Катюлю Мендесу
Еще не было десяти, а чиновники, торопливо, стекавшиеся со всех концов Парижа, вливались потоком в широкий подъезд Морского министерства: был канун Нового года — пора необычайного усердия и повышений по службе. Поспешный топот разносился по обширному зданию, пересеченному лабиринтом длинных и путаных коридоров, куда выходили двери бесчисленных отделов.
Чиновники расходились по своим местам, пожимали руки явившимся ранее сослуживцам, снимали новый сюртук, надевали для работы старый и усаживались за столы, где каждого ждала груда бумаг. Затем отправлялись за новостями в соседние отделы. Прежде всего справлялись, здесь ли начальник, в каком он расположении духа, много ли прибыло почты.
Регистратор «отдела материальной части» г-н Сезар Кашлен, бывший сержант морской пехоты, по выслуге лет ожидавший производства в старшие регистраторы, одну за другой заносил в огромную книгу бумаги, только что принесенные рассыльным из кабинета начальника. Против него сидел экспедитор — папаша Савон, выживший из ума старик, прославившийся на все министерство невзгодами своей супружеской жизни. Скрючившись и окаменев на стуле, как подобает усердному писцу, он искоса заглядывал в лежавшую рядом бумагу и, неторопливо водя пером, тщательно переписывал депешу начальника.
Г-н Кашлен, тучный мужчина с подстриженными ежиком седыми волосами, сказал, не прерывая работы:
— Тридцать две депеши из Тулона. Они присылают столько, сколько другие четыре порта, вместе взятые.
Затем, обратясь к папаше Савону, он спросил, как делал это каждое утро:
— Ну-с, папаша Савон, как супруга?
Продолжая водить пером, старик ответил:
— Вы же знаете, господин Кашлен, как мне тяжело об этом говорить.
Регистратор рассмеялся, как смеялся каждое утро, слыша один и тот же ответ.
Дверь отворилась, и вошел Маз, красивый, щеголевато одетый брюнет, полагавший, что занимаемое им убогое служебное положение не достойно его превосходной внешности и манер. Он носил массивные перстни, массивную часовую цепь, монокль — больше из франтовства, так как снимал его за работой — и то и дело встряхивал манжетами, стараясь выставить напоказ крупные сверкающие запонки.
Еще в дверях он спросил:
— Много нынче дел?
Кашлен ответил:
— Тулон все шлет и шлет. Сразу видно, что Новый год не за горами, вот они и стараются.
В эту минуту вошел еще один человек — г-н Питоле, известный забавник и остряк. Он рассмеялся и спросил:
— А мы-то разве не стараемся?
И, вынув часы, объявил:
— Без семи минут десять, а все уже на местах! Ну, Маз, что вы скажете?! Бьюсь об заклад, что его милость господин Лезабль пришел в девяти, как и наш высокочтимый начальник.
Регистратор отодвинул бумаги, сунул перо за ухо и, облокотясь на стол, воскликнул:
— Ну, уж если этот не выслужится! Да он из кожи лезет вон!..
А г-н Питоле, усевшись на край стола и болтая ногами, ответил:
— Ну, конечно, выслужится, папаша Кашлен, не сомневайтесь, что выслужится. Ставлю двадцать франков против одного су, что не пройдут и десяти лет, как его сделают начальником отделения.
Маз, который свертывал папиросу, грея ляжки перед камином, воскликнул:
— Нет уж, увольте, я предпочитаю всю жизнь оставаться при двух с половиной тысячах, чем расшибаться в лепешку, как он!
Повернувшись на каблуках, Питоле насмешливо возразил:
— Что не помешало вам, дорогой мой, сегодня, двадцатого декабря, прийти задолго до десяти.
Но Маз хладнокровно пожал плечами:
— Еще бы! Я вовсе не желаю, чтобы кто-нибудь меня обскакал! Раз вы являетесь до зари, приходится и мне делать то же, хотя я вовсе не в восторге от такого усердия. Но я, по крайней мере, далек от того, чтобы называть начальника «дорогим патроном», как Лезабль, уходил в половине седьмого да еще брать с собой работу на дом. Впрочем, я ведь бываю в свете, у меня есть и другие обязанности, которые требуют времени.
Кашлен перестал писать и, задумавшись, уставился в пространство. Наконец, он спросил:
— Так вы полагаете, что он и в этом году получит повышение?
— Наверняка получит, да еще как получит! Это такой проныра! — воскликнул Питоле.
И все заговорили на извечную тему о повышениях по службе и наградах, вот уж целый месяц волновавшую этот огромный чиновничий улей от подвала и до чердака.
Взвешивали шансы, прикидывали цифры наградных, перебирали должности, заранее негодовали, боясь, что их обойдут. Каждое утро возобновлялись бесконечные споры, которые велись накануне; к ним неизменно возвращались и на другой день с теми же доводами, теми же возражениями, теми же доказательствами.
Вошел г-н Буассель, тщедушный, бледный, болезненного вида чиновник, видевший жизнь в свете романов Александра Дюма. Всюду ему мерещились необычайные приключения, и по утрам он сообщал своему сослуживцу Питоле, какие невероятные встречи происходят у него на каждом шагу, какие драмы якобы разыгрываются в доме, где он живет, и как отчаянные вопли, донесшиеся с улицы в половине четвертого ночи, заставили его вскочить и броситься к окну. Ежедневно ему приходилось то разнимать дерущихся, то укрощать лошадей, то спасать женщин, которым грозила смертельная опасность. Физическое убожество не мешало ему самоуверенно и нудно похваляться своими подвигами и необыкновенной силой.
Услышав, что речь идет о Лезабле, он заявил:
— Я когда-нибудь еще ему покажу, этому мозгляку! Посмей он только меня обскакать, я его так тряхну, что у него сразу пропадет охота выслуживаться!
Маз, куривший перед камином, усмехнулся:
— Хорошо бы вам поторопиться, потому что мне известно из достоверных источников, что в этом году вас обошли, чтобы повысить Лезабля.
Потрясая кулаком, Буассель воскликнул:
— Клянусь, что если это так…
Дверь снова отворилась, и торопливо, с озабоченным видом вошел молодой чиновник, небольшого роста, с баками, как у флотского офицера или адвоката, в очень высоком стоячем воротничке, всегда быстро сыпавший словами, словно он опасался, что не успеет высказать все, что нужно. Он наскоро пожал всем руку, с видом крайне занятого человека, и обратился к регистратору:
— Дорогой Кашлен, дайте, пожалуйста, папку Шаплу, проволока для тросов, Тулон, АТВ, тысяча восемьсот семьдесят пять.
Кашлен поднялся, достал у себя над головой папку, вынул из нее пачку бумаг в синей обложке и, подавая ее сослуживцу, сказал:
— Вот, господин Лезабль. Вы знаете, что начальник взял отсюда вчера три депеши?
— Знаю. Они у меня, благодарю.
И молодой человек поспешно удалился.
Только он вышел, Маз воскликнул:
— Видали, сколько форсу! Можно подумать, что он уже, по крайней мере, начальник отделения.
А Питоле подхватил:
— Погодите! Он получит отдел скорее, чем любой из нас.
Кашлен так и не вернулся к своим бумагам. Казалось, им овладела какая-то навязчивая мысль. Он снова спросил:
— Так у него прекрасное будущее, у этого молодого человека?
Маз презрительно буркнул:
— Прекрасное для того, кто полагает, что министерство — это блестящее попроще, а для других этого маловато!
Питоле перебил его:
— Уж не рассчитываете ли вы стать посланником?
Маз нетерпеливо поморщился:
— Дело не во мне. Мне-то наплевать! Но в глазах света начальник отделения всегда будет ничтожеством.
Экспедитор, папаша Савон, не отрывался от своих бумаг. Но вот уже несколько минут он раз за разом макал перо в чернильницу, упорно его опять вытирал о влажную губку и все-таки не мог вывести ни одной буквы. Черная жидкость скатывалась с кончика пера и жирными кляксами капала на бумагу. Растерявшийся старик, с отчаянием глядя на депешу, которую придется переписывать заново, как и множество других за последнее время, уныло пробормотал:
— Опять чернила негодные!
Громовой хохот раздался со всех сторон. Кашлен смеялся так, что у него тряслось брюхо и даже подпрыгивал стол. Маз перегнулся пополам и скорчился, словно собирался влезть в камин; Питоле топал ногами и, захлебываясь, отряхивал правую руку, будто она мокрая. Даже Буассель задыхался от смеха, хотя обычно воспринимал события скорее трагически, нежели комически.
Но папаша Савон, вытирая перо о полу сюртука, проворчал:
— Нечего тут смеяться. Мне приходится по два — три раза переписывать всю работу. Он вытащил из папки чистый лист бумаги, подложил транспарант и начал выводить заголовок: «Уважаемый господин министр…» Перо уже больше не оставляло клякс и писало четко. Старик привычно сел бочком и принялся за переписку.
Все продолжали хохотать. Смех душил их. Вот уже почти полгода они разыгрывали все ту же комедию, а старик ничего не замечал. Стоило накапать немного масла на влажную губку, служившую для вытирания перьев, и чернила скатывались с вымазанного жиром пера. Изумленный экспедитор часами предавался отчаянию, изводил целые коробки перьев и бутыли чернил и наконец пришел к убеждению, что канцелярские принадлежности стали никуда не годными.
И вот для затравленного старика служба превратилась в пытку. В табак ему подмешивали порох, в графин, из которого папаша Савон частенько наливал себе воды, подсылали всякую дрянь, уверяя его, что со времен Коммуны социалисты только и делают, что портят предметы первой необходимости, чтобы опорочить правительство и вызвать революцию.
Старик воспылал смертельной ненавистью к анархистам, притаившимся, как ему мерещилось, повсюду, подстерегавшим его везде; его одолевал суеверный страх перед какой-то неведомой и грозной опасностью.
Внезапно в коридоре резко прозвенел колокольчик. Всем хорошо был знаком этот яростный звонок начальника, г-на Торшбефа; чиновники бросились к дверям и рассыпались по своим отделам.
Кашлен принялся было снова за регистрацию бумаг, но положил перо и задумался, подперев голову руками. Ему не давала покоя мысль, которую он вынашивал последнее время. Бывший сержант морской пехоты, уволенный вчистую после трех ранений — одного в Сенегале и двух в Кохинхине, — он по особой милости был зачислен в штат министерства. Начав с самых низших ступеней, он медленно продвигался по служебной лестнице, претерпев множество обид, невзгод и лишений. И власть, узаконенная власть, представлялась ему самым прекрасным, что есть на свете. Начальник отделения казался ему существом исключительным, существом высшего порядка; чиновники, о которых говорили: «Ну, это человек ловкий, он далеко пойдет», — были для него людьми необыкновенными, — иной породы, нежели он сам.
Вот почему к своему сослуживцу Лезаблю он питал глубочайшее уважение, граничившее с благоговением, и лелеял заветную мечту, неотступную мечту — выдать за него свою дочь.
Когда-нибудь она будет богата и даже очень богата. Об этом знало все министерство: ведь у его сестры, мадмуазель Кашлен, был целый миллион, свободный от долгов и в надежном обеспечении. Правда, как утверждали злые языки, она приобрела его ценою «любви», но греховное происхождение его было искуплено запоздалым благочестием.
Престарелая девица, некогда дарившая ласки многим, удалилась на покой, владея полумиллионом франков, и за восемнадцать лет свирепой бережливости и более чем скромного образа жизни она сумела удвоить эту сумму. Давно живя у брата, оставшегося вдовцом с дочкой Корали на руках, она вносила лишь весьма незначительную долю в общее хозяйство. Охраняя и приумножая свои капиталы, она постоянно твердила брату:
— Все равно все это достанется твоей же дочери! Только выдай ее поскорее замуж. Я хочу видеть своих внучатных племянников. То-то будет радость, когда я смогу поцеловать ребенка нашей крови.
В министерстве все это знали, и в претендентах недостатка не было. Поговаривали, что сам Маз, красавец Маз, этот министерский лев, с явными намерениями увивался вокруг папаши Кашлена. Но отставной сержант, ловкий проныра, побывавший под всеми широтами, желал иметь зятем человека с будущим, человека, который со временем займет большой пост и этим придаст веса и ему, Сезару, бывшему унтеру. Лезабль вполне отвечал этим требованиям, и Кашлен давно уже искал способа заманить его к себе.
Вдруг он поднялся, потирая руки. Нашел!
Кашлен хорошо знал слабости своих сослуживцев. Лезабля можно было покорить, польстив его чиновничьему тщеславию. Он попросит у Лезабля покровительства, как просят его у какого-нибудь сенатора или депутата, у любой высокопоставленной особы.
Кашлен вот уже пять лет не получал повышения и был почти уверен, что оно ждет его в этом году. Так вот, он притворится, будто полагает, что обязан этим повышением Лезаблю, и в благодарность пригласит его к себе отобедать.
Как только этот план созрел у него в голове, Кашлен принялся за его осуществление. Он достал из шкафа свой выходной сюртук, скинул старый и, захватив все зарегистрированные бумаги, находившиеся в ведении Лезабля, направился в кабинет, который был предоставлен тому по особому благоволению начальства — снисходя к его рвению и важности возложенных на его обязанностей.
Лезабль писал, сидя за большим столом, среди вороха раскрытых папок и бумаг, занумерованных красными или синими чернилами.
Завидев Кашлена, он спросил запросто, но тоном, в котором сквозила уважение:
— Ну что, дорогой друг, много ли вы мне дел принесли?
— Да, немало. Но, помимо того, я хотел с вами поговорить.
— Присаживайтесь, друг мой, я вас слушаю.
Кашлен сел, откашлялся, изобразил на лице смущение и нерешительно произнес:
— Вот я о чем, господин Лезабль. Не стану ходить вокруг да около. Я старый солдат, — буду говорить напрямик. Я хочу просить вас об услуге.
— Какой?
— В двух словах: мне необходимо в этом году получить повышение. У меня нет никого, кто бы за меня похлопотал, и я подумал о вас.
Удивленный Лезабль слегка покраснел; довольный и преисполненный горделивого смущения, он все же возразил:
— Но я здесь ничто, дружище, я значу тут куда меньше, чем вы. Ведь вас скоро произведут в старшие регистраторы. Ничем не могу помочь. Поверьте, что…
Кашлен оборвал его с грубоватой почтительностью:
— Ну, ну, ну! Начальник к вам прислушивается, и, если замолвите за меня словечко, дело выгорит. Подумайте только: через полтора года я в праве выйти на пенсию, а не получив к первому января повышения, я потеряю на этом пятьсот франков в год. Я прекрасно знаю, все говорят: Кашлен не нуждается, у его сестры миллион. Это верно, что у сестры миллион, но этот миллион приносит ей проценты, и она не хочет из него ничего давать. Правда, он достанется дочери, — это верно, но моя дочь и я — это не одно и то же. Какая мне польза от того, что моя дочь и зять будут кататься, как сыр в масле, если мне придется положить зубы на полку. Вот каковы дела, понимаете ли?
Лезабль кивнул в знак согласия:
— Справедливо, весьма справедливо. Ваш зять может отнестись к вам не так, как должно. К тому же всегда приятней никому не быть обязанным. Ну что ж! Обещаю вам сделать все, что от меня зависит: поговорю с начальником, обрисую положение, буду настаивать, если нужно. Рассчитывайте на меня!
Кашлен поднялся, схватил сослуживца за обе руки и, крепко, по-солдатски, их тряхнув, пробормотал:
— Спасибо, спасибо. Знайте, что ежели мне когда-либо представится случай… если я когда-нибудь смогу…
Он не договорил, не находя слов, и ушел, гулко чеканя по коридору мерный солдатский шаг.
Но, заслышав издали яростно звеневший колокольчик, Кашлен бросился бежать, ибо сразу распознал его: начальник отдела, г-н Торшбеф, требовал к себе регистратора.
Неделю спустя Кашлен, придя в министерство, нашел на своем столе запечатанное письмо следующего содержания:
«Дорогой коллега! Рад сообщить вам, что, по представлению директора нашего департамента и начальника отдела, министр вчера подписал приказ о назначении вас старшим регистратором. Завтра вы получите официальное извещение. До тех пор вы ничего не знаете, — не так ли?
Преданный вам Лезабль».
Сезар тут же поспешил в кабинет своего молодого сослуживца и, выражая признательность, стал расшаркиваться, заявляя о своей преданности и рассыпаясь в благодарностях.
Уже на следующий день стало известно, что Лезабль и Кашлен получили повышение. Что же касается остальных чиновников, то им придется подождать до лучших времен, а пока удовольствоваться наградами в размере от ста пятидесяти до трехсот франков.
Буассель объявил, что в один из ближайших вечеров, ровно в полночь, подстережет Лезабля на углу, когда тот будет возвращаться домой, и задаст ему такую взбучку, что от него мокрое место останется. Остальные чиновники молчали.
В следующий понедельник, едва придя в министерство, Кашлен поспешил к своему покровителю и, с торжественным видом войдя в кабинет, напыщенно произнес:
— Надеюсь, что вы окажете мне честь и отобедаете у нас по случаю рождественских праздников. Соблаговолите сами указать день.
Лезабль приподнял голову и несколько удивленно взглянул в лицо своему сослуживцу; не спуская с него глаз и пытаясь прочесть его мысли, он ответил:
— Но, дорогой мой, дело в том… у меня все вечера заняты… я уже давно обещал…
Кашлен дружески настаивал:
— Ну вот! Не станете же вы огорчать нас своим отказом. Вы так много для нас сделали. Прошу вас от своего имени и от имени моего семейства.
