. Стало быть, саженях в 80 от дороги. Порядочно подцвел. Слепой увидит.
— Павлушка! — сказал папенька вносившему закуску Павлу Тимофеичу, — вели поскорей заложить беговые дрожки и поезжай к Забинским мельницам с ружьем.
Павел Тимофеич считал себя егерем. У него на руках был барский порох и однострельное ружье, с которым он зимой ходил за зайцами. Повторив описание местности, дяденька спросил Павла Тимофеича, понял ли он?
— П-п-помилуйтесь, к-к-как-с не понять-с.
— Ну, ступай скорее… А знаешь ли что, брат! — сказал дяденька, когда Павел Тимофеич чуть не опрометью побежал из залы. — Пока Павлушка соберется, гости наедут, и мы все спутаем. Велим, пока ее не отложили, подать мою коляску, возьмем по ружью и сами привезем почки. Есть ли у вас ружья?
— Как не быть, — отвечал папенька, — ты возьмешь мое французское. Оно одноствольное, но тихо бьет, а я возьму павлушкино.
Приказали подавать коляску и зарядить ружья.
— Позвольте и мне с вами ехать, — робко спросил я.
— Куда же мы тебя возьмем в двухместную коляску? — сказал папенька.
— Мы с Сергеем Мартынычем на запятки станем.
— Собирайся проворней, — сказал мне дяденька.
Я упросил Сергея Мартыныча зарядить мое ружье крупной дробью и вынесть его из сеней, когда большие усядутся в коляске. Когда Павел Тимофеич подавал в коляску свое заряженное ружье, папенька спросил, хорошо ли оно бьет?
— Р-ружье хорчевитое, — отвечал Павел Тимофеич, — и м-м-меры не знает-с. Зи-зимой русака на 150 шагов — на повал-с.
— Пожалуйста, не ври, — сказал папенька; но в это время кучер вполголоса проговорил «пошел!» и бурые тронули крупною рысью. Мы с Сергеем Мартынычем, держащим у ноги мое ружье, стояли на запятках. Подъезжая к месту, обозначенному дяденькой, мы сначала услыхали выстрел, а затем увидали на зеленях по левую сторону дороги двух братьев Зобиных с ружьями.
— Плохо! — сказал дяденька. — Либо они нашего русака погубили, либо убили. Вот сейчас увидим… А ведь его точно нет на том месте, где я его по дозрел. Ванька! — сказал дяденька кучеру, — проехав третью десятину, поворачивай назад. Постой, постой, — поезжай шагом. Вот он! старый знакомый лежит. Брат! ты видишь? — спросил дяденька.
— Нет, не вижу, — отвечал папенька.
— Стой! — вполголоса сказал дяденька, коляска остановилась. — Пойдем, брат, сюда левее забирать. Они не любят, когда на них напрямик идут.
Папенька шел рядом с дяденькой, а мы с Сергеем Мартынычем за ними следом. Я уже держал в руке ружье со взведенными курками, но как пристально ни осматривал зелени впереди нас, решительно ничего не мог заметить.
— Теперь видишь, брат? — спросил дяденька.
— Вижу, — отвечал папенька.
— Подойдем еще шагов 20 и будем стрелять, а то, пожалуй, вскочит… Ну, теперь довольно! Ты, брат, хорчеватым-то бей на лежке, а я попробую попасть в бег.
Папенька стал целиться, а я все-таки ничего не видал, кроме озими. Хорчеватое ружье Павла Тимофеича бухнуло, как пушка. В ту же минуту большой, серый заяц вскочил перед нами. Подкидывая белыми ляжками и пушистым хвостиком и высоко насторожив белые уши с черными концами, он пустился бежать к лесу. Не успел он сделать четырех прыжков, как дяденька тоже в него выстрелил. Заяц, наклонив одно ухо круто наперед, прибавил бегу. Видя, что заяц уходит от старых охотников, я и не помышлял поправить дело. Но почему же не выстрелить? Папенька все равно увидит меня с ружьем. Мгновенно решившись, я приложился, поднял цель вдоль спины уходящего зайца и спустил курок. Выстрел грянул, и в ту же минуту я увидел широко мелькнувшее белое брюхо через голову перекинувшегося зайца.
— Это ты? — милостиво спросил папенька.
— Браво! браво! — восклицал дяденька. — Ай да артиллерист! Ну, беги за своим зайцем. Я вижу, тебе не терпится.
Радость моя в ту минуту была так велика, что ее хватило на всю жизнь.