Озадаченный Лезабль колебался. Он отлично все понял, но не успел подумать и взвесить все «за» и «против» и поэтому не знал, что ответить Кашлену. Наконец он решил про себя: «Это меня ни к чему не обяжет» — и, весьма довольный, согласился, пообещав прийти в ближайшую субботу.
— Тогда на другое утро можно будет поспать подольше, — добавил он, улыбаясь.
Г-н Кашлен жил на пятом этаже, в начале улицы Рошешуар, в небольшой квартирке с балконом, откуда был виден весь Париж. Из четырех комнат одну занимала сестра г-на Кашлена, другую — дочь, третью — он сам; столовая служила заодно и гостиной.
Всю неделю Кашлен был взволнован предстоящим обедом. Долго обсуждалось меню, которому полагалось быть скромным, но изысканным. Порешили так: бульон с яйцами, закуски: креветки, колбаса, омары; жареная курица, зеленый горошек, паштет из гусиной печенки, салат, мороженое и фрукты.
Паштет купили в соседней колбасной, попросив отпустить самого лучшего качества, так что горшочек им обошелся в три с половиной франка. Что до вина, то Кашлен приобрел его в погребке на углу, где постоянно покупал разливное красное, которым обычно довольствовался. Он не захотел обращаться в большой магазин, рассуждая так: «Мелким торговцам редко удается сбыть дорогое вино, так что оно подолгу хранится у них в погребе и должно быть превосходным».
В субботу он вернулся домой пораньше, чтоб удостовериться, что все готово. Служанка, открывшая ему дверь была краснее помидора, потому что, из страха опоздать, она затопила с полудня и целый день жарилась у плиты; да и волнение тоже давало себя знать.
Кашлен наведался в столовую, чтобы проверить, все ли на месте. В ярком свете лампы под зеленым абажуром, посреди небольшой комнаты, белел накрытый скатертью круглый стол. Возле каждой из четырех тарелок с салфетками, которые тетка, мадмуазель Кашлен, свернула наподобие епископской митры, лежали ножи и вилки из белого металла, а перед каждым прибором стояло по две рюмки — большая и маленькая. Сезар сразу же решил, что этого недостаточно, и крикнул:
— Шарлотта!
Дверь слева отворилась, и вошла низенькая старушка. Шарлотта была старше брата на десять лет. Ее худое лицо обрамляли седые букли, завитые на папильотках. Тоненький голосок казался слишком слабым даже для ее тщедушного, сгорбленного тела; ходила она словно сонная, слегка волоча ноги.
В дни молодости о ней говорили: «Какая миленькая!»
Теперь она превратилась в сухонькую старушонку, по старой памяти очень опрятную, упрямую, своевольную и раздражительную, с умом ограниченным и мелочным. Она была очень набожна и, казалось, совсем позабыла похождения минувших дней.
Шарлотта спросила брата:
— Тебе что?
Он ответил:
— Я нахожу, что две рюмки — это недостаточно внушительно. Что, если подать шампанское? Это обойдется не дороже трех — четырех франков, а зато можно будет поставить бокалы. Комната сразу примет другой вид.
Шарлотта возразила:
— Не вижу надобности в таком расходе. Впрочем, ведь платишь ты, меня это не касается.
Кашлен колебался, пытаясь убедить самого себя:
— Уверяю тебя, что так будет лучше. И потом это внесет оживление; к праздничному пирогу шампанское неплохо.
Этот довод заставил его решиться. Надев шляпу, он снова спустился с лестницы и пять минут спустя вернулся с бутылкой, украшенной огромной белой этикеткой с пышным гербом: «Шампанское пенистое. Высшего качества. Граф де Шатель-Реново».
— И обошлось-то всего в три франка, — объявил Кашлен, — а, кажется, превосходное.
Он сам вынул из буфета бокалы и поставил перед каждым прибором.
Дверь справа отворилась. Вошла дочь. Это была голубоглазая румяная девица с каштановыми волосами — рослая, пышная, крепкого сложения. Скромное платье хорошо обрисовывало ее полный и гибкий стан. В ее звучном, почти мужском голосе слышались волнующие низкие ноты.
— Боже, шампанское! Вот радость-то! — воскликнула она, по-детски хлопая в ладоши.
— Смотри, будь любезна с гостем, он оказал мне большую услугу, — предупредил отец.
Она звонко расхохоталась, что должно было означать: «Понимаю».
В передней зазвенел колокольчик; входная дверь открылась и захлопнулась. Вошел Лезабль. Он был очень представителен: черный фрак, белый галстук, белые перчатки. Восхищенный Кашлен в смущении бросился навстречу:
— Но, дорогой друг, здесь все только свои; я, как видите, в пиджаке!
Молодой человек возразил:
— Знаю, вы говорили мне. Но у меня такая привычка — выходить по вечерам только во фраке.
Он раскланивался, держа цилиндр под мышкой. В петлице у него красовался цветок. Сезар познакомил его:
— Моя сестра мадмуазель Шарлотта, моя дочь Корали; мы запросто зовем ее Кора.
Все обменялись поклонами. Кашлен продолжал:
— Гостиной у нас нет. Это немного стеснительно, но мы обходимся.
Лезабль возразил:
— Но у вас прелестно!
Затем у него отобрали цилиндр, который он держал в руках. И он стал снимать перчатки.
Все сели, молча, через стол, разглядывая гостя; немного погодя Кашлен спросил:
— Начальник еще долго не уходил? Я ушел пораньше, чтобы помочь дамам.
Лезабль ответил небрежным тоном:
— Нет. Мы вышли с ним вместе: нам надо было переговорить по поводу брезентов из Бреста; это очень запутанное дело, с ним у нас будет много хлопот.
Кашлен счел нужным осведомить сестру:
— Все трудные дела поступают к господину Лезаблю; он у начальника правая рука.
Старуха, вежливо кивнув, сказала:
— Как же, как же, я слышала о способностях господина Лезабля.
Толкнув коленкой дверь, вошла служанка, высоко, обеими руками, неся большую суповую миску.
— Прошу к столу! — пригласил хозяин. — Господин Лезабль, садитесь здесь, между моей сестрой и дочерью. Надеюсь, вы не боитесь дам?
И обед начался.
Лезабль был очень любезен, но с оттенком превосходства, почти снисходительности; он искоса поглядывал на молодую девушку, изумляясь ее свежести и завидному здоровью. Зная о намерении брата, мадмуазель Шарлотта старалась изо всех сил и поддерживала пустую болтовню, перескакивая с одного предмета на другой. Сияющий Кашлен говорил слишком громко, шутил, подливал гостю вина, купленного час назад в лавчонке на углу.
— Стаканчик бургонского, господин Лезабль. Не стану утверждать, что это высший сорт, но винцо недурное — выдержанное и, во всяком случае, натуральное; за это я ручаюсь. Мы получили его от наших тамошних друзей.
Корали молчала, слегка раскрасневшись и робея от соседства с молодым человеком, мысли которого она угадывала.
Когда подали омара, Сезар объявил:
— Вот с кем я охотно сведу знакомство.
Лезабль, улыбаясь, рассказал, что какой-то писатель назвал омара «кардиналом морей», не подозревая, что омары, прежде чем их сварят, всегда черного цвета. Кашлен захохотал во все горло, повторяя:
— Вот забавно! Ха, ха, ха!
Но мадмуазель Шарлотта рассердилась и обиженно сказала:
— Не понимаю, что тут смешного. Этот ваш писатель — просто невежа. Я готова понять любую шутку, любую, но высмеивать при мне духовенство не позволю.
Желая понравиться старухе, Лезабль воспользовался случаем, чтобы заявить о своей приверженности католической церкви. Он осудил людей дурного тона, легкомысленно толкующих о великих истинах, и заключил:
— Что касается меня, то я уважаю и почитаю веру отцов наших, в ней я был воспитан и ей останусь предан до конца дней моих.
Кашлен уже не смеялся. Он катал хлебные шарики и поддакивал:
— Справедливо, весьма справедливо.
Решив переменить наскучившую беседу, он заговорил о службе, как склонны делать все, кто изо дня в день тянет служебную лямку.
— Красавчик Маз, наверно, бесится, что не получил повышения, а?
Лезабль улыбнулся:
— Что поделаешь? Каждому по заслугам.
И они заговорили о министерстве; все оживились, — ведь дамы, которым Кашлен постоянно рассказывал обо всех чиновниках, знали каждого из них почти так же хорошо, как и он сам. Мадмуазель Шарлотту весьма привлекали романтическая фантазия и мнимые похождения Буасселя, о которых он так охотно повествовал, а мадмуазель Кору втайне занимал красавец Маз. Впрочем, обе никогда не видали ни того, ни другого.
Лезабль отзывался о сослуживцах свысока, словно министр о своих подчиненных.
Его слушали внимательно.
— У Маза есть, конечно, свои достоинства; но, если хочешь чего-нибудь достигнуть, надо работать усердней. Он же любит общество, развлечения. Все это сбивает его с толку. Если он не далеко пойдет — это его вина. Может быть, благодаря своим связям он и дослужится до столоначальника, но не более того. Что до Питоле, надо признать, что бумаги он составляет недурно, у него неплохой слог, — этого нельзя отрицать, но ему не хватает основательности. Все у него поверхностно. Такого человека не поставишь во главе какого-нибудь важного отдела, но толковому начальнику, который сумеет ему все разжевать, он может быть полезен.
Мадмуазель Шарлотта спросила:
— А господин Буассель?
Лезабль пожал плечами:
— Ничтожество, полнейшее ничтожество. Голова набита бог весть чем. Выдумывает всякую чушь. Для нас он просто пустое место.
Кашлен захохотал:
— А лучше всех папаша Савон! И все рассмеялись.
Затем перешли к театру и новым пьесам. Лезабль столь же авторитетно судил о драматургии и решительно разделывался с авторами, оценивая сильные и слабые стороны каждого с самоуверенностью человека, который считает себя всеведущим и непогрешимым.
Кончили жаркое. Сезар уже бережно открывал горшочек с гусиной печенкой, и торжественность, с какой он это делал, позволяла судить о совершенстве содержимого. Он заметил:
— Не знаю, будет ли она удачной. Обычно эта печенка превосходна. Мы получаем ее от двоюродного брата из Страсбурга.
И все с почтительной медлительностью принялись за изделие колбасной, заключенное в желтом глиняном горшочке.
С мороженым произошла катастрофа. В компотнице плескались какая-то светлая жидкость — не то соус, не то суп. Служанка, опасаясь, что не сумеет справиться сама, попросила кондитера, явившегося к семи часам, вынуть это мороженое из формы.
Расстроенный Кашлен распорядился было его убрать, но тут же утешился, вспомнив о праздничном пироге; но стал разрезать его с таким загадочным видом, словно в этом кулинарном изделии заключалась величайшая тайна. Все взоры устремились на этот символический пирог; каждому полагалось отведать его, выбрав кусок с закрытыми глазами.
Кому же достанется боб? Глуповатая улыбка блуждала у всех на устах. Вдруг у Лезабля вырвалось изумленное: «Ах!», — и он показал крупную белую фасолину, еще облепленную тестом, которую зажал большим и указательным пальцем. Кашлен захлопал в ладоши и закричал:
— Выбирайте королеву! Выбирайте королеву!
На мгновение король заколебался. Не сделает ли он удачный дипломатический ход, избрав мадмуазель Шарлотту? Она будет польщена, побеждена, завоевана. Но он рассудил, что пригласили-то его ради Коры, и он будет глупцом, ежели изберет тетку. Поэтому, обратившись к своей юной соседке, он сказал:
— Сударыня, разрешите предложить его вам!
И вручил ей боб — знак королевского могущества. Впервые они взглянули в глаза друг другу. Она ответила:
— Спасибо, сударь! — и приняла из его рук этот символ власти.
«А ведь она хороша, — подумал Лезабль, — глаза у нее чудесные. И какая свежая, цветущая!»
Звук, похожий на выстрел, заставил подскочить обеих женщин. Кашлен откупорил шампанское, и жидкость неукротимой струей полилась из бутылки на скатерть. Наполнив бокалы пенистой влагой, хозяин заявил:
— Сразу видно, что шампанское лучшей марки.
А так как Лезабль торопился отпить из своего бокала, опасаясь, что вино перельется через край, Кашлен воскликнул:
— Король пьет! Король пьет!
И развеселившаяся старушонка тоже взвизгнула своим писклявым голоском:
— Король пьет! Король пьет!
Лезабль уверенно осушил свой бокал и поставил его на стол:
— Как видите, я не заставляю себя просить. Затем, обратившись к мадмуазель Корали, он сказал:
— Теперь вы, сударыня!
Кора пригубила было, но тут раздались возгласы:
— Королева пьет! Королева пьет!
Она покраснела и, засмеявшись, отставила свой бокал.
Конец обеда прошел очень весело. Король усердно ухаживал за королевой. После десерта и ликеров Кашлен объявил:
— Сейчас уберут со стола, и станет просторней. Если нет дождя, можно побыть на балконе.
Было уже совсем темно, но ему очень хотелось показать гостю вид, открывавшийся сверху на Париж.
Отворили застекленную дверь. Повеяло сыростью. Воздух был теплый, словно в апреле, и все, поднявшись на приступочку, вышли на широкий балкон. Можно было различить только туманное сияние, реявшее над огромным городом подобно лучистому венчику, какие рисуют над головами святых. Кое-где свет казался более ярким, и Кашлен принялся объяснять:
— Глядите-ка, вон там — это сверкает Эден. А вот — вереница бульваров. Ого, сразу отличишь! Днем это — великолепное зрелище! Сколько ни путешествуй, лучше не увидишь.
Лезабль облокотился на железные перила рядом с Корой, которая молчаливо и рассеянно глядела в темноту, внезапно охваченная тоскливым томлением. Мадмуазель Шарлотта, опасаясь сырости, вернулась в столовую. Кашлен продолжал разглагольствовать, вытянутой рукой указывая местоположение Дома инвалидов, Трокадеро, Триумфальной арки на площади Звезды.
Лезабль спросил вполголоса:
— А вы, мадмуазель Кора, любите смотреть отсюда на Париж?
Она вздрогнула, словно очнувшись, и ответила:
— Я?.. Да, особенно по вечерам. Я думаю обо всем, что происходит там, внизу. Сколько счастливых людей и сколько несчастных в этих домах! Как много бы мы узнали, если б все могли увидеть!
Он пододвинулся к ней так, что их плечи и локти соприкасались.
— При лунном свете это, должно быть, волшебное зрелище?
Она сказала очень тихо:
— О да! Словно гравюра Гюстава Доре. Какое было бы наслаждение подолгу бродить по этим крышам!
Лезабль стал расспрашивать Кору о ее вкусах, заветных желаниях, радостях. Она отвечала без стеснения, показав себя разумной, рассудительной и не слишком мечтательной девушкой. Лезабль обнаружил в ней много здравого смысла, и ему вдруг захотелось обвить рукой этот полный упругий стан и медленно, короткими томительными поцелуями, словно маленькими глотками, как хорошее вино, впивать свежесть этой щечки, вот здесь, у самого ушка, на которое падал отсвет лампы. Он почувствовал влечение, взволнованный этой близостью, охваченный жаждой созревшего девственного тела, спущенный нежной прелестью юной девушки. Он готов был долгие часы, ночи, недели, вечность вот так, облокотившись, стоять рядом, ощущая ее подле себя, проникнутый очарованием ее близости. Что-то похожее на поэтическое чувство зашевелилось в его душе перед лицом громадного, раскинувшегося внизу Парижа, озаренного огнями, живущего своей ночной жизнью — жизнью разгула и наслаждений. Ему чудилось, что он владычествует над великим городом, что он реет над ним; и он подумал, как восхитительно было бы стоять так каждый вечер, облокотившись на перила балкона, подле прекрасной женщины, и любить друг друга, и целовать друг друга, и сжимать в объятиях друг друга здесь, в вышине, над необъятным городом, над всеми любовными страстями, в нем заключенными, над всеми грубыми наслаждениями, над всеми пошлыми желаниями, здесь, в вышине, под самыми звездами.
Бывают вечера, когда наименее восторженные люди предаются мечтам, словно у них выросли крылья. А может быть, он был немного пьян.
Кашлен, уходивший за своей трубкой, вернулся на балкон и закурил.
— Я знаю, что вы не курите, поэтому и не предлагаю вам папиросы, — сказал он. — Нет ничего лучше, чем подымит немножко тут, наверху. Если б мне пришлось поселиться внизу, — для меня это была бы не жизнь. А мы могли бы спуститься и пониже, — ведь дом принадлежит сестре, да и оба соседние — тоже, вон там налево и тот направо. Они приносят ей порядочный доход. В свое-то время они достались ей по недорогой цене.
И, обернувшись к столовой, он крикнул в открытую дверь:
— Шарлотта, сколько ты заплатила за эти участки?
Визгливым голосом старуха затараторила. До Лезабля доносились лишь обрывки фраз:
— В тысяча восемьсот шестьдесят третьем… тридцать пять франков… построен позже… три дома… банкир… перепроданы… самое меньшее полмиллиона франков…
Она рассказывала о своем состоянии с самодовольством старого солдата, повествующего о былых походах. Она перечисляла все свои приобретения, предложения, какие ей когда-либо делали, свои доходы, ренту и так далее.
Лезабль, крайне заинтересованный, обернулся к двери, теперь уже прислонившись спиной к перилам балкона. Но все же он улавливал лишь обрывки фраз. Тогда он неожиданно покинул свою собеседницу и вернулся в столовую, чтобы уже не проронить ни слова. Усевшись рядом с мадмуазель Шарлоттой, он подробно обсудил с ней, насколько можно будет повысить квартирную плату и какое помещение капитала выгоднее — в ценных бумагах или в недвижимости.
Он ушел около полуночи, пообещав прийти еще.
Месяц спустя в министерстве только и было толков, что о женитьбе Жака-Леопольда Лезабля на мадмуазель Селестине-Корали Кашлен.
Молодожены поселились на той же площадке, что и Кашлен с сестрой, в такой же точно квартире, откуда спровадили жильцов.
Но душу Лезабля снедала тревога: тетка не захотела официально закрепить за Корой право наследования. Правда, она поклялась, «как перед господом богом», что завещание ею составлено и хранится у нотариуса, г-на Беллома. Кроме того, она пообещала, что все ее состояние достанется племяннице, но при одном условии. Какое это условие — она объяснить не пожелала, несмотря ни на какие просьбы, хотя и заверяла с благожелательной усмешкой, что выполнить его нетрудно.
Лезабль почел за благо пренебречь всеми сомнениями, какие вызывала в нем упорная скрытность старой ханжи, и, так как девица ему очень нравилась, он уступил своему влечению и поддался упрямой настойчивости Кашлена.
Теперь он был счастлив, хотя неуверенность в будущем и не переставала его мучить; и он любил жену, ни в чем не обманувшую его ожиданий. Жизнь его текла однообразно и ровно. Прошло несколько недель; он уже привык к положению женатого человека и оставался все таким же исполнительным чиновником, как и прежде.
Прошел год. Снова наступило первое января. К великому удивлению Лезабля, он не получил повышения, на которое рассчитывал. Только Маз и Питоле продвинулись по службе. И Буассель по секрету сообщил Кашлену, что собирается как-нибудь вечерком, уходя из министерства, подстеречь у главного подъезда обоих сослуживцев и на глазах у всех их отколотить. Разумеется, он этого не сделал.
Целую неделю Лезабль не спал, ошеломленный тем, что, невзирая на проявленное усердие, его обошли по службе. А ведь он трудится, как каторжный, он постоянно заменяет помощника начальника, г-на Рабо, который хворает девять месяцев в году и только и делает, что отлеживается в больнице Валь-де-Грас; что ни утро — он приходит в половине девятого; что ни вечер — уходит в половине седьмого. Чего им еще надо? Ну что ж, раз не ценят такую работу, такое усердие, он будет поступать, как прочие, только и всего. Каждому по заслугам. Но как мог г-н Торшбеф, относившийся к нему, как к родному сыну, как мог он от него отречься? Необходимо узнать, что за этим кроется. Он пойдет к начальнику и объяснится с ним.
И вот в один из понедельников, утром, до прихода сослуживцев, Лезабль постучался в двери властелина.
Резкий голос громко произнес:
— Войдите!
Лезабль вошел.
За большим столом, заваленным бумагами, сидел г-н Торшбеф — коротенький, с огромной головой, словно покоящейся на бюваре, и что-то писал.
— Добрый день, Лезабль, как поживаете? — спросил он, завидев своего любимца.
— Добрый день, господин Торшбеф. Спасибо, очень хорошо, — ответил Лезабль. — А вы?
Начальник положил перо и повернулся вместе с креслом. Его тщедушное, немощное тело, затянутое в строгого покроя черный сюртук, казалось совсем крохотным в широком кожаном кресле с высокой спинкой. Розетка ордена Почетного легиона, огромная, яркая, чересчур крупная для этого маленького человечка, сверкала, будто пылающий уголь, на впалой груди, как бы раздавленной тяжестью черепа, столь громадного, словно у его владельца, как у гриба, весь рост пошел в шляпку.
У него был острый подбородок, впалые щеки, глаза навыкате, непомерно большой лоб и зачесанные назад седые волосы.
— Садитесь, друг мой, и говорите, что привело вас ко мне, — произнес г-н Торшбеф.
Со всеми прочими чиновниками он был по-военному суров, воображая себя капитаном на борту судна, поскольку министерство представлялось ему громадным кораблем, флагманом всего французского флота.
Лезабль, слегка взволнованный и побледневший, пролепетал:
— Дорогой патрон, я хотел спросить вас, в чем я провинился?
— Да что вы, дорогой мой, с чего вы взяли?
— Должен сознаться, я был несколько удивлен, не получив в этом году повышения, как в прошлые годы. Простите за дерзость, дорогой патрон, но разрешите быть откровенным до конца. Я знаю, что вы оказывали мне чрезвычайную милость и предпочтение, о каком я не смел и мечтать. Я знаю, что на повышение можно рассчитывать не чаще, нежели раз в два — три года, но позвольте мне также заметить, что я выполняю в нашем учреждении примерно вчетверо больше работы, нежели рядовой чиновник, и затрачиваю по меньшей мере вдвое больше времени. Если взвесить затраченные мной усилия и плоды моих трудов, с одной стороны, и получаемое вознаграждение — с другой, окажется, без сомнения, что награда далеко не соответствует проявленному усердию.
Он старательно приготовил эту фразу и находил ее превосходной.
Г-н Торшбеф удивился и явно не знал, что отвечать. Наконец он произнес суховатым тоном:
— Хотя в принципе и не полагается начальнику обсуждать такие вопросы с подчиненным, из уважения к вашим несомненным заслугам я на сей раз вам отвечу. Как и в предыдущие годы, я представил вас к повышению. Но директор вычеркнул ваше имя на том основании, что ваша женитьба обеспечила вам прекрасное будущее, — не просто достаток, но богатство, какого никогда не достичь вашим скромным коллегам. Так вот, разве мы не обязаны считаться с имущественным положением каждого? Вы будете богаты, очень богаты. Лишние триста франков в год ничего для вас не могут значить, в то время как для любого другого чиновника эта незначительная прибавка составит большую сумму. Вот почему, друг мой, в этом году вы не получили повышения.
Лезабль ушел от начальника в смущении и ярости.
Вечером, за обедом, он придирался к жене. Корали была веселого и ровного нрава, но несколько своевольна и, если уж что-нибудь вобьет себе в голову, не уступит ни за что. В ней больше не таилась для него чувственная прелесть, как на первых порах, и, хотя ее свежесть и красота по-прежнему возбуждали в нем желание, он минутами испытывал то разочарование, близкое к отвращению, какое вскоре наступает в совместной жизни двух человеческих существ. Тысяча пошлых и прозаических житейских мелочей: утренняя небрежность туалета, поношенное платье из дешевой ткани, выцветший халат — из-за всей этой темной изнанки повседневности, слишком заметной в бедной семье, тускнели для него прелести брачной жизни, блекнул поэтический цветок, издали обольщающий жениха.
А тут еще тетка Шарлотта отравляла ему радости семейного очага: она вечно торчала у Лезаблей, во все совала нос, всем распоряжалась, делала замечания по всякому поводу, а молодые, смертельно боясь чем-либо ее рассердить, выносили это смиренно, но со все возрастающим, хоть и скрытым, раздражением.
Тетка бродила по квартире шаркающей старушечьей походкой, непрестанно твердя своим писклявым голоском:
— Почему не сделано то, почему не сделано это?
Оставаясь наедине с женой, Лезабль раздраженно восклицал:
— Твоя тетка стала невыносимой. Не желаю я больше терпеть! Слышишь? Не желаю.
Кора спокойно спрашивала:
— Так что же мне прикажешь делать?
Тогда он выходил из себя:
— Что за гнусная семейка!
А она все так же спокойно отвечала:
— Семейка-то гнусная, да наследство недурное, — не правда ли? Не глупи. Тебе, так же, как и мне, выгодно угождать тетушке.
И он умолкал, не зная, что на это возразить.
Тетка, одержимая мыслью о внуке, не переставая, донимала молодую чету. Загнав Лезабля куда-нибудь в угол, она нашептывала ему:
— Племянник, я желаю, чтобы вы стали отцом до того, как я умру. Я хочу видеть своего наследника. И не вздумайте меня уверять, будто Кора не создана быть матерью. Достаточно взглянуть на нее. Женятся, дорогой племянник, чтобы иметь семью, производить потомство. Наша пресвятая церковь запрещает бесплодные браки. Знаю, что вы небогаты, ребенок потребует расходов. Но, когда меня не станет, вы ни в чем не будете нуждаться. Я хочу маленького Лезабля, слышите вы? Хочу маленького Лезабля!..
Когда после полутора лет супружеской жизни Лезаблей ее желание все еще не сбылось, у Шарлотты зародились опасения, и она стала проявлять настойчивость. Она потихоньку делала наставления Коре, житейские наставления женщины, в свое время видавшей виды и умеющей при случае об этом вспомнить.
Но как-то утром тетка почувствовала недомогание и не смогла подняться. Она никогда раньше не хворала, и Кашлен, весьма взволнованный, постучался к зятю:
— Бегите скорей к доктору, а начальнику доложите, что ввиду непредвиденных обстоятельств я сегодня в министерство не приду.
Лезабль провел тревожный день, все валилось у него из рук; он не мог ни составлять бумаги, ни вникать в дела. Г-н Торшбеф, неприятно удивленный, заметил:
— Вы что-то сегодня рассеянны, господин Лезабль.
И Лезабль, томимый беспокойством, ответил:
— Я очень устал, дорогой патрон; всю ночь я провел у постели тетушки; состояние ее весьма тяжелое.
Однако начальник холодно возразил:
— Достаточно того, что при ней находится господин Кашлен. Я не могу допустить, чтобы все учреждение пришло в расстройство из-за личных дел моих подчиненных.
Лезабль выложил перед собой на стол часы, с лихорадочным нетерпением ожидая, когда стрелка подойдет к пяти. И как только во дворе министерства зазвонили часы, он поспешил уйти, впервые покидая учреждение в положенное время.
Он даже нанял фиакр, настолько мучило его беспокойство, и бегом поднялся по лестнице.
Открыла служанка; он пролепетал:
— Ну, как она?
— Доктор говорит — очень она плоха.
У него заколотилось сердце, и он едва выговорил:
— Ах, вот как!..
Неужели она так-таки умрет?
Он не решался войти в комнату больной и вызвал Кашлена, который был при ней.
Тесть немедля вышел к нему, стараясь не хлопнуть дверью. Он был в халате в ночном колпаке, как обычно по вечерам, когда уютно сиживал у камелька. Он прошептал:
— Она плоха, очень плоха. Вот уже четыре часа, как она без сознания. Ее даже причастили.
У Лазабля чуть не подкосились ноги; он присел на стул.
— Где жена?
— Подле нее.
— А врач что говорит?
— Говорит, что это удар. Она может оправиться, а может быть, не протянет и до утра.
— Я вам нужен? Если нет, я предпочел бы не входить. Мне тяжело видеть ее в этом состоянии.
— Нет, отправляйтесь к себе. Ежели что новое будет, я немедля вас позову.
И Лезабль вернулся к себе. Квартира показалась ему изменившейся — просторней, светлей. Но ему не сиделось на месте, и он вышел на балкон.
Стоял конец июля, и огромное солнце, скрываясь за башнями Трокадеро, изливало потоки пламени на великое множество крыш.
Небесный свод, пурпуровый у горизонта, менял оттенки, становясь выше бледно-золотым, потом — желтым, потом — зеленым, чуть-чуть зеленоватым, словно пронизанным светом, потом голубел, переходя в чистую и ясную лазурь, над головой.
Стрелой пролетали едва видимые ласточки, вычерчивая на фоне, алого заката беглые очертания крючковатых крыльев, и над кровлями нескончаемых зданий, над далекими полями реяла розовая дымка, огненный туман, из которого в величавой торжественности поднимались шпили колоколен, стройные очертания городских сооружений. В пылающем небе, огромная и черная, возникала Триумфальная арка на площади Звезды, а купол Дома инвалидов казался вторым солнцем, упавшим с неба на вершину здания.
Ухватившись обеими руками за железные перила, Лезабль впивал воздух, как пьют вино, и ему хотелось прыгать, кричать, кувыркаться, так захлестнула его радость, глубокая и торжествующая. Жизнь казалась прекрасной, будущее — полным радужных надежд. Что же он станет делать? И он размечтался.
Он вздрогнул, услышав шорох за спиной. Это была жена. Глаза у нее покраснели и опухли от слез. Лицо казалось усталым. Она подставила ему лоб для поцелуя и сказала:
— Обедать будем у папы, чтобы не оставлять ее. Служанка посидит с ней, пока мы поедим.
Он пошел за Корой в соседнюю квартиру.
Кашлен уже сидел за столом в ожидании дочери и зятя. На буфете стояла холодная курица, картофельный салат, вазочка с земляникой, в тарелках дымился суп.
Все сели.
— Вот невеселый денек, не хотел бы я, чтобы он повторился, — произнес Кашлен; голос его при этом ничего не выражал, а на лице было что-то похожее на чувство удовлетворения.
И он принялся уплетать за обе щеки, как человек, обладающий превосходным аппетитом, находя курятину великолепной, а картофельный салат необычайно вкусным.
Но у Лезабля теснило грудь, а душу терзало беспокойство, и он едва прикасался к еде, напряженно прислуживаясь к тому, что происходило в соседней комнате. А в ней стояла такая тишина, словно там никого не было. Кора ничего есть не могла. Она всхлипывала, вздыхала и то и дело уголком салфетки утирала слезы.
Кашлен спросил, обращаясь к зятю:
— Что сказал начальник?
Лезабль принялся обстоятельно рассказывать, а тесть требовал все новых подробностей, расспрашивая обо всех, словно он год не был в министерстве.
— Там, верно, все переполошились, узнав о ее болезни?
И он представил себе, как после ее смерти, торжествующий, явится в департамент и какие будут физиономии у сослуживцев. Но, словно отвечая на тайные укоры совести, он сказал:
— Я вовсе не желаю ей зла, нашей милой старушке! Богу известно, я хотел бы продлить ее дни, но все-таки это всех поразит. Папаша Савон и про Коммуну забудет!
Только принялись за землянику, как дверь из комнаты больной приотворилась. Все трое вскочили, не помня себя от волнения.
Вошла служанка с обычным для нее безмятежно-глуповатым видом и спокойно сообщила:
— Уже не дышит.
Кашлен швырнул салфетку на стол и ринулся, как сумасшедший, в комнату старухи; Кора, с бьющимся сердцем, последовала за ним; только Лезабль остановился в дверях, издали вглядываясь в белое пятно постели, едва различимое в вечерних сумерках. Он видел лишь неподвижную спину тестя, склонившегося над кроватью и внезапно из далекой неведомой дали, с другого конца света до него донесся голос Кашлена; так в сновидении незнакомый голос вдруг произносит загадочные слова:
— Конечно. Она не дышит.
Лезабль увидел, как жена, зарыдав, упала на колени и уткнулась лицом в одеяло. Тогда он решился войти; Кашлен приподнялся, и он разглядел на белой подушке лицо тетки Шарлотты — с опущенными веками, запавшими щеками, застывшее и бледное, как у восковой куклы.
С лихорадочным беспокойством он спросил:
— Скончалась?
Кашлен, тоже смотревший на покойницу, обернулся, и глаза их встретились.
— Да, — ответил тесть и попытался придать своему лицу скорбное выражение. Но они с одного взгляда поняли друг друга и, не задумываясь, повинуясь какому-то внутреннему побуждению, обменялись крепким рукопожатием, словно в знак взаимной благодарности за то, что они друг для друга сделали.
Затем, не теряя времени, они рьяно принялись за выполнение обязанностей, какие налагает смерть.
Лезабль вызвался сходить за врачом и как можно скорее закончить самые неотложные дела.
Он схватил шляпу и бегом спустился по лестнице, торопясь очутиться на улице, побыть в одиночестве, вздохнуть полной грудью, обо всем поразмыслить, насладиться наедине своим счастьем.
Покончив с делами, он, вместо того чтобы возвратиться домой, свернул на бульвар; его охватило желание видеть людей, вмешаться в людскую толчею, приобщиться к беспечному веселью вечерней толпы. Ему хотелось крикнуть в лицо прохожим: «У меня пятьдесят тысяч ливров ренты!»
Он шагал, заложив руки в карманы, и, останавливаясь перед витринами магазинов, разглядывал нарядные ткани, драгоценности, роскошную мебель с радостным сознанием: «Теперь я могу себе это позволить».
По пути он наткнулся на похоронное бюро, и внезапно его кольнула мысль. «А что, если она жива? Что, если они ошиблись?»
И, отравленный сомнением, он поспешно возвратился домой.
Еще с порога он спросил:
— Доктор был?
— Да, — ответил Кашлен. — Он установил факт смерти и обещал сделать заявление.
Они вернулись в комнату умершей. Кора, пристроившись в кресле, все еще плакала. Она плакала тихонько и безотчетно, почти уже не ощущая горести, с той легкостью, с какой обычно проливают слезы женщины.
Едва они остались одни в квартире, Кашлен сказал вполголоса:
— Служанка ушла, теперь мы могли бы взглянуть, не спрятано ли что в шкафах?
И мужчины вдвоем принялись за работу. Они выворачивали ящики, обшаривали карманы, развертывали каждую бумажонку. Наступила полночь, а они все еще не нашли ничего интересного. Уснувшая Кора тихонько и мертво похрапывала.
— Что ж, останемся здесь до утра? — спросил Сезар.
Поколебавшись, Лезабль сказал, что это будет, пожалуй, приличествовать обстоятельствам. Тогда тесть предложил:
— Принесем кресла.
И они отправились за двумя мягкими креслами, стоявшими в спальне у молотой четы.
Час спустя вся семейка спала, издавая разноголосый храп, рядом с оледеневшим в вечной неподвижности трупом.
Все трое проснулись с наступлением утра, когда в комнату вошла служанка, Кашлен, протирая глаза, признался:
— Я, кажется, слегка вздремнул — так, с полчасика. На что Лезабль, быстро стряхнув с себя сонливость, заявил:
— Да, я видел. Я-то ни на секунду не забылся сном, я лишь прикрыл глаза, чтобы дать им отдохнуть.
Кора вернулась в свою квартиру. Тогда Лезабль с напускным безразличием спросил тестя:
— Как вы полагаете, когда нам следует пойти к нотариусу ознакомиться с завещанием?
— Да… хоть сейчас… если хотите.
— А Кора тоже должна пойти с нами?
— Пожалуй, так будет лучше, — ведь наследница-то она.
— Тогда я скажу ей, чтобы она одевалась.
И Лезабль вышел своей обычной стремительной походкой.
Контора нотариуса Беллома еще только открылась, когда в ней появились Кашлен и чета Лезаблей, — все трое в глубоком трауре и со скорбными лицами.
Нотариус сейчас же их принял и усадил.
Заговорил Кашлен:
— Сударь, вы меня знаете: я брат мадмуазель Шарлотты Кашлен, а это моя дочь и зять. Бедняжка сестра моя вчера скончалась. Завтра мы ее хороним. Поскольку вы являетесь хранителем ее завещания, мы пришли узнать у вас, не оставила ли покойница каких-либо распоряжений относительно своего погребения и не имеете ли вы что-либо нам сообщить?
Нотариус выдвинул ящик стола, достал конверт, вскрыл его, вынул бумагу и сказал:
— Вот, сударь, копия завещания, с которой я могу немедля вас ознакомить. Подлинный документ, совершенно тождественный этому, должен храниться у меня.
И он прочел:
«Я, нижеподписавшаяся, Викторина-Шарлотта Кашлен, сим выражаю свою последнюю волю:
Все мое состояние в сумме около одного миллиона ста двадцати тысяч франков я завещаю детям, которые родятся от брака племянницы моей Селестины-Корали Кашлен, с предоставлением родителям права пользоваться доходами с вышеозначенной суммы до совершеннолетия старшего из детей.
Нижеследующими распоряжениями оговаривается доля каждого ребенка, а также доля, предоставляемая родителям до конца их дней.
В случае, если моя смерть наступит ранее, нежели моя племянница родит наследника, все мое состояние остается на хранении у моего нотариуса в течение трех лет с тем, что, ежели на протяжении этого времени родится ребенок, будет поступлено согласно моей воле, как изложено выше.
В том случае, однако, если по истечении трех лет со дня моей смерти господь бог все еще не дарует племяннице моей Корали потомства, все мое состояние должно быть, заботами моего нотариуса, отдано бедным, а также благотворительным учреждениям, перечень каковых приведен ниже».
За сим нескончаемой вереницей следовали названия различных общин, цифры, перечисляемых сумм, указания и распоряжения.
Окончив чтение, метр Беллом весьма вежливо вручил документ как громом пораженному Кашлену.
Нотариус счел даже нужным добавить несколько слов в пояснение:
— Когда покойная мадмуазель Кашлен впервые оказала мне честь, заговорив о своем намерении составить завещание в этом смысле, она не скрыла от меня своего чрезвычайного желания иметь наследника, родного ей по крови. Движимая религиозным чувством, она на все мои доводы отвечала настойчивым изъявлением своей последней воли, полагая, что всякий бесплодный брак есть знак проклятия небесного. Не в моих силах было изменить ее намерение. Поверьте, что я об этом весьма сожалею. — И, обращаясь к Корали, он добавил с улыбкой:
— Я не сомневаюсь, что пожелание покойницы будет осуществлено весьма скоро.
И все трое ушли, слишком ошеломленные, чтобы о чем-либо думать.
Они возвращались домой, молча шагая рядом, сконфуженные и взбешенные, словно сами же обокрали друг друга. У Коры всю скорбь как рукой сняло: неблагодарность тетки освобождала ее от обязанности оплакивать покойницу. Наконец, придя в себя, Лезабль бледными, судорожно сведенными от досады губами произнес, обращаясь к тестю:
— Дайте мне, пожалуйста, этот документ, я хочу в точности познакомиться с ним.
Кашлен вручил зятю бумагу, и тот погрузился в чтение. Он остановился посреди тротуара и, не обращая внимания на толкавших его со всех сторон прохожих, искушенным глазом опытного канцеляриста шарил по бумаге, пытаясь разобраться в каждом слове. Жена и тесть все так же молча дожидались в двух шагах.
Наконец он вернул тестю завещание, объявив:
— Ничего не поделаешь. Ловко же она нас обобрала!
Кашлен, обозленный крушением своих надежд, возразил:
— Это вам следовало обзавестись ребенком, черт подери! Вы ведь знали, что она давно этого желала.
Лезабль, не отвечая, пожал плечами.
Вернувшись домой, они застали множество людей, которые кормятся вокруг покойников. Лезабль ушел к себе, не желая больше ни во что вмешиваться, а Сезар злился, кричал, чтобы его оставили в покое, чтобы поскорее кончали эту волынку и что пора наконец избавить его от этого трупа.
Кора заперлась у себя в комнате, и ее не было слышно. Но спустя час Кашлен постучался в двери к зятю.
— Дорогой Леопольд, — сказал он, — я хочу поделиться с вами некоторыми соображениями; ведь как-никак нам надо столковаться. По-моему, следует все же устроить приличные похороны, чтобы не возбуждать толков в министерстве. Деньги мы уж раздобудем. Да и ничего ведь еще не потеряно. Женаты вы не так давно, неужто у вас не будет детей? Придется немножко постараться, только и всего. Теперь займемся самым неотложным: можете ли вы нынче же зайти в министерство? Тогда я немедля надпишу адреса на извещениях о похоронах.
Лезабль не без досады должен был признать, что тесть его прав, и, усевшись друг против друга по концам длинного стола, они принялись надписывать уведомления в черной рамке.
Потом сели завтракать. Кора вышла к столу, безразличная ко всему, словно все происходившее ее вовсе не касалось; ела она с аппетитом, так как накануне весь день постилась.
Только кончила завтракать, она опять ушла к себе, Лезабль отправился в министерство, а Кашлен расположился на балконе, с трубкой в зубах, верхом на стуле. Палящее летнее солнце роняло отвесные лучи на крыши домов, и стекла слуховых окон горели таким нестерпимым блеском, что глазам было больно.
Кашлен, в одном жилете, ослепленный потоками света, мигая, смотрел на зеленые холмы, маячившие там, далеко-далеко, позади огромного города, позади пыльных окраин. Ему мерещилась широкая, тихая и прохладная Сена, протекающая у подножия лесистых холмов, и он думал, до чего было бы хорошо растянуться на траве под сенью деревьев где-нибудь на самом берегу реки, безмятежно поплевывая на воду, вместо того чтоб жариться на раскаленном балконе. Его томила тоска, неотступное мучительное сознание краха, непредвиденной неудачи, тем более жестокой и горькой, чем дольше лелеяли они надежду; и, одержимый этой неотвязной мыслью, он произнес вслух, как бывает при сильном душевном потрясении:
— Старая шлюха!
В столовой, за спиной у него, шумно суетились агенты похоронного бюро и раздавался мерный стук молотка, которым заколачивали гроб. По возвращении от нотариуса Кашлен так и не пожелал больше взглянуть на сестру.
Но понемногу тепло, веселое, ясное очарование этого знойного летнего дня пронизало его тело и душу, и ему стало казаться, что не все еще потеряно. Почему бы его дочери и не родить ребенка? Не прошло ведь еще и двух лет, как она вышла замуж. И зять как будто крепкий и здоровый, хотя и невелик ростом. Будет у них ребенок, черт побери!.. Да и нельзя ведь иначе!
Лезабль крадучись вошел в министерство и проскользнул в свой кабинет. На столе он нашел записку: «Вас спрашивает начальник». Он сделал было нетерпеливое движение, возмущенный этим деспотизмом, который опять будет тяготеть над ним. Но жгучее, неукротимое желание выдвинуться по службе подхлестнуло его. Он сам — и очень даже скоро — станет начальством, и поважнее этого!
Как был, не снимая выходного сюртука, Лезабль направился к г-ну Торшбефу. Он вошел с тем сокрушенным видом, какой полагается принимать в прискорбных случаях, и даже более того, на его грустном лице было выражение подлинного глубокого уныния, какое непроизвольно появляется у каждого при крупных неудачах.
Начальник приподнял огромную голову, как всегда, склоненную над бумагами, и резко заметил:
— Я прождал вас все утро. Вы почему не пришли?
— Дорогой патрон, — ответил Лезабль, — мы имели несчастье потерять нашу тетушку, мадмуазель Кашлен; я как раз и пришел затем, чтоб просить вас присутствовать на погребении, которое состоится завтра.
Лицо г-на Торшбефа мгновенно прояснилось. И он ответил с оттенком уважения:
— Тогда, дорогой мой, другое дело. Благодарю вас. А теперь вы свободны, — ведь хлопот у вас, вероятно, достаточно.
Но Лезаблю непременно хотелось доказать свое усердие:
— Благодарю вас, дорогой патрон, но у нас уже со всем покончено, так что я рассчитываю пробыть в учреждении до конца занятий.
И он вернулся в свой кабинет.
Новость облетела все министерство. Из всех отделов приходили сослуживцы, чтобы выразить Лезаблю соболезнование. Впрочем, это походило скорее на поздравления; к тому же каждому хотелось взглянуть, как будет себя вести счастливый наследник.
Лезабль с превосходно разыгранным видом покорности судьбе и удивительным тактом принимал сочувственные слова и выдерживал любопытные взгляды.
— Он прекрасно держится, — говорили одни; а другие добавляли: — Как-никак, а в глубине души он, наверно, донельзя рад.
Маз, который был смелее других, спросил непринужденным тоном светского человека:
— Вам точно известны размеры состояния?
Лезабль ответил с видом полнейшего бескорыстия:
— В точности — нет. Но в завещании названа сумма приблизительно в миллион двести тысяч франков. Я знаю об этом, поскольку нотариус вынужден был тотчас же ознакомить нас с некоторыми пунктами, касающимися похорон.
Все сошлись на том, что Лезабль и не подумает оставаться в министерстве. Кто же станет скрипеть пером в канцелярии, имея шестьдесят тысяч ливров ренты? Ведь как-никак он теперь особа! Кем захочет — тем и будет. Кое-кто полагал, что он собирается занять депутатское кресло. Начальник с минуты на минуту ждал, что Лезабль подаст ему прошение об отставке для передачи директору.
Все министерство явилось на похороны, и все нашли их довольно жалкими. Но ходили слухи, что такова была воля покойницы. «Это оговорено в завещании».
Кашлен назавтра приступил к исполнению своих обязанностей, а Лезабль, похворав с недельку, слегка побледневший, но по-прежнему прилежный и преисполненный усердия, тоже вернулся в министерство. Казалось, ничто не изменилось в их судьбе. Все замечали только, что оба с важностью курят толстые сигары и рассуждают о ренте, о железнодорожных акциях и ценных бумагах, как люди, у которых карманы набиты банковыми билетами. Спустя некоторое время стало известно, что они сняли дачу в окрестностях Парижа, желая провести там остаток лета.
Все решили, что им передалась скупость покойной старухи.
— Это семейная черта, с кем поведешься — от того и наберешься. Что ни говори, не очень-то красиво торчать в канцелярии, получив такое огромное наследство!
Прошло некоторое время, и о них перестали говорить. Их по заслугам оценили и осудили.
Следуя за гробом тетки Шарлотты, Лезабль, не переставая, думал о ее миллионе. Его снедала злоба, тем более лютая, что он вынужден был ее скрывать; из-за своей плачевной неудачи он возненавидел весь мир.
«Ведь я женат вот уже два года, почему же у нас еще нет ребенка?» — задавал он себе вопрос. И сердце его замирало от страха, что брак его останется бездетным.
И вот, подобно мальчугану, который, глядя на приз, прицепленный высоко, у самой верхушки сверкающего шеста, дает себе клятву напрячь все свое мужество и волю, всю силу и упорство и добраться до этой приманки, — Лезабль принял решение во что бы то ни стало сделаться отцом. Почему всякий другой может стать отцом, а он нет? Почему? Или он был слишком беспечен? Чего-то не предусмотрел? Из-за своего равнодушия и непростительной беззаботности чем-то пренебрег? Или просто, никогда не испытывая страстного желания оставить после себя наследника, он не проявил для этого должного старания. Отныне он приложит отчаянные усилия, чтобы достигнуть цели. Он ничего не упустит и добьется своего, раз он этого хочет.
Но, вернувшись, с похорон, он почувствовал недомогание и вынужден был лечь в постель. Разочарование было так сильно, что он с трудом мог перенести этот удар.
Врач нашел его состояние настолько тяжелым, что предписал полный покой, посоветовал беречь себя. Опасались даже воспаления мозга.
Однако спустя неделю он был уже на ногах и приступил к работе в министерстве.
Но, продолжая считать себя больным, он все еще не осмеливался приблизиться к супружескому ложу. Он колебался и трепетал, подобно полководцу перед решающим сражением, от которого зависит его судьба. Каждый вечер он откладывал это сражение, в ожидании того счастливого часа, когда, ощущая прилив здоровья, бодрости и силы, чувствуешь себя способным на все. Он поминутно щупал пульс и, находя его то слишком слабым, то чрезмерно учащенным, принимал возбуждающие средства, ел кровавые бифштексы и для укрепления организма совершал по дороге домой длинные прогулки.
Но поскольку силы его не восстанавливались так, как ему бы хотелось, Лезабль подумал, не провести ли конец лета где-нибудь в окрестностях Парижа. Вскоре он окончательно уверовал в то, что свежий воздух полей окажет могучее действие на его здоровье. В таких случаях деревенский воздух делает чудеса. Успокоив себя несомненностью грядущего успеха, он многозначительно намекал тестю:
— В деревне я почувствую себя лучше, и все пойдет как надо.
Уже одно это слово «деревня», казалось, заключало в себе какой-то сокровенный смысл.
Они сняли небольшой деревенский домик в Безоне и поселились там втроем. Каждое утро мужчины отправлялись пешком через поле к полустанку Коломб и каждый вечер пешком возвращались.
Кора была восхищена этой жизнью на берегу реки. Она любила сидеть над ее тихими водами или же собирала цветы и приносила домой огромные букеты тонких бледно-золотистых трав.
По вечерам они совершали прогулку втроем по берегу, до самой плотины Морю, где заходили в трактир «Под липами» выпить бутылку пива. На протяжении ста метров река, сдерживаемая длинным рядом свай, прорывалась между столбами, кидалась, бурлила, пенилась, падала с грохотом, от которого содрогалась земля; а в воздухе реяла мелкая водяная пыль, влажное облачко легкой дымкой вставало над водопадом, разнося вокруг запах взбаламученного ила и свежий привкус пены.
Спускалась ночь, вдалеке перед ними огромное зарево вставало над Парижем, и Кашлен каждый вечер повторял:
— Ого! Вот это город так город!
Время от времени в отдалении с грохотом пролетал по железному мосту поезд и стремительно уносился влево либо вправо — к Парижу или к морю.
Они медленно возвращались, глядя, как восходит луна, и присаживались на обочине дороги, чтобы полюбоваться колеблющимся желтым отблеском на спокойной глади реки, словно уплывавшим вместе с течением; зыбкий и переливчатый, он походил на пламенеющий муар. Жабы издавали пронзительный металлический звук. Ночные птицы перекликались в темноте. А иногда огромная немая тень скользила на поверхности реки, тревожа ее светящуюся спокойную гладь. Это речные браконьеры гнали свою лодку и, одним взмахом выбросив невод, бесшумно вытаскивали на борт громадную темную сеть, полную пескарей; сверкающий и трепещущий улов казался извлеченным со дна сокровищем — живым сокровищем из серебряных рыбок.
Кора, умиленная, растроганная, опиралась на руку мужа, намерения которого она угадывала, хотя между ними не было сказано ни слова. Для них будто снова наступила пора помолвки, пора ожидания любовных ласк. Иногда он украдкой касался губами ее нежного затылка, пленительного местечка возле самой мочки уха, где начинаются первые завитки волос. Она отвечала пожатием руки, и они все сильней желали друг друга, и все еще воздерживались, побуждаемые и обуздываемые страстью еще более могущественной — призраком миллиона.
Кашлен, умиротворенный надеждой, которая реяла вокруг, был счастлив, пил и ел вволю, и в вечерних сумерках в нем пробуждалась та смутная мечтательность, то глуповатое умиление, какое вызывают подчас в самых толстокожих людях картины природы: потоки света, струящегося в листве, лучи заходящего солнца на далеких склонах, пурпурное отражение их в реке.
— Когда видишь все это, невольно начинаешь верить в бога, — заявлял он. — За душу хватает, — и он показывал повыше живота, под ложечкой. — Я чувствую тогда, как меня всего переворачивает, и я совсем дурею. Словно меня окунули в ванну, и мне плакать хочется.
Меж тем Лезабль поправлялся; испытывая внезапно прилив энергии, какого он давно уже не знал, он ощущал потребность скакать, как молодой жеребенок, кататься по траве, кричать от радости.
Он решил, что час настал. Это была настоящая брачная ночь.
Затем наступил медовый месяц, исполненный ласк и упований.
Потом они убедились, что их попытки остались бесплодными и надежда тщетной.
Их охватило отчаяние — это был крах. Но Лезабль не терял мужества и упорствовал, прилагая сверхчеловеческие усилия для достижения цели. Его жену обуревало то же стремление, мучили те же страхи. Более крепкая, нежели он, Кора охотно шла навстречу попыткам мужа и, побуждая его к ласкам, непрестанно подогревала его слабеющий пыл.
В первых числах октября они возвратились в Париж.
Жить становилось тяжело. У них частенько срывались обидные слова, и Кашлен, чутьем угадывающий, как обстоят дела, донимал их ядовитыми и грубыми насмешками старого солдафона.
Их преследовала, грызла неотвязная мысль, разжигавшая в них озлобление друг против друга, мысль о наследстве, которое не давалось им в руки. Кора стала открыто пренебрегать мужем; она помыкала им, обращалась с ним, как с мальчишкой, глупцом, ничтожеством. А Кашлен каждый день за обедом повторял:
— Был бы я богат, я бы народил кучу детишек. Ну, а бедняку надо быть благоразумным.
И, обращаясь к дочери, он добавлял:
— Ты-то, верно, пошла в меня, да вот…
И он бросал на зятя многозначительный взгляд, презрительно пожимая плечами.
Лезабль сносил это молча, как человек высшего круга, попавший в семью неотесанных грубиянов. Сослуживцы заметили, что он похудел и осунулся. Даже начальник как-то спросил:
— Что с вами? Вы не больны? Вас словно подменили.
Лезабль ответил:
— Нет, дорогой патрон, должно быть, я просто переутомился. Последнее время, как вы могли заметить, я довольно много работал.
Он очень рассчитывал на повышение к Новому году и в надежде на это с особенным трудолюбием отдавался своим обязанностям, как и полагается примерному чиновнику.
Он получил какие-то ничтожные наградные, еще более жалкие, нежели достались его сослуживцам. Его тестю вообще ничего не дали.
Оскорбленный до глубины души, Лезабль явился к начальнику и, обращаясь к нему, впервые назвал его не «дорогой патрон», а «сударь».
— Чего ради, сударь, должен я так усердствовать, если это мне ничего не дает?
Огромная голова г-на Торшбефа дернулась, что явно выражало неудовольствие.
— Я уже говорил вам, господин Лезабль, подобного рода пререкания между нами недопустимы. Еще раз повторяю, что считаю ваше требование совершенно неуместным, в особенности учитывая ваше нынешнее благополучие и бедность ваших сослуживцев…
Лезабль не сдержался:
— Сударь, но у меня нет ничего! Тетушка завещала все свое состояние первому ребенку, который родится от нашего брака. Мы с тестем живем только на жалованье.
Торшбеф слегка опешил, но все же возразил:
— Бели у вас нет ничего сейчас, вы как-никак не сегодня-завтра разбогатеете, а это одно и то же.
И Лезабль ушел, более подавленный тем, что его обошли по службе, чем недоступностью наследства.
Несколько дней спустя, едва Кашлен успел переступить порог министерства, как явился красавец Маз. На губах у него играла улыбка. За ним с ехидным огоньком в глазах вошел Питоле; распахнув дверь, влетел Буассель, ухмыляясь и с заговорщицким видом подмигивая прочим. Только папаша Савон, не выпуская пенковой трубки изо рта и по-ребячьи поставив ноги на перекладину высокого стула, старательно водил пером по бумаге.
Все молчали, словно чего-то выжидая. Кашлен регистрировал бумаги, по привычке повторяя вслух:
— Тулон. Котелки для офицерской столовой на «Ришелье». — Лориан. Скафандры для «Дезэ». — Брест. Образчики парусного английского производства.
Вошел Лезабль. Каждое утро он теперь сам приходил за делами, которые должны были к нему поступить, так как тесть уже не давал себе труда отправлять их ему с рассыльным.
Пока он рылся в бумагах, изложенных на столе у регистратора, Маз, потирая руки, искоса на него поглядывал, а у Питоле, свертывавшего в это время папиросу, губы подергивались, словно ему стоило неимоверных усилий удержаться от смеха.
— Скажите-ка, папаша Савон, вы ведь многому научились за вашу долгую жизнь? — спросил Питоле, обращаясь к экспедитору.
Старик не отвечал, предполагая, что над ним хотят поиздеваться и опять затеют разговор о его жене. Питоле не унимался.
— Вы-то хорошо знали, как делать ребят, ведь у вас их было несколько?
Бедняга поднял голову:
— Вам же известно, господин Питоле, что я не люблю, когда над этим шутят. Я имел несчастье избрать себе недостойную подругу жизни. Получив доказательства ее неверности, я перестал считать ее своей женой.
Маз переспросил безразличным тоном, без тени улыбки:
— У вас были тому неоднократные доказательства, не правда ли?
И папаша Савон ответил серьезно:
— Да, сударь.
Снова заговорил Питоле:
— Это не помешало вам стать отцом многочисленного семейства? У вас, я слышал, трое или четверо ребят?
Старик покраснел и проговорил, запинаясь:
— Вы хотите меня оскорбить, господин Питоле, но вам это не удастся. У моей жены подлинно было трое детей. У меня есть основания предполагать, что старший мой. Двух других я не признаю своими.
Питоле подхватил:
— Верно, верно, все говорят, что старший — ваш. Этого достаточно. Как прекрасно иметь ребенка, да, это прекрасно, и какое это счастье! Да вот! Держу пари, что Лезабль был бы в восторге, если б мог, как вы, произвести на свет хотя бы одного.
Кашлен бросил писать. Он не смеялся, хотя папаша Савон был его постоянной мишенью, и обычно Сезар не скупился на непристойные шуточки по поводу его супружеских невзгод.
Лезабль собрал уже свои бумаги. Но, увидев, что все эти выходки направлены против него, он из гордости не захотел уйти. В смущении и ярости он ломал голову: кто же мог выдать его тайну? Внезапно ему пришли на память слова, сказанные им начальнику, и он сразу же понял, что, если не хочет стать посмешищем для всего министерства, он должен действовать очень решительно.
Буассель, по-прежнему ухмыляясь, прохаживался по комнате и, подражая охрипшему голосу уличного торговца, выкрикивал:
— Способ, как производить на свет детей, — десять сантимов два су! Покупайте! Способ, как производить на свет детей, открытый господином Савоном! Множество невероятнейших подробностей!
Все расхохотались, за исключением Лезабля и его тестя. Тогда Питоле, обратясь к регистратору, спросил:
— Что с вами, Кашлен? Я не узнаю вас. Где ваша обычная веселость? Вы, как видно, не находите ничего смешного в том, что у жены папаши Савона был от него ребенок? А я нахожу это очень и очень даже забавным. Не всякому это дано!..
Лезабль побледнел, но опять начал перебирать бумаги, притворяясь, что читает их и ничего не слышит.
Тогда Буассель снова затянул голосом уличного зазывалы:
— О пользе наследников для получения наследства. Десять сантимов два су. Берите, хватайте!
Маз находил такого рода остроумие слишком низменным, но, злясь на Лезабля, лишившего его надежды на богатство, которую он все же питал в глубине души, спросил в упор:
— Что с вами, Лезабль? Вы так побледнели?!
Подняв голову, Лезабль взглянул Мазу прямо в лицо. Губы у него дрожали. Несколько секунд он колебался, подыскивая ядовитый и колкий ответ, но, не придумав ничего подходящего, ответил:
— Со мной — ничего. Меня только удивляет ваше необыкновенно тонкое остроумие.
Маз, все так же стоя спиной к камину и придерживая руками полы сюртука, смеясь, ответил:
— Кто как умеет, дорогой мой. Нам тоже не все удается, как и вам…
Взрыв хохота прервал его слова. Папаша Савон, смутно догадываясь, что насмешки относятся не к нему, так и застыл на месте, разинув рот и держа перо на весу. Кашлен выжидал, готовый броситься с кулаками на первого, кто подвернется под руку.
Лезабль пробормотал:
— Не понимаю. Что мне не удается?
Красавец Маз отпустил одну полу сюртука, чтобы покрутить усы, и любезно ответил:
— Я знаю, что вам обычно удается все, за что бы вы ни взялись. Признаюсь, я ошибся, сославшись на вас. Впрочем, речь шла о детях папаши Савона, а не о ваших; да кстати их у вас и нет. Стало быть, вы их не хотите; ведь вам всегда все удается.
Лезабль грубо спросил:
— Вам-то какое дело?
В ответ на этот вызывающий тон Маз тоже повысил голос:
— Скажите, пожалуйста! Что это вас так разобрало? Советую быть повежливей, а не то вам придется иметь дело со мной!
Но Лезабль, дрожа от бешенства и потеряв всякое самообладание, проговорил:
— Господин Маз, я не хлыщ и не красавчик, как вы. Прошу вас больше никогда ко мне не обращаться. Мне нет дела ни до вас, ни до вам подобных.
И он бросил вызывающий взгляд в сторону Питоле и Буасселя.
Тогда Маз сообразил, что подлинная сила таится в спокойной иронии, а так как самолюбие его было сильно задето, ему захотелось поразить врага в самое сердце. Поэтому он продолжал покровительственным тоном, тоном благожелательного советчика, хотя глаза его сверкали от ярости:
— Милейший Лезабль, вы переходите все границы. Впрочем, ваше раздражение мне понятно. Обидно же потерять состояние, и потерять его из-за такого пустяка: ведь легче и проще ничего быть не может… Хотите, я окажу вам эту услугу безвозмездно, как добрый товарищ. Это дело пяти минут…
Не успел он договорить, как чернильница папаши Савона, запущенная Лезаблем, угодила ему прямо в грудь. Чернила потоком залили ему лицо, с непостижимой быстротой превратив его в негра. Сжав кулаки, вращая белками, он ринулся на Лезабля. Но Кашлен, заслонив собой зятя, схватил рослого Маза в охапку, хорошенько его тряхнул и, надавав тумаков, прижал к стенке. Маз напряг все свои силы, вырвался, распахнул дверь, и, бросив обоим противникам: «Вы еще услышите обо мне!» — выбежал из комнаты.
Питоле и Буассель последовали за ним. Буассель объяснил свою сдержанность опасением, что, вмешавшись в драку, он непременно кого-нибудь убил бы.
Маз, очутившись у себя в отделе, попытался смыть чернила, но это ему не удалось. Его лицо было окрашено теми самыми темно-фиолетовыми чернилами, которые не выцветают и не смываются. В отчаянии и бешенстве он скомканным полотенцем яростно тер лицо перед зеркалом. Черное пятно расплывалось еще больше; к тому же из-за прилива крови оно приобретало багровый оттенок.
Буассель и Питоле, сопровождавшие Маза, наперебой давали ему советы. Один рекомендовал вымыть лицо чистым оливковым маслом, другой — нашатырным спиртом. Послали рассыльного за советом в аптеку. Он принес какую-то желтую жидкость и пемзу. Все было тщетно.
Маз в унынии уселся на стул и объявил:
— Мне нанесено оскорбление. Я вынужден действовать. Согласны вы быть моими секундантами и потребовать от господина Лезабля, чтобы он принес извинения в надлежащей форме либо дал мне удовлетворение с оружием в руках?
Оба приятеля выразили согласие, и все сообща принялись вырабатывать план действий. Никому не хотелось признаться, что он не имеет ни малейшего представления о такого рода делах; поэтому, озабоченные точным соблюдением всех правил, они робко высказывали самые разноречивые мнения. Решили посоветоваться с капитаном одного судна, прикомандированным к министерству для надзора над поставками угля. Но оказалось, что тот знает не больше их. Поразмыслив, он все же посоветовал им отправиться к Лезаблю и предложить ему назвать двух секундантов.
На пути к кабинету сослуживца Буассель вдруг встал как вкопанный:
— Но ведь необходимы перчатки!
Питоле, с минуту поколебавшись, подтвердил:
— Да, пожалуй.
Но чтоб обзавестись перчатками, пришлось бы отлучиться из министерства, а начальник шутить не любил. Поэтому ограничились тем, что послали в галантерейный магазин рассыльного. Он принес на выбор целую коллекцию. Долго колебались, какого цвета взять: Буассель полагал, что следует остановиться на черных; Питоле находил, что при данных обстоятельствах этот цвет неуместен. Согласились на лиловых.
При виде обоих сослуживцев, которые с торжественным видом, в перчатках вошли к нему в кабинет, Лезабль поднял голову и отрывисто спросил:
— Что вам угодно?
Питоле ответил:
— Сударь, наш друг, господин Маз, уполномочил нас передать вам, чтобы вы либо извинились перед ним, либо дали ему удовлетворение с оружием в руках за оскорбление действием, которое вы ему нанесли.
Но Лезабль, выйдя, из себя, воскликнул:
— Как? Он меня оскорбил, и он же еще меня вызывает? Так передайте ему, что я его презираю и что я отвечу презрением на все, что он скажет или сделает.
Буассель приблизился и трагическим голосом произнес:
— Сударь, вы вынудите нас напечатать в газетах официальное заявление, весьма неблагоприятное для вас.
А Питоле ехидно добавил:
— Что может опорочить вашу честь и сильно повредить вашей карьере.
Лезабль, окончательно сраженный, оторопело глядел на них. Что делать? Он решил выиграть время.
— Господа, я вам дам ответ через десять минут. Соблаговолите подождать в кабинете господина Питоле.
Оставшись один, он оглянулся вокруг, словно в поисках совета, защиты.
Дуэль! У него будет дуэль!
Он трепетал, растерявшись, как человек миролюбивый, никогда не ожидавший ничего подобного, не подготовленный к такой опасности, к таким волнениям, не закаливший своего мужества в предвидении столь грозного события. Он попытался встать, но снова упал на стул, — сердце у него колотилось, ноги подкашивались. Силы его улетучились вместе с гневом. Но мысль о том, что скажут в министерстве, о толках, какие пойдут по отделам, пробудила его угасающую гордость, и, не зная, на что решиться, он направился за советом к начальнику.
Г-н Торшбеф был озадачен и ничего не мог сказать своему подчиненному. Он не видел необходимости в поединке. Кроме того, он опасался, что все это может нарушить порядок в его отделе. Он растерянно повторил:
— Ничего не могу вам посоветовать. Это вопрос чести, меня это не касается. Если желаете, я могу вам дать записочку к майору Буку. Он сведущ в этих делах, он вас научит, как поступить.
Лезабль поблагодарил и отправился к майору, который даже изъявил согласие быть секундантом; вторым секундантом он пригласил одного из своих помощников.
Буассель и Питоле дожидались их, все еще не снимая перчаток. Они раздобыли в соседнем отделе два стула, чтоб можно было устроиться вчетвером.
Секунданты торжественно обменялись поклонами и сели. Питоле первым взял слово и обрисовал положение. Выслушав его, майор заявил:
— Дело серьезное, но, на мой взгляд, поправимое. Все зависит от намерений сторон.
Старый моряк в душе потешался над ними.
В итоге длительного обсуждения были выработаны один за другим четыре проекта письма, предусматривавшие обоюдные извинения. Если г-н Маз заявит, что, по существу, не имел намерения оскорбить г-на Лезабля, последний охотно признает свою вину, выразившуюся в том, что он запустил в него чернильницей, и принесет свои извинения за опрометчивый поступок.
Затем четверо уполномоченных вернулись к своим доверителям.
Маз сидел у себя за столом, взволнованный предстоящей дуэлью, — хотя и предполагая вероятное отступление противника, — и рассматривал поочередно то одну, то другую щеку в небольшое круглое зеркальце в оловянной оправе. У каждого чиновника хранится такое зеркальце в ящике стола, чтоб вечером, перед уходом, привести в порядок прическу, расчесать бороду и поправить галстук. Прочитав представленные ему секундантами письма, Маз с видимым удовлетворением заметил:
— На мой взгляд, условия весьма почетные. Я готов подписать.
Лезабль со своей стороны, приняв без возражений предложения секундантов, заявил:
— Если ваше мнение таково, мне остается только подчиниться.
И четверо уполномоченных собрались снова. Произошел обмен письмами, все тожественно раскланялись и разошлись, считая инцидент исчерпанным.
В министерстве царило чрезвычайное возбуждение. Чиновники бегали узнавать новости, сновали из одной двери в другую, толпились в коридорах.
Когда выяснилось, что дело улажено, все были весьма разочарованы. Кто-то сострил:
— А ребенка-то Лезаблю от этого не прибудет!
Острота облетела все министерство. Какой-то чиновник сложил по этому поводу песенку.
Казалось, с происшествием совсем уже покончено, когда всплыло новое затруднение, на которое указал Буассель: как следует вести себя противникам, если они столкнутся лицом к лицу? Должны ли они поздороваться или сделать вид, что незнакомы? Было решено, что они встретятся как бы случайно в кабинете начальника и в его присутствии вежливо обменяются двумя — тремя словами.
Церемония состоялась, после чего Маз немедленно послал за фиакром и уехал домой, чтобы снова попытаться отмыть чернила.
Лезабль и Кашлен молча возвращались вдвоем, злясь друг на друга, словно все произошло по вине одного из них.
Войдя в свою квартиру, Лезабль яростно швырнул шляпу на комод и крикнул жене:
— Хватит с меня! Теперь еще дуэль!.. А все из-за тебя.
Она изумленно на него взглянула, заранее начиная злиться.
— Дуэль? Это еще почему?
— Потому что Маз меня оскорбил, а все из-за тебя.
Кора подошла поближе.
— Из-за меня? Каким образом?
В ярости он бросился в кресло, повторяя:
— Он меня оскорбил. Я не обязан тебе докладывать — почему.
Но она настаивала:
— Я хочу, чтоб ты повторил, что он сказал обо мне.
Лезабль покраснел и пролепетал:
— Он сказал… сказал… если ты бесплодна…
Она отшатнулась, словно ее ударили хлыстом, и в исступленном бешенстве, с отцовской грубостью, сразу проступившей сквозь оболочку женственности, разразилась бранью:
— Я, я бесплодна? С чего он взял, негодяй?! Бесплодна из-за тебя — да! Потому что ты не мужчина! Но выйди я за другого, слышишь ты — за другого, за кого угодно, я бы рожала. Вот… Уж молчал бы лучше! Я и так довольно поплатилась за то, что вышла за такого слюнтяя!.. Так что же ты ответил этому мерзавцу?..
Растерявшись пред этим бурным натиском, Лезабль, запинаясь, произнес:
— Я… я… дал ему пощечину.
Она удивленно взглянула на мужа:
— Ну, а он что?..
— Он прислал мне своих секундантов. Вот и все!
Происшествие заинтересовало ее; как и всякую женщину, ее захватывал драматизм событий; гнев ее сразу улегся, и, проникшись уважением к мужу, который ради нее подвергал опасности свою жизнь, она спросила:
— Когда же вы деретесь?
Он спокойно ответил:
— Дуэли не будет. Секунданты уладили дело. Маз предо мной извинился.
Она смерила его презрительным взглядом:
— Ах, так! Меня оскорбляют в твоем присутствии, и ты это допускаешь! Драться ты не будешь! Еще недоставало, чтоб ты оказался трусом!
Он возмутился:
— Замолчи, пожалуйста! Мне-то лучше знать, раз это касается моей чести. Впрочем, вот письмо господина Маза. На, читай! Увидишь сама.
Она взяла из его рук письмо, пробежала глазами, все поняла и усмехнулась:
— Ты ему тоже написал? Вы друг друга испугались. Какие же мужчины трусы! Женщина на вашем месте… Да что же это на самом деле! Он меня оскорбил, меня, твою жену! И ты довольствуешься этим письмом! Не удивительно, что ты не способен иметь ребенка! Все одно к одному: ты так же струсил перед мужчиной, как трусишь перед женщиной. Нечего сказать — хорош гусь!
Она внезапно обрела хрипловатый голос и ухватки Кашлена, грубоватые ухватки старого солдафона, не стесняющегося в выражениях.
Рослая, крепкая, здоровая, с высокой грудью, румяным и свежим лицом, побагровевшим от гнева, она стояла перед ним подбоченясь и низким раскатистым голосом изливала свою обиду. Она глядела на сидевшего перед ней бледного плешивого человечка с короткими адвокатскими бачками на бритом лице, и ей хотелось задушить, раздавить его.
Она повторяла:
— Ты ничтожество, да, ничтожество! Даже на службе каждый может тебя обскакать.
Дверь отворилась, и вошел Кашлен, привлеченный шумом.
Он спросил:
— Что тут у вас такое?
Она обернулась:
— Я ему выложила все начистоту, этому шуту гороховому!
Лезабль посмотрел на тестя, на жену и вдруг обнаружил между ними разительное сходство. Пелена спала с его глаз, и он увидел обоих — отца и дочь — такими, как они есть, родными по крови, по низменной и грубой природе. И он понял, что погиб, что навеки обречен жить между этими двумя людьми.
— Если бы хоть можно было развестись! Вот уж радость — выйти замуж за каплуна! — заявил Кашлен.
Услышав это слово, Лезабль вскочил как ужаленный. Дрожа от ярости, он наступал на тестя и бормотал, задыхаясь:
— Вон!.. Вон отсюда!.. Вы в моем доме, слышите? Убирайтесь вон!..
Схватив стоявшую на комоде бутыль с какой-то лекарственной настойкой, он размахивал ею, как дубинкой.
Оробевший Кашлен попятился и вышел из комнаты, бормоча:
— Что это его так разобрало?
Но ярость Лезабля не утихала: это было слишком! Он обернулся к жене: которая не сводила с него глаз, слегка удивленная его неистовством, и, поставив бутыль обратно на комод, крикнул срывающимся голосом:
— А ты, ты…
Но, не зная, что сказать, что придумать, он умолк и с искаженным лицом остановился перед ней.
Он расхохоталась.
Он обезумел от этого оскорбительного смеха и, кинувшись к жене, левой рукой обхватил ее за шею, а правой стал бить по лицу. Растерянная, задыхающаяся, она отступала перед ним и, наконец, наткнувшись на кровать, упала навзничь. Лезабль все не отпускал ее, продолжая хлестать по щекам. Вдруг он остановился, тяжело дыша, в полном изнеможении. Внезапно устыдившись своей грубости, он пробормотал:
— Вот… вот… видишь.
Но она не шевелилась, словно мертвая, все так же лежа на спине, на краю постели, и закрыв лицо руками. Он склонился над ней, пристыженный, спрашивая себя, что же теперь будет, и выжидая, когда она откроет лицо, чтобы увидеть, что с ней. Тревога его возрастала, и, немного помедлив, он прошептал:
— Кора, а Кора?
Она не ответила, не шевельнулась. Что это? Что с ней? Что она задумала?
Ярость его испарилась, погасла столь же внезапно, как и вспыхнула, и он чувствовал себя негодяем, почти преступником. Он избил женщину, свою жену, — он — спокойный и смирный, хорошо воспитанный и рассудительный человек. Его терзало раскаяние, и он готов был на коленях вымаливать прощение, целовать эту исхлестанную пунцовую щеку. Он потихоньку, одним пальцем прикоснулся к ее руке, закрывавшей от него ее лицо. Она словно не почувствовала. Он приласкал ее, погладил, как гладят побитую собаку. Она не обратила на это внимания. Он повторил:
— Кора, послушай, Кора, я виноват, послушай. Она лежала, как мертвая. Тогда он попытался отнять ее руку от лица. Рука легко поддалась, и он увидел устремленный на него пристальный взгляд, волнующий и тревожный.
Он снова заговорил:
— Послушай, Кора, я вспылил. Твой отец довел меня до исступления. Нельзя так оскорблять человека.
Она не отвечала, словно и не слышала его. Он не знал, что сказать, как поступить. Он поцеловал ее возле самого уха и, приподнявшись, заметил в уголке ее глаза слезинку — крупную слезинку, которая выкатилась и стремительно побежала по щеке; веки ее затрепетали, и она быстро-быстро заморгала.
Охваченный горем и жалостью, Лезабль прилег к жене и крепко обнял ее. Он губами оттолкнул ее руку и, осыпая поцелуями все лицо, умолял:
— Кора, бедняжка моя, прости, ну прости же меня!.. Она продолжала плакать — неслышно, без всхлипываний, как плачут в глубокой горести.
Он прижал ее к себе и, лаская, нашептывал ей на ухо самые нежные слова, какие только мог придумать. Она оставалась бесчувственной, но плакать все же перестала.
Они долго лежали так, распростертые друг подле друга, не размыкая объятий.
Надвигался вечер, наполняя мраком небольшую комнату. И когда стало совсем темно, он расхрабрился и вымолвил прощение способом, воскресившим их надежды.
Они поднялись, и Лезабль опять обрел свой обычный тон и вид, такой, словно ничего не случилось. Она же, напротив, казалась растроганной, голос ее звучал ласковей, чем обычно; она глядела на мужа преданно, почти нежно, словно этот неожиданный урок вызвал какую-то нервную разрядку и смягчил ее сердце. Лезабль спокойно обратился к ней:
— Отец, наверно, соскучился там один. Пойди-ка позови его. Ведь уже время обедать.
Она вышла.
И верно, было уже семь часов, и служанка объявила, что суп на столе. Невозмутимый и улыбающийся, вместе с дочерью, появился Кашлен. Сели за стол, и завязалась сердечная беседа, какая давно уже не ладилась у них, словно произошло какое-то событие, осчастливившее их всех.
Надежда то вспыхивала в их душах, то угасала, а они все еще были далеки от заветной цели. Месяц за месяцем их постигало разочарование, вопреки упорству Лезабля и постоянной готовности его жены. Снедаемые тревогой, они то и дело попрекали друг друга своей неудачей. Отчаявшийся супруг, исхудавший и обессиленный, особенно страдал от грубости тестя; памятуя о дне, когда, оскорбленный прозвищем «каплун», Лезабль чуть не угодил ему в голову бутылкой, Кашлен, желая уязвить зятя, называл его не иначе, как «господин Петух».
Отец и дочь, связанные кровными узами и доведенные до бешенства неотступной мыслью об огромном состоянии, уплывающем из их рук, не знали, как больнее оскорбить и унизить этого урода, явившегося причиной их несчастья.
Каждый день, садясь за стол, Кора повторяла:
— Обед сегодня неважный. Конечно, если б мы были богаты… Но это уж не моя вина…
По утрам, когда Лезабль уходил на службу, она кричала ему вдогонку из спальни:
— Захвати зонтик. Не то придешь грязный, как пугало. В конце концов не моя вина, что ты все еще остаешься канцелярской крысой.
Собираясь выйти из дому, она никогда не упускала случая поворчать:
— И подумать только, что, выбери я другого мужа, я разъезжала бы теперь в собственной карете!
Ежечасно, по любому поводу она вспоминала о своем промахе, отпускала колкие замечания по адресу мужа, осыпала его оскорбительными упреками, делая его единственным виновником их неудачи, несущим ответ за потерю состояния, которым она могла бы обладать.
Как-то вечером, окончательно потеряв терпение, Лезабль оборвал ее:
— Да замолчишь ты наконец, черт тебя возьми?! Уж если на то пошло, так это твоя вина, что у нас нет детей, слышишь — твоя, потому что у меня-то есть ребенок!..
Он лгал, стыдясь своего бессилия и предпочитая что угодно вечным попрекам жены.
Она удивилась было и взглянула на него, пытаясь прочитать правду в его глазах. Затем, догадавшись, что это ложь, переспросила презрительно:
— Это у тебя-то ребенок? У тебя?!
Он повторил вызывающе:
— Да, у меня побочный ребенок. Я отдал его на воспитание в Аньере.
Она спокойно заявила:
— Завтра же мы поедем туда. Я хочу посмотреть, какой он!..
Покраснев до ушей, он пробормотал:
— Как тебе угодно.
Наутро она встала в семь часов и, когда муж выразил по этому поводу удивление, напомнила:
— Как, разве мы не едем к твоему ребенку? Ты же обещал вчера вечером! Или, может быть, сегодня его у тебя уже нет?
Он соскочил с кровати:
— Мы поедем, но не к моему ребенку, а к врачу; пусть он тебе скажет, кто из нас виноват!
Уверенная в себе, жена ответила:
— Вот и прекрасно! Этого-то я и хотела!
Кашлен взялся сообщить в министерство, что зять его заболел, и чета Лезаблей, справившись у аптекаря, жившего по соседству, в назначенное время позвонила у дверей доктора Лефийеля — автора нескольких трудов по вопросам деторождения.
Они вошли в белую залу с позолоченными панелями, казавшуюся необитаемой и голой, несмотря на множество стульев. Сели. Лезабль был взволнован и смущен. Он трепетал. Настала их очередь, и они прошли в кабинет, похожий на канцелярию, где их с холодной учтивостью принял маленький толстяк.
Он ждал, пока они объяснят цель своего прихода. Но Лезабль, покрасневший до корней волос, не отваживался начать. Тогда заговорила его жена, и спокойно, как человек, готовый на все ради достижения своей цели, она объяснила:
— Сударь, у нас нет детей, и мы решили обратиться к вам. Видите ли, от этого зависит, получим ли мы большое состояние.
Обстоятельный и тягостный врачебный осмотр длился долго. Но Кора, казалось, не испытывала никакой неловкости, давая врачу тщательно обследовать себя, как женщина, которую воодушевляют и окрыляют самые благородные цели.
Осмотрев обоих супругов, что продолжалось около часа, врач не сказал ничего определенного.
— Я не нахожу никаких отклонений от нормы и никаких особых признаков. Впрочем, такие случаи встречаются, и довольно часто. Бывают разные организмы, как и разные характеры. Зачастую брак расстраивается из-за несходства характеров, — нет ничего удивительного, что он может оказаться бесплодным из-за несходства физического.
Что касается способности к деторождению, то супруга ваша, на мой взгляд, сложена чрезвычайно удачно. Относительно вас я сказал бы, что, хотя я и не нахожу никаких органических недостатков, я должен констатировать некоторое истощение, быть может, именно вследствие чрезмерного желания стать отцом. Разрешите мне выслушать вас?
Встревоженный Лезабль снял жилет, и врач долго прикладывал ухо к его груди и спине, а затем тщательно выстукал его от живота до шеи и от поясницы до самого затылка.
Он нашел незначительные шумы в сердце и даже некоторую угрозу со стороны легких.
— Вы должны беречься, сударь, очень беречься. Пока это только малокровие, истощение; однако это ничтожное недомогание может со временем превратиться в неизлечимую болезнь.
Бледный, перепуганный Лезабль попросил врача назначить ему лечение. Тот дал ему строгие предписания: железо, кровавые бифштексы, побольше крепкого бульона, моцион, покой, лето — на лоне природы. Затем следовали советы на случай, когда больной почувствует себя лучше. Врач указал средства, применяемые в подобных обстоятельствах и часто оказывавшиеся удачными.
Советы врача обошлись им в сорок франков.
Выйдя на улицу, Кора, предвидя неизбежное, произнесла с затаенной яростью:
— Ну и попала же я в переделку!
Он не ответил. Снедаемый страхом, он шагал рядом, взвешивая каждое слово, сказанное врачом. Не обманул ли его доктор? Может быть, он считает его смертельно больным? Он уже не думал ни о наследстве, ни о ребенке. Речь шла о его жизни!
Ему казалось, что у него хрипы в легких и усиленное сердцебиение. Когда они проходили через Тюильри, он почувствовал слабость и захотел присесть. Раздосадованная жена, желая унизить его, стояла рядом, с презрительной жалостью глядя на него сверху вниз. Он тяжело дышал, бессознательно усиливая одышку, вызванную волнением, и, пальцами левой руки нащупывая пульс на правой, отсчитывал удары.
Кора, потеряв терпение, спросила:
— Ну, кончится когда-нибудь это кривлянье? Пойдешь ты или нет?
Он поднялся с видом мученика и, ни слова не говоря, двинулся в путь.
Узнав о том, что сказал врач, Кашлен дал волю своему бешенству. Он рычал:
— Ну и попались мы! Ну и попались!
На зятя он бросал свирепые взгляды, словно хотел растерзать его.
Лезабль ничего не слышал, ничего не замечал, — он думал только о своем здоровье, о своей жизни, которая была под угрозой. Пусть они вопят, сколько им угодно, — отец и дочь, — побывали бы они в его шкуре!.. А шкуру-то он как раз и хочет спасти!
На столе у него появились пузырьки с лекарствами, и, невзирая на усмешки жены и громкий хохот тестя, он тщательно отмерял из них предписанную дозу перед каждой едой. Он поминутно гляделся в зеркало, то и дело прикладывал руку к сердцу, считая удары; опасаясь физической близости с женой, он распорядился перенести свою постель в темную каморку, служившую им гардеробной.
Теперь он испытывал к этой женщине лишь трусливую ненависть, смешанную с отвращением. Впрочем, женщины, все до единой, казались ему сейчас чудовищами, опасными хищниками, преследующими одну цель — мужеубийство. Если он и вспоминал о завещании тетки Шарлотты, то лишь как о счастливо избегнутой опасности, едва не стоившей ему жизни.
Так прошло еще несколько месяцев. До истечения рокового срока оставался всего лишь один год.
Кашлен повесил в столовой громадный календарь и каждое утро вычеркивал прошедший день; бессильная злоба, мучительное сознание, что вожделенное богатство ускользает от него с каждой неделей, нестерпимая мысль, что он вынужден будет по-прежнему тянуть служебную лямку и, выйдя на пенсию, до конца дней влачить жалкое существование на каких-нибудь две тысячи франков, — все это побуждало его к грубой брани, которая из-за малейшего пустяка могла кончиться побоями.
При виде зятя Кашлен весь тресся от бешеного желания избить его, раздавить, растоптать. Он ненавидел Лезабля исступленной ненавистью. Всякий раз, как тот отворял дверь, входил в комнату, Кашлену казалось, что это вор проник к нему в дом, вор, укравший у него священное достояние — фамильное наследство. Тесть ненавидел Лезабля сильней, чем ненавидят смертельного врага, и в то же время презирал за неспособность, а главное, за малодушие, с тех пор, как зять, опасаясь за свое здоровье, перестал добиваться осуществления из общих надежд.
Лезабль и в самом деле так чуждался жены, словно их не связывали никакие узы. Он боялся к ней приблизиться, прикоснуться, избегал даже ее взгляда, не столько от стыда, сколько от страха.
Кашлен ежедневно справлялся у дочери:
— Ну, как муженек? Отважился?
Она отвечала:
— Нет, папа.
Каждый вечер за обедом происходили тягостные сцены. Кашлен без конца повторял:
— Если мужчина — не мужчина, тогда уж лучше ему подохнуть и уступить место другому.
А Кора добавляла:
— Да уж, ничего не скажешь; и бывают же на свете бесполезные, никудышные люди. Они затем только и топчут землю, чтобы всем быть в тягость!
Лезабль глотал свои лекарства и ничего не отвечал. Однажды тесть наконец не выдержал:
— Слушайте, вы! Если вы не измените своего поведения и теперь, когда здоровье ваше поправилось, я знаю, что делать моей дочери!..
Зять вопросительно поднял на него глаза, предчувствуя новое тяжкое оскорбление. Кашлен продолжал:
— Она возьмет себе вместо вам другого, черт возьми! И вам еще здорово повезло, что она давно этого не сделала! Когда имеешь мужем этакого чурбана вроде вас, тогда все дозволено.
Бледный, как полотно, Лезабль ответил:
— Я не мешаю ей следовать вашим мудрым наставлениям.
Кора потупила глаза. А Кашлен, смутно чувствуя, что хватил через край, слегка сконфузился.
На службе тесть и зять сохраняли видимость полного согласия. Между ними установилось нечто вроде молчаливого уговора, в силу которого они скрывали от сослуживцев свои домашние раздоры. Они обращались друг к другу не иначе как «дорогой Кашлен», «дорогой Лезабль», — и подчас даже делали вид, что дружно над чем-то посмеиваются, притворяясь, что вполне довольны, счастливы и совершенно удовлетворены своей семейной жизнью.
Лезабль и Маз, со своей стороны, держались в отношении друг друга с изысканной учтивостью противников, едва избежавших дуэли. Несостоявшийся поединок нагнал на них страху, и они старались быть преувеличенно вежливыми, подчеркнуто предупредительными друг к другу, а втайне не прочь были сойтись поближе, во избежание новых столкновений, которых они смутно опасались.
Сослуживцы одобрительно взирали на них, полагая, что такое поведение приличествует людям светским, между которыми произошло недоразумение, едва не приведшее к дуэли.
Оба уже издалека строго и чинно приветствовали друг друга исполненным достоинства широким взмахом шляпы.
Однако они еще не обменялись ни единым словом, ибо ни тот, ни другой не желал либо не осмеливался сделать первый шаг.
Как-то раз случилось, что Лезабль, срочно вызванный начальником, стараясь показать свое усердие, пустился бегом и на повороте коридора со всего размаха угодил в живот какому-то чиновнику, шедшему навстречу. Это был Маз. Оба отступили, и смущенный Лезабль с вежливой поспешностью спросил:
— Надеюсь, я не ушиб вас, сударь?
На что Маз возразил:
— Нисколько, сударь.
С той поры они сочли возможным при встрече обмениваться несколькими словами. Затем, все более соревнуясь в учтивости, они стали оказывать друг другу знаки внимания, и между ними возникла известная короткость, перешедшая затем в близость, умеряемую некоторой сдержанностью, — близость людей, когда-то не понявших друг друга, которым осторожность покуда еще мешает поддаться взаимному влечению. Наконец, постоянная предупредительность и частое хождение друг к другу из отдела в отдел положили начало дружественным отношениям.
Теперь, заглянув за новостями в кабинет регистратора, они частенько болтали меж собой. Лезабль утратил былое высокомерие преуспевающего чиновника, а Маз забывал принять осанку светского человека. Кашлен, принимая участие в их беседе, казалось, с одобрением наблюдал за этой дружбой. Иной раз, глядя вслед рослому красавцу Мазу, чуть не задевавшему головой за притолоку, он бормотал, косясь на зятя:
— Вот это молодец так молодец!
Как-то утром, когда они оказались в комнате вчетвером — потому что папаша Савон никогда не отрывался от работы, — стул, на котором восседал экспедитор, очевидно подпиленный каким-то шутником, подломился под ним, и старик с испуганным возгласом скатился на пол.
Все трое бросились к нему на помощь. Кашлен утверждал, что это проделка коммунаров, а Маз во что бы то ни стало хотел взглянуть на ушибленное место. Они вдвоем даже пытались раздеть старика, будто бы желая перевязать рану. Но папаша Савон отчаянно отбивался, уверяя, что у него ничего не болит.
Когда веселое оживление улеглось, Кашлен неожиданно воскликнул, обращаясь к Мазу:
— Послушайте-ка, господин Маз, теперь, знаете ли, когда мы стали друзьями, вы должны прийти к нам в воскресенье отобедать. Мы все будем вам очень рады — зять, и я, и моя дочь, которая хорошо вас знает понаслышке, ведь мы частенько дома беседуем о службе. Согласны, да?
Лезабль, хотя и более сдержанно, присоединился к настояниям тестя:
— Конечно, приходите. Будем весьма рады.
Маз в замешательстве колебался, с усмешкой вспоминая слухи, ходившие об этой семье. Кашлен продолжал настаивать:
— Итак, решено?
— Ну что ж, хорошо, согласен.
Отец, вернувшись домой, сообщил дочери:
— Знаешь, кто у нас обедает в воскресенье? Господин Маз!
Кора, крайне удивленная, переспросила:
— Господин Маз? Вот как?
И вдруг покраснела до корней волос, сама не зная почему. Она столько слышала о нем, о его светских манерах, его успехах у женщин, — в министерстве он слыл жестоким и неотразимым сердцеедом, — что ее давно уже искушало желание познакомиться с ним.
— Вот увидишь, — продолжал Кашлен, потирая руки, — какой это молодец и красавец-мужчина, рослый, как гвардеец, не то что твой муженек, да!
Она ничего не ответила, смутившись, точно кто-нибудь мог угадать, что она уже не раз видела Маза в своих мечтах.
К воскресному обеду готовились так же старательно, как некогда в ожидании Лезабля. Кашлен подробно обсуждал меню, заботясь о том, чтоб не ударить лицом в грязь; и, словно смутная надежда затеплилась в его душе, он даже повеселел, успокоенный какой-то сокровенной мыслью, вселявшей в него уверенность.
Весь воскресный день он суетился, следя за приготовлениями, в то время как Лезабль сидел над спешной работой, принесенной им накануне из министерства. Было начало ноября, Новый год не за горами.
В семь часов, веселый и оживленный, явился Маз. Он вошел непринужденно, как к себе домой, и, сказав какую-то любезность, преподнес Коре большой букет роз. Он добавил также, совсем запросто, как говорят люди, привыкшие вращаться в обществе:
— Мне кажется, сударыня, что я уже немного с вами знаком, что я знал вас еще совсем маленькой девочкой: ведь уже столько лет я слышу о вас от вашего отца.
Увидев цветы, Кашлен воскликнул:
— Вот это галантно!
А Кора припомнила, что Лезабль в тот день, когда впервые пришел к ним, цветов не принес. Гость, видимо, чувствовал себя превосходно: он простодушно шутил, как человек, неожиданно оказавшийся в кругу старых друзей, и сыпал любезностями, от которых у Коры горели щеки.
Он нашел ее весьма и весьма соблазнительной. Она его — неотразимым. После его ухода Кашлен спросил:
— Ну что? Хорош? А какой, должно быть, повеса! Недаром от него все женщины без ума!
Кора, более сдержанная, нежели отец, все же призналась, что Маз «очень любезен и не такой ломака, как она ожидала».
Лезабль, казавшийся менее утомленным и не столь унылым, как обычно, тоже согласился, что раньше имел «превратное представление» о сослуживце.
Маз стал бывать у них, сначала изредка, затем все чаще. Он нравился решительно всем. Его зазывали, за ним ухаживали. Кора стряпала для него любимые блюда. Вскоре трое мужчин так подружились меж собой, что почти уже не расставались.
Новый друг дома доставал ложу через редакции газет и возил все семейство в театр.
После спектакля возвращались ночью, пешком, по многолюдным улицам и расставались у дверей супругов Лезабль. Маз и Кора шли впереди, нога в ногу, плечо к плечу, мерно покачиваясь в едином ритме, словно два существа, созданные, чтобы бок о бок пройти через всю жизнь. Они разговаривали вполголоса, превосходно понимая друг друга, смеялись приглушенным смехом, и время от времени Кора, оборачиваясь, бросала взгляд на отца и мужа, которые шли позади.
Кашлен не сводил с них благосклонного взора и, подчас забывая, что обращается к зятю, замечал:
— Как, однако, они оба хорошо сложены. Приятно на них поглядеть, когда они рядом.
Лезабль спокойно отвечал:
— Они почти одного роста.
И, счастливый тем, что сердце его бьется не столь учащенно, что он меньше задыхается при быстрой ходьбе и вообще чувствует себя молодцом, он забывал понемногу обиду на тестя, кстати, в последнее время прекратившего свои ядовитые шуточки.
К Новому году Лезабль получил повышение и ощутил по этому поводу радость столь бурную, что, придя домой, впервые за полгода поцеловал жену. Казалось, она была этим сильно смущена и озадачена, словно он позволил себе какую-то непристойность, и взглянула на Маза, явившегося с новогодними поздравлениями. Он тоже пришел в замешательство и отвернулся к окну, как человек, не желающий ничего замечать.
Но вскоре злобная раздражительность снова овладела Кашленом, и он, как прежде, стал терзать зятя своими издевками. Временами он даже нападал на Маза, словно считая его также виновным в нависшей над его семьей катастрофе, день которой с каждой минутой неизбежно надвигался.
Одна только Кора казалась вполне спокойной, вполне счастливой, неизменно сияющей, словно она забыла о столь близком и угрожающем сроке.
Наступил март. По-видимому, всякая надежда была потеряна, ибо двадцатого июля истекало три года со дня смерти тетушки Шарлотты.
Ранняя весна одела землю цветами, и Маз предложил своим друзьям в воскресенье прогуляться по берегу Сены и нарвать под кустами фиалок.
Они отправились с утренним поездом и сошли в Мэзон Лафит. Оголенные деревья еще содрогались, словно от зимнего холода, но в сверкающей зелени свежей травы уже пестрели белые и голубые цветы; на склонах холмов фруктовые деревья с тонкими ветвями, покрытыми распустившимися почками, казалось, были увешаны гирляндами роз.
Сена, унылая и мутная от недавних дождей, тяжело катила свои воды между высокими берегами, размытыми зимним паводком; нагретые теплом первых солнечных дней луга, напоенные влагой и словно умытые, источали едва уловимый запах сырости.
Гуляющие разбрелись по парку. Кашлен, сумрачный и еще более подавленный, нежели обычно, разбивал тростью комья земли, с горечью размышляя о беде, которая вот-вот грозила стать для них непоправимой. Лезабль, такой же мрачный, как и тесть, шел с опаской, боясь промочить ноги в траве; его жена и Маз рвали цветы. Кора была бледна и казалась утомленной; вот уже несколько дней ей нездоровилось.
Она очень скоро устала и предложила вернуться — где-нибудь позавтракать. Они добрались до небольшого ресторанчика под сенью старой полуразрушенной мельницы, неподалеку от реки; в беседке, на грубом деревянном столе, покрытом двумя полотенцами, им подали завтрак, какой обычно подают парижанам, отправившимся на загородную прогулку.
Они поели хрустящих жареных пескарей, отведали говядины с картофелем, и салатница, наполненная зелеными листьями, уже переходила из рук в руки; вдруг Кора вскочила и, зажимая салфеткой рот, побежала к берегу.
Встревоженный Лезаоль спросил:
— Что это с ней?
Маз покраснел и растерянно пробормотал:
— Не… не знаю… она… ей… она была совсем здорова.
Озадаченный Кашлен так и остался сидеть с поднятой вилкой, на которой повис листик салата.
Вдруг он поднялся, стараясь отыскать глазами дочь. Нагнувшись, он увидел, что она стоит, прислонившись головой к дереву, и ей дурно. У Кашлена подкосились ноги от внезапного подозрения, и он повалился на стул, кидая растерянные взоры на обоих мужчин, которые казались одинаково смущенными. Кашлен вопрошал из тревожным взглядом, не решаясь заговорить, обезумев от мучительной надежды.
Четверть часа протекло в глубоком молчании. Потом появилась Кора, побледневшая, едва волоча ноги. Никто не задавал ей вопросов: казалось, каждый угадывал счастливое событие, о котором неловко было говорить, и, сгорая от нетерпения все разузнать, страшился услышать о нем. Только Кашлен спросил:
— Тебе лучше?
Кора ответила:
— Да, спасибо, это пустяки. Но мы вернемся пораньше, у меня разболелась голова.
На обратном пути она опиралась на руку мужа, словно намекая этим на какую-то тайну, которую она пока не осмеливалась открыть.
Расстались на вокзале Сен-Лазар. Маз, сославшись на неотложное дело, о котором он чуть не позабыл, пожал всем на прощание руку и откланялся.
Как только они остались одни, Кашлен спросил у дочери:
— Что это с тобой случилось за завтраком?
Сначала Кора ничего не ответила. Затем, после некоторого колебания, сказала:
— Так, ничего, пустяки. Просто небольшая тошнота.
Походка у нее была томная, на губах играла улыбка. Лезаблю было не по себе. Охваченный смятением, одержимый смутными и противоречивыми чувствами, снедаемый жаждой роскоши и глухой яростью, затаенным стыдом и трусливой ревностью, он походил на человека, который, проснувшись поутру, зажмуривает глаза, чтоб не видеть солнечного света, пробивающегося сквозь занавески и ослепительным лучом освещающего его постель.
По приходе домой Лезабль заявил, что его ждет неоконченная работа, и заперся у себя в комнате.
Тогда Кашлен, положив дочери руку на плечо, спросил:
— Ты что, беременна?
Она прошептала:
— Кажется, да. Уже два месяца.
Не успела она еще договорить, как отец подскочил от радости, отплясывая уличный канкан — воспоминание о далеких армейских днях. Он дрыгал ногами и притоптывал, несмотря на толстый живот, так, что стены дрожали. Столы и стулья плясали, посуда звенела в буфете, люстра вздрагивала и качалась, как корабельный фонарь.
Кашлен схватил в объятия свою нежно любимую дочь и стал целовать ее как одержимы; потом, ласково похлопав ее по животу, воскликнул:
— Ну, наконец-то! Ты сказала мужу?
Внезапно оробев, она пролепетала:
— Нет… еще… я… я хотела подождать.
Но Кашлен воскликнул:
— Понятно, понятно. Ты стесняешься. Постой! Я скажу ему сам.
И он бросился в комнату зятя. Увидев Кашлена, Лезабль, который сидел, сложа руки, вскочил. Но тесть не дал ему опомниться:
— Вы знаете, что ваша жена беременна?
Озадаченный супруг растерялся, на скулах у него выступили красные пятна:
— Что? Как? Кора? Что вы говорите?
— Говорю вам, она беременна, слышите? Вот удача-то!
И в порыве радости он тряс и пожимал руку зятю, словно благодаря и поздравляя его.
— Наконец-то, наконец! Вот хорошо-то! Подумать только — наследство наше!
И, не в силах удержаться, он заключил Лезабля в свои объятия.
— Миллион с лишним, подумать только! Миллион с лишним! — восклицал он и снова плясал от радости. Потом, круто повернувшись к зятю, сказал: — Да идите же к ней, она вас ждет. Хоть поцелуйте ее.
И, схватив Лезабля в охапку, тесть подтолкнул его и швырнул, как мячик, в столовую, где, прислушиваясь к их голосам, в тревоге ждала Кора.
Увидев мужа, она отшатнулась: внезапное волнение перехватило ей горло. Лезабль стоял перед ней бледный, с искаженным лицом. У него был вид судьи, у нее — преступницы.
Наконец он произнес:
— Ты, кажется, беременна?
Дрожащим голосом она пролепетала:
— Да, похоже на то!
Но тут Кашлен, обхватив обоих за шею, столкнул их лбами и закричал:
— Да поцелуйтесь же вы, черт вас побери! Право же, стоит того!
И, наконец выпустив их, он объявил, захлебываясь от безудержной радости:
— Ну, наше дело выгорело! Знаете что, Леопольд! Мы сейчас же купим дачу. По крайней мере, вы там поправите здоровье.
При мысли о даче Лезабль затрепетал. Тесть не унимался:
— Мы пригласим туда господина Торшбефа с женой; его помощник недолго протянет, и вы сможете занять его место. А это уже карьера!
По мере того как тесть говорил, Лезабль рисовал себе пленительные картины: он видел себя встречающим патрона у входа в прелестную белую виллу на берегу реки. На нем парусиновый костюм, на голове панама.
Мечтая об этом, он ощущал, как отрадное ласковое тепло проникает в него, наполняя легкостью и здоровьем.
Он улыбнулся, не отвечая тестю.
Опьяненный мечтами, полный надежд, Кашлен продолжал:
— Кто знает? Быть может, мы приобретем влияние в нашем округе. Вы, например, будете депутатом… Во всяком случае, мы сможем вращаться в местном обществе и пользоваться радостями жизни. У вас будет своя лошадка и шарабан, чтоб каждый день ездить на станцию.
Картины роскошной, изящной и беспечной жизни возникали в воображении Лезабля. Мысль, что он тоже будет править нарядным выездом, как те богачи, судьбе которых он столь часто завидовал, окончательно пленила его. Он не удержался и воскликнул:
— Ах да, это будет прелестно!
Кора, видя, что он побежден, тоже заулыбалась, растроганная и признательная, а Кашлен, решив, что все препятствия устранены, объявил:
— Пойдем обедать в ресторан! Черт возьми, надо же нам немножко покутить!
Вернулись все трое слегка навеселе. Лезабль, у которого двоилось в глазах, а мысли так и прыгали, не смог добраться до своей темной каморки. Не то случайно, не то по забывчивости, он улегся в постель жены, еще пустую. Всю ночь ему чудилось, что кровать его качается, как лодка, кренится набок и опрокидывается. У него даже был легкий приступ морской болезни.
Проснувшись утром, он был крайне удивлен, обнаружив Кору в своих объятиях.
Она открыла глаза, улыбнулась и поцеловала мужа, охваченная внезапным порывом признательности и нежности. Потом она произнесла воркующим голоском ласкающейся женщины:
— Я очень прошу тебя, не ходи сегодня в министерство. Теперь тебе незачем так усердствовать, раз мы будем богаты. Давай поедем за город, вдвоем, совсем одни!
Нежась в теплой постели, он чувствовал себя отдохнувшим, полным той блаженной истомы, какая наступает наутро после приятно, но несколько бурно проведенного вечера. Ему мучительно хотелось поваляться подольше, побездельничать, наслаждаясь покоем и негой. Неведомая ему ранее, но могучая потребность в лени парализовала его душу, сковала тело. И смутная, ликующая радость пронизала все его существо:
— Итак, я буду богат, независим!
Но внезапно его кольнуло сомнение, и тихим шепотом, словно опасаясь, что стены могут услышать, он спросил у Коры:
— А ты убеждена, что беременна?
Она поспешила его успокоить:
— Ну да, еще бы! Я не ошиблась.
Но он, все еще тревожась, стал легонько ее ощупывать, осторожно провел рукой по ее округлившемуся животу и объявил:
— Да, правда. Но ты родишь после срока. А вдруг на этом основании станут оспаривать наше право на наследство?
При одной мысли об этом она пришла в ярость.
Ну нет. Как бы не так! Теперь уж она не потерпит никаких придирок! После стольких огорчений, трудов и усилий! Ну уж нет!..
Кипя негодованием, она вскочила с кровати:
— Сейчас же идем к нотариусу!
Но муж держался того мнения, что предварительно надо получить свидетельство от врача. И они снова направились к доктору Лефийелю.
Он сразу же узнал их и спросил:
— Ну как, удалось?
Оба покраснели до ушей, и Кора, несколько растерявшись, пролепетала:
— Кажется, да, сударь.
Врач потирал руки:
— Так я и думал. Так и думал. Я указал вам верное средство, оно всегда помогает, если только нет налицо полной неспособности одного из супругов.
Исследовав Кору, врач объявил:
— Так и есть! Браво!
И он написал на листке бумаги: «Я, нижеподписавшийся, доктор медицины Парижского университета, удостоверяю, что у госпожи Лезабль, урожденной Кашлен, имеются налицо все признаки трехмесячной беременности».
Потом, обратясь к мужу, он спросил:
— А вы? Как легкие? Сердце?
Он выслушал Лезабля и нашел его вполне здоровым.
Радостные и счастливые, окрыленные надеждой, они рука об руку пустились в обратный путь. Но по дороге Леопольда осенила мысль:
— Может быть, лучше, прежде чем идти к нотариусу, обмотать тебе живот полотенцами: это сразу бросится в глаза. Право, так будет лучше; а то он еще может подумать, что мы попросту хотим выгадать время.
Они вернулись домой, и Лезабль сам раздел жену, чтобы приладить ей фальшивый живот. Пытаясь добиться полнейшего правдоподобия, он раз десять перекладывал полотенца и снова отступал на несколько шагов, чтоб проверить достигнутый эффект.
Когда он наконец остался доволен полученными результатами, они снова отправились в путь, и Лезабль шагал рядом с женой, словно гордясь ее вздутым животом — свидетельством его мужской силы.
Нотариус встретил супругов благосклонно. Выслушав их объяснения, он пробежал глазами удостоверение врача, и так как Лезабль настойчиво повторял: «Да ведь достаточно на нее посмотреть!» — нотариус окинул взглядом округлившийся живот молодой женщины и, видимо, убедился в истинности этих слов.
Супруги ждали в тревоге. Наконец блюститель закона объявил:
— Вы правы. Родился ли уже ребенок, или он еще только должен родиться, он живет и, следовательно, существует. Однако исполнение завещания откладывается до того дня, когда ваша супруга разрешится от бремени.
Они вышли из конторы и в порыве безудержной радости поцеловались на лестнице.
С того счастливого дня, как они уверились, что наследство достанется им, трое родичей зажили в полном согласии. Настроение у всех было веселое, ровное, уступчивое. К Кашлену вернулась его былая жизнерадостность, А Кора окружала мужа самыми нежными заботами. Лезабль тоже стал совсем другим человеком — никогда еще он не был таким приветливым и добродушным.
Маз навещал их реже, и, казалось, ему было теперь не по себе в кругу этой семьи. Принимали его по-прежнему хорошо, но все же с некоторым холодком: ведь счастье всегда эгоистично и обходится без посторонних.
Даже Кашлен как будто стал питать какую-то скрытую враждебность к своему сослуживцу, которого он же сам несколько месяцев тому назад с такой готовностью ввел в свой дом. Он же и сообщил их общему другу о беременности Коры. Он выпалил без обиняков:
— Знаете, моя дочь беременна!
Маз, изобразив удивление, воскликнул:
— Вот как? Вы, наверно, очень рады?
Кашлен ответил:
— Еще бы, черт возьми! — и отметил про себя, что его сослуживец, видимо, далеко не в восторге. Мужчины не очень довольны, когда, по их ли вине или нет, женщина, за которой они ухаживают, оказывается в таком положении.
Тем не менее Маз продолжал по воскресеньям обедать у них. Однако его общество становилось им все более в тягость. Хотя никаких серьезных недоразумений между ним и его друзьями и не возникало, чувство странной неловкости усиливалось с каждым днем. Однажды вечером, только успел Маз выйти, Кашлен сердито заявил:
— До чего он мне надоел!
А Лезабль поддакнул:
— Это верно; он не слишком выигрывает при близком знакомстве.
Кора потупила глаза и промолчала. Она теперь всегда как будто чувствовала себя стесненной в присутствии Маза, да и он тоже казался смущенным: не поглядывал на нее с улыбкой, как прежде, не предлагал провести вечер в театре; когда-то столь сердечная дружба явно стала для него тяжкой обузой.
Но однажды, в четверг, когда муж вернулся домой к обеду, Кора поцеловала его бачки ласковей, чем обычно, и прошептала ему на ухо:
— Ты не будешь меня бранить?
— За что?
— За то, что… сегодня приходил господин Маз, а я… я не хочу, чтоб сплетничали на мой счет, и я попросила его никогда не являться в твое отсутствие. Он, кажется, был немного задет.
Удивленный Лезабль спросил:
— Ну и что же? Что он сказал?
— О, ничего особенного, но только мне все же это не понравилось, и я сказала, чтоб он вообще перестал бывать у нас, Помнишь, ведь это ты с папой привели его к нам, я тут ни при чем. Вот я и боялась, что ты будешь недоволен тем, что я отказала ему от дома.
Радость и признательность наполнили сердце Лезабля:
— Ты хорошо сделала, очень хорошо. Благодарю тебя.
Кора, которая обдумала все заранее, пожелала строго установить взаимоотношения обоих мужчин.
— В министерстве не подавай вида, что ты что-нибудь знаешь: разговаривай с ним, как прежде, но только х нам он больше приходить не будет.
И Лезабль, нежно обняв жену и крепко прижимая к себе ее вздутый живот, долго целовал ее в глаза и щеки., повторяя:
— Ты ангел!
Все шло по-старому до самого конца беременности.
В последних числах сентября Кора родила девочку. Назвали ее Дезире; но желая устроить крестины поторжественней, родители решили отложить их до следующего лета, когда будет куплена усадьба.
Они приобрели виллу в Аньере, на высоком берегу Сены.
За зиму произошли крупные события. Получив наследство, Кашлен немедленно подал прошение об отставке, которое тут же было удовлетворено, и покинул министерство. Теперь он посвящал свои досуги выпиливанию различных вещичек из крышек от сигарных коробок. При помощи лобзика он изготовлял футляры для часов, шкатулочки, жардиньерки, самые причудливые безделушки. Кашлен пристрастился к этой работе с тех пор, как увидел уличного торговца, выпиливавшего такие штучки на улице Оперы. И он требовал, чтобы все каждодневно восхищались затейливостью узоров, которые подсказывала ему его неискушенная фантазия.
Сам он, восторгаясь своими произведениями, неустанно твердил:
— Удивительно, чего только не сумеет сделать человек!
Когда помощник начальника, г-н Рабо, наконец умер, Лезабль занял его должность, хотя и не получил соответствующего чина, поскольку со времени его последнего производства не прошел еще положенный срок.
Кора тотчас стала другой женщиной — гораздо сдержаннее, изящнее; она сразу же поняла, угадала, чутьем уловила, к каким превращениям обязывает человека богатство.
По случаю Нового года она нанесла визит супруге начальника — толстой даме, оставшейся провинциалкой после тридцатипятилетнего пребывания в Париже, — и так мило и обворожительно просила ее быть крестной матерью ребенка, что г-жа Торшбеф дала согласие. Крестным отцом должен был быть дедушка Кашлен.
Обряд состоялся в июне, в один из ослепительных воскресных дней. Присутствовали все сослуживцы, кроме красавца Маза, который больше не показывался.
В девять часов Лезабль уже поджидал на станции парижский поезд; грум в ливрее с большими позолоченными пуговицами держал под уздцы холеного пони, запряженного в новенький шарабан.
Вдали послышался свисток, потом показался паровоз, за которым цепочкой тянулись вагоны. Поток пассажиров хлынул на перрон.
Из вагона первого класса вышел г-н Торшбеф и с ним супруга в ослепительном наряде; из вагона второго — Питоле и Буассель. Папашу Савона пригласить не осмелились, но было решено, что встретят его как бы невзначай и, с согласия патрона, приведут обедать.
Лезабль устремился навстречу начальству. Г-н Торшбеф казался совсем крохотным в сюртуке, украшенном огромной орденской розеткой, похожей на распустившуюся красную розу. Необыкновенных размеров череп, на котором сидела широкополая шляпа, давил на тщедушное тело, отчего обладатель его казался каким-то феноменом. Жена г-на Торшбефа, лишь чуточку приподнявшись на цыпочки, свободно могла бы смотреть на мир поверх его головы.
Сияющий Леопольд раскланивался и благодарил. Усадив начальство с супругой в шарабан, он подбежал к двум своим сослуживцам, скромно шествовавшим позади, и, пожимая им руки, принес извинения за то, что не может пригласить их в свой недостаточно вместительный экипаж.
— Идите вдоль набережной, вы как раз окажетесь у ворот моей дачи. «Вилла Дезире», четвертая за поворотом. Торопитесь!
Сев в шарабан, он подхватил вожжи и тронулся в путь, а грум проворно вскарабкался на маленькое сиденье позади.
Обряд совершился по всем правилам. К завтраку вернулись на виллу. Каждый из приглашенных обнаружил у себя под салфеткой подарок, ценность которого соответствовала общественному положению гостя. Крестную мать ждал массивный золотой браслет, ее мужа — рубиновая булавка для галстука. Буассель нашел у себя бумажник из русской кожи, Питоле — превосходную пенковую трубку.
Это Дезире, по словам ее родителей, преподнесла подарки своим новым друзьям.
Г-жа Торшбеф, красная от смущения и радости, нацепила на свою толстую руку сверкающий обруч; черный галстук г-на Торшбефа оказался слишком узким, и булавка не умещалась на нем; поэтому владелец его приколол драгоценную безделушку к лацкану сюртука, пониже розетки Почетного легиона, словно второй, менее значительный орден.
В окно виднелась широкая лента реки, уходящая к Сюреню меж высоких, поросших деревьями берегов. Солнце дождем изливалось на воду, превращая ее в огненный поток. Вначале трапеза протекала чинно: присутствие г-на и г-жи Торшбеф придавало ей солидность. Потом все развеселились. Кашлен отпускал тяжеловесные шуточки, полагая, что, раз он богат, он может себе это позволить; и все хохотали.
Конечно, если б это разрешили себе Питоле или Буссель, всеобщему возмущению не было бы границ.
Уже ели сладкое, когда принесли ребенка; гости наперебой бросились его целовать. Утопая в снежных кружевах, девочка глядела на этих людей своими мутно-голубыми бессмысленными глазками, слегка повертывая круглую головку, в которой, казалось, пробуждались первые проблески сознания.
Под шум голосов Питоле прошептал на ухо своему соседу Буасселю:
— Я бы скорее назвал ее Мазеттой.
Острота назавтра же облетела все министерство.
Меж тем пробило два часа. Распили ликеры, и Кашлен предложил осмотреть владения, а потом — прогуляться по берегу Сены.
Гости переходили гуськом из одного помещения в другое, начав с погреба и кончив чердаком; затем осмотрели сад — каждое деревце, каждый кустик — и, разбившись на две группы, отправились на прогулку.
Кашлен, которого общество дам несколько стесняло, потащил Буасселя и Питоле в прибрежный кабачок, а г-жи Торшбеф и Лезабль в сопровождении супругов переправились на другой берег, ибо неприлично ведь порядочным женщинам смешиваться с разнузданной воскресной толпой.
Они медленно шли по дороге, по которой тянут бечевой баржи, а мужья следовали за ними, степенно беседуя о служебных делах.
По реке сновали ялики; их гнали широкими взмахами весел здоровые молодцы с обнаженными руками, на которых под смуглой кожей перекатывались мускулы. Их подруги, растянувшись на черных или белых шкурах, нежась на солнце, правили рулем, раскрыв над головой шелковые зонтики, красные, желтые и голубые, похожие на огромные, плывущие по воде цветы. Возгласы, окрики, брань перелетали с одной лодки на другую; и далекий гул человеческих голосов, непрерывный и смутный, доносился оттуда, где кишела праздничная толпа.
Вдоль берега неподвижно вереницей замерли рыболовы с удочками в руках: с тяжелых рыбачьих баркасов прыгали головой вперед почти голые пловцы, снова карабкались в лодку и снова ныряли.
Г-жа Торшбеф с удивлением глядела на это зрелище.
Кора сказала:
— И так каждое воскресенье. Как это портит наш прелестный уголок!
Мимо них медленно плыла лодка. На веслах сидели две девицы, а на дне развалились двое молодцов. Одна из девиц закричала, обернувшись к берегу:
— Эй вы, честные женщины! Продается мужчина недорого, возьмете?
Кора с презрением отвернулась и, взяв под руку свою гостью, сказала:
— Здесь просто невозможно оставаться. Идемте отсюда. Какие бесстыдные твари!
И они повернули обратно. Г-н Торшбеф говорил Лезаблю:
— Ждите к первому января. Директор твердо обещал мне.
Лезабль ответил:
— Не знаю, как и благодарить вас, дорогой патрон!
У ворот виллы они увидали Кашлена, Питоле и Буасселя; хохоча до слез, они тащили папашу Савона, которого, по их словам, нашли на берегу, в обществе девицы легкого поведения.
Напуганный старик повторял:
— Это неправда, неправда! Нехорошо говорить так, господин Кашлен, нехорошо!
А Кашлен, захлебываясь от смеха, кричал:
— Ах ты, старый шалун! Разве ты не называл ее «мой маленький гусеночек»? А, попался, проказник!
У старика вид был до того растерянный, что даже дамы засмеялись.
Кашлен продолжал;
— С разрешения господина Торшбефа мы в наказание оставим его под арестом, и он пообедает с нами.
Начальник дал благосклонное согласие, и все снова стали потешаться над красоткой, якобы покинутой стариком, а тот в отчаянии от коварной шутки, которую с ним сыграли, тщетно продолжал отрицать свою вину.
До самого вечера похождения старика Савона служили предметом неисчерпаемого остроумия и даже непристойных намеков.
Кора и г-жа Торшбеф, сидя на террасе под навесом, любовались отблесками заката. Солнце рассеивало среди листвы пурпурную пыль. Ни одно дуновение не колыхало ветвей; ясный, беспредельный покой нисходил с пламенеющего безмятежного неба.
Проплывали последние запоздалые лодки, медленно возвращаясь к пристани.
Кора спросила:
— Говорят, бедняга Савон был женат на какой-то дряни?
Г-жа Торшбеф, знавшая все, что касалось министерства, ответила:
— Да, он женился на молоденькой сироте. Она изменила мужу с каким-то негодяем, а потом сбежала с ним.
Подумав, толстуха добавила:
— Я сказала — «с негодяем». Но не знаю, так ли это. Кажется, они очень любили друг друга. Что ни говори — в папаше Савоне привлекательного мало.
Г-жа Лезабль возразила с важностью:
— Это для нее не оправдание. Бедняга Савон достоин сожаления. У нашего соседа — господина Барбу — такое же несчастье: жена влюбилась в какого-то художника, который проводил здесь каждое лето, и сбежала с ним за границу. Не понимаю, как женщина может пасть так низко! Я считаю, что нужно придумать особую кару для этих негодниц, которые покрывают позором семью.
В конце аллеи показалась кормилица с ребенком на руках. Дезире приближалась, утопая в кружевах, вся розовая в золотисто-пунцовой вечерней дымке. Она смотрела в огненное небо теми же бесцветно-мутноватыми удивленными глазами, какими обводила лица окружающих.
Мужчины, беседовавшие поодаль, разом подошли, и Кашлен, подхватив внучку, поднял ее высоко на вытянутых руках, словно желая вознести к небесам. Девочка вырисовывалась на блистающем фоне заката в длинном белом платье, ниспадающем до земли.
Счастливый дедушка воскликнул:
— Что может быть лучше этого на свете! Не правда ли, папаша Савон?
Но старик ничего не ответил — потому ли, что ему нечего было сказать, или потому, что он мог бы сказать слишком много.
Двери на террасу распахнулись, и слуга объявил:
— Сударыня, кушать подано